Александар Михаилович
«Митьки» и искусство постмодернистского протеста в России
© 2018 by the Board of Regents of the University of Wisconsin System. All rights reserved,
© Н. Ставрогина, перевод с английского, 2021,
© Д. Черногаев, дизайн серии, 2021,
© ООО «Новое литературное обозрение», 2021
Посвящается Хельге и Нику
БЛАГОДАРНОСТИ
Любую книгу, явившуюся результатом крупного научного проекта, принято начинать со слов благодарности, однако настоящее исследование располагает к выражению особенно сердечной признательности широкому кругу лиц. Написание книги, посвященной здравствующим современникам, которые вот уже более тридцати лет продолжают интенсивно творить в двух разных странах (сначала в Советском Союзе, затем в Российской Федерации), сопряжено с рядом специфических проблем. Кажется закономерным, что «Митьков» я открыл для себя в 1998 году, купив пиратскую аудиокассету с их первым музыкальным альбомом на Киевском вокзале в Москве. Как и многие, кто узнал о группе до широкого распространения в России интернета, своим открытием я обязан чистой случайности и любопытству, вызванному обложкой работы Дмитрия Шагина. Мне захотелось узнать: кто таки4е эти художники, граверы и музыканты, работающие в нарочито «любительском» сатирическом стиле? Подобно шуту из стихотворения Уильяма Батлера Йейтса, оставившему королеве яркий «колпак с бубенцами»[1], «Митьки» демонстрировали свою коллективную социальную раскрепощенность публике, которая как раз силилась осознать собственное внезапное превращение в граждан новой страны. К тому моменту «Митьки» уже не были локальным явлением; слава о них проникла и в другие части обширного комплекса российской популярной культуры 1990-х годов, хаотичность которой, казалось, соответствовала названию «лихие девяностые», позднее закрепившемуся за десятилетием. Прежде всего я благодарю Сергея Цыцарева, профессора факультета психологии Университета Хофстра. Он познакомил меня с Александром Тарелкиным, впоследствии представившим меня на Манхэттене Евгению Зубкову — близкому другу многих «митьков», которому я бесконечно обязан. На протяжении всей моей карьеры исследователя никто не относился ко мне более великодушно и щедро, чем Евгений: он помог мне связаться с участниками группы, одалживал книги из личной библиотеки и неоднократно со мной встречался. Также я благодарю Светлану и Константина Вайс из галереи «InterArt Gallery» (в то время располагавшейся на Манхэттене), которые в 2008 году пригласили меня на две устроенные ими замечательные выставки работ Дмитрия Шагина, а также предоставили важную информацию о гравюрах и картинах.
Все члены группы, с которыми я общался в Санкт-Петербурге, любезно отвечали на мои вопросы, не жалея времени и охотно показывая свои мастерские и текущие проекты. Дмитрий Шагин много раз встречался со мной, давая прочесть издания из своей библиотеки и знакомя с другими выходцами из ленинградских/санкт-петербургских нонконформистских художественных движений. Наши разговоры с Владимиром Шинкаревым, умным и тонким собеседником, всегда оказывались чрезвычайно поучительны, включая те из них, которые не были непосредственно посвящены «Митькам». Никакими словами не описать всей доброты Ольги и Александра Флоренских, которая очень согревала меня вдали от дома. Их пояснения по поводу развития движения с середины 1980-х по середину 1990-х годов сообщили моей работе столь необходимый фокус, став, образно выражаясь, закваской, благодаря которой проект смог подняться. Часы, проведенные в беседах с Виктором Тихомировым в его мастерской, помогли мне лучше осознать размах движения. Бесценны живые впечатления, которыми охотно делился со мной Тихомиров: они открыли мне окно в художественную жизнь города, показав свойственное ей пересечение литературы с изобразительным искусством. А эффектный вид из окна — уже настоящего — мастерской Тихомирова на храм Спаса на Крови произвел на меня столь неизгладимое впечатление, что я отдельно пишу о нем в главе 5 настоящей книги. Немало полезного почерпнул я и из московских бесед с художниками Константином Батынковым и Николаем Полисским, которые помогли мне понять контекст ранних этапов развития движения; я признателен им обоим за время, выделенное из плотных рабочих графиков для встречи со мной. Я благодарю всех «Митьков» за терпение и неоценимую помощь на протяжении всей моей долгой работы. Без их участия эта книга не была бы написана. Кроме того, благодарю Ирину Васильеву, Вячеслава Долинина и Алексея Митина за уделенное мне время и высказанные важные мысли, а также Наталью Семкину, предоставившую дополнительные сведения о двух полотнах Виктора Тихомирова.
Очень важным для многих частей моего проекта было содействие, оказанное сотрудниками петербургских галерей, музеев и других организаций. Я благодарен Александру Боровскому, заведующему отделом новейших течений Государственного Русского музея; Александру Невскому из музея «Царскосельская коллекция» в Пушкине; Татьяне Федотовой из галереи «С. П. А. С.» и Татьяне Шагиной из музея «Митьки-арт-центр» за их щедрость и помощь. Любовь Агафонова, арт-директор московской галереи «Веллум», чрезвычайно помогла мне в поиске информации об отдельных картинах, представленных на выставке «Арефьевцы и Митьки», которую она организовала в феврале 2017 года. Владимир Рекшан, один из ключевых деятелей российской рок-музыки, основатель и куратор музея «Реалии Русского Рока», расположенного в здании санкт-петербургского Музея нонконформистского искусства по адресу Пушкинская, 10, помог мне составить впечатление о ленинградской рок-сцене 1980-х годов и показал свою замечательную коллекцию самодельных гитар, плакатов и советских альбомов с вырезками. Я благодарю Виктора Немтинова за ответы на мои вопросы о его прекрасных фотографиях Ленинграда 1980-х годов и за разрешение воспроизвести три из них в настоящей книге. Особо благодарю Светлану Моисееву, директора «Дома надежды на Горе». Доктор Моисеева была необыкновенно любезна во время моего визита в этот благотворительный центр, расположенный в деревне Перекюля к юго-западу от Санкт-Петербурга. В настоящее время «Дом надежды на Горе» является единственным в России некоммерческим центром реабилитации алкозависимых.
Гвен Уокер, мой редактор в издательстве Висконсинского университета, всячески поддерживала меня на всех этапах работы над книгой. Весь издательский коллектив проделал невероятный труд, и я безгранично признателен Саре Капп, Терри Эммричу, Анне Лоре Мюнхрат, Райану Пингелю и Адаму Мерингу за помощь с техническими аспектами подготовки книги. В 2016 году, когда я работал научным сотрудником Центра гуманитарных и социальных наук Окли в Уильямс-колледже, Криста Берч предоставила необходимые средства для печати изображений, а Мика Хираи из отдела информационных технологий колледжа виртуозно преобразовала некоторые из них в нужный формат. На ранних этапах исследование спонсировалось Национальным советом по евроазиатским и восточноевропейским исследованиям (NCEEER) при поддержке грантовой программы «Титул VIII» Государственного департамента США. Ни NCEEER, ни правительство США не несут ответственности за мнения, высказанные в настоящем исследовании.
Коллеги и друзья, читавшие или слушавшие отдельные части книги, давали мне бесценные советы. За проницательные замечания и предложения, высказанные по поводу ранних редакций, я благодарю Касю Пепшак, Дженнифер Френч, Кэти Кент, Александра Левицкого, Яну Савики, Светлану Евдокимову, Эмили Джонсон, Кэрил Эмерсон, Ксану Бланк, Джейн Шарп и Элиота Боренстейна. Также хочется поблагодарить Нину Ставрогину за ее замечательную работу над русским переводом книги и Галину Ельшевскую за ее блестящую редакторскую работу над этим изданием для серии «Очерки визуальности» в НЛО.
Некоторые коллеги из Санкт-Петербурга великодушно предложили мне свою помощь. Колоссальные познания Любови Гуревич в области ленинградского неофициального искусства и вдохновляли меня, и бесконечно помогали в работе. Виктор Аллахвердов, профессор факультета психологии Санкт-Петербургского государственного университета, помог мне получить разрешение на работу в архиве, а также представил меня Иосифу Гурвичу. Благодаря профессору Гурвичу я смог составить более полную картину современных исследований алкоголизма в русской культуре.
Также благодарю Ростислава Евдокимова и Говарда О’Брайена, двух моих ныне покойных близких друзей, которые ободряли меня на ранних этапах моего проекта. Вечная память!
Никто так не вдохновлял и не воодушевлял меня на упорную работу над книгой, как моя жена Хельга Драксиз. Ее ум, безупречное редакторское чутье и всесторонняя поддержка помогли мне осуществить проект, ставший для меня первым в своем роде: исследованием о людях, которые продолжают жить и творить в настоящее время. Оптимизм нашего сына Николаса, чье взросление в значительной степени пришлось на период создания книги, служил мне неизменной опорой. Именно помощь жены и сына, примеров которой не счесть, позволила мне довести этот проект до успешного завершения.
ВВЕДЕНИЕ
Вообще «Митьков» невозможно рассматривать вне контекста русского авангарда, который независимо от всяких идеологических обстоятельств всегда оказывался чуть впереди европейского. <…> Нам в этом смысле сильно помогало идеологическое встряхивание: запрет порождает обход, запертая дверь вынуждает лезть в окно. Все, что в России было свободным, всегда надевало маску. Кто смел говорить вольно? Шуты, скоморохи и юродивые.
Начиная с восьмидесятых годов прошлого века политическое инакомыслие в российской художественной среде приобретает динамичные социальные формы. Открытия несанкционированных квартирных выставок, устраивавшихся в Ленинграде на исходе советской эпохи, явились одним из первых примеров искусства политического перформанса, при котором на первый план выходит подвижность сменяемых равноправных идентичностей, нарушающих пуританский социальный этикет[2]. Нестоличные представители «неподцензурной» живописи и скульптуры собирали частные коллекции, становившиеся узлами целой сети альтернативного восприятия искусства. Сеть эта существовала параллельно системе домов-музеев и исторических обществ, которая смягчала противоречия между советским культурным нарративом и локальными идентичностями путем распространения его на города и села. На территории Москвы демонстрация неофициального искусства порой принимала форму уличных выставок (например, знаменитая «бульдозерная выставка», организованная в 1974 году, устроители которой не могли не думать о возможной карательной реакции со стороны властей). Московские художники, а также близкие к ним теоретики и искусствоведы (в частности, члены организованной Андреем Монастырским группы «Коллективные действия») стремились создать интерактивное концептуальное искусство, решительно ломавшее «четвертую стену» между художниками и присутствующими здесь и сейчас зрителями. Чем менее однозначной оказывалась реакция публики: недоуменной, ошеломленной и даже явно враждебной, — тем лучше. Живопись, скульптура, рисунок, гравюра — все эти виды искусства превращались во вспомогательные средства создания
Важную, но до сих пор недостаточно изученную страницу бурной, театрализованной жизни российского нонконформистского искусства составляют роль и значение художественного объединения, известного как группа «Митьки». Творчество «Митьков» охватывает сатирическую поэзию и прозу, поп-музыку, кино и концептуальный перформанс. Именно «Митьки» открыли ту форму политически поливалентного диссидентского искусства, которая легла в основу современного российского протестного активизма. В середине 1980-х годов наивный стиль «митьковской» живописи, резко порывавшей с натуралистическими принципами советского искусства, воспринимался как провокация. В своей книге «История культуры Санкт-Петербурга» (1995) Соломон Волков пишет о «Митьках»: «<…> эта группа дала специфически ленинградский, тонко стилизованный вариант культуры западных хиппи, но с сильным русским акцентом. <…> главным художественным достижением группы стал ее ритуализованный стиль жизни <…> „Митьки“ одеваются как люмпены: в морские тельняшки <…>, старые ватники, русские валенки и комичные облезлые треухи»[3]. Сочетая в своем творчестве графику, пародийные литературные манифесты и эстетику перформативного искусства, «Митьки» обнаруживают заметное сходство с американскими контркультурными группами, например с «Веселыми проказниками» (лидером этой группы был Кен Кизи). Конечно, направленная против политической власти пацифистская сатира «Митьков» роднит их и с такими европейскими авангардными движениями, как дадаизм и ситуационизм. Однако значение группы существенно превышает сумму возможных сближений и испытанных влияний. Так, антипутинская панк-группа «Pussy Riot», участниц которой в августе 2012 года приговорили к тюремному заключению за устроенную в московском храме Христа Спасителя акцию протеста, не возникла бы без поданного «Митьками» примера гибридной эстетики образа, звука и действия. Так, использование масок-балаклав, изобретенных британскими военными в годы Крымской войны (1853–1856), перекликается с «митьковским» политизированным подходом к одежде. Подобно «Митькам», участницы «Pussy Riot» выбрали головные уборы, напоминающие о крупных военных и дипломатических поражениях, в данном случае — о провальной крымской кампании XIX века. И «Pussy Riot», и Петр Павленский (этот художник, стремясь говорить правду в лицо авторитарной власти, использует в качестве холста собственное тело, нанося себе шрамы) обращаются к «митьковской» практике костюмированных или телесных провокаций, направленных против патриотизма в нормативном понимании и используемых для осуществления публичных актов риторической амбивалентности.
Пожалуй, наилучшей отправной точкой для анализа разнообразного и многогранного «митьковского» творчества станет аналогия с современным Петербургом, хранящим память о политических переворотах, коллективных травмах (тяжелейшей из которых стала блокада Ленинграда) и нарративах ленинградского политического и художественного андеграунда, впоследствии мифологизированных не меньше, нежели история пережитых городом больших трагедий. Покойный диссидент, историк и поэт Ростислав Евдокимов писал, что миф о «неофициальном» Ленинграде следует рассматривать в диалектическом единстве с дореволюционным «петербургским мифом», который предполагал завороженное любование этим городом, возникшим по воле харизматического самодержца[4]. «Митьки» подчеркивают в своем творчестве неослабевающее напряжение между двумя упомянутыми мифами-ориентирами. Исследуя места, так или иначе связанные с этим конфликтом, мы должны обратиться за указаниями к творчеству самих «Митьков». Учитывая экспансивную словоохотливость, столь важную для мифологии группы, и памятуя о предложенном Эдвардом Саидом подходе к анализу литературных текстов на основе многочисленных метакритических намеков, которыми они нередко изобилуют, представляется методологически уместным избрать позицию удивленного вопрошания, сделав ее своего рода «компасом», который поможет не заблудиться в изобразительном и литературном творчестве группы — этой мультимедийной панораме городской жизни. В одной из глав книги «Митьки», созданных в 1984–1985 годах, Шинкарев пишет: «Вот в последнее время много говорят о митьковской культуре, дык а как вкусить ее плодов?»[5] Во вступлении мы не колеблясь зададим вопросы, которыми задается о себе само движение.
Что означает само слово «Митьки»? Ответ на этот вопрос прольет свет не только на этимологию названия, но и на задачи коллектива. Самоназвание группы представляет собой форму множественного числа забавного, несколько инфантильного слова «Митек», образованного от распространенной уменьшительно-ласкательной формы имени Дмитрий — Митя. Слово это отсылает к одному из наиболее активных участников группы — художнику Дмитрию Шагину, время от времени выступающему и как поэт. Сатирическим литературным голосом «Митьков» стал писатель-абсурдист Владимир Шинкарев, к тому моменту уже успевший прославиться в андеграундной среде самиздатской повестью «Максим и Федор» (1980). В книге увлекательно прослеживаются неожиданные лирические и мифопоэтические возможности, открываемые пьянством в стране, чья власть похвалялась высоким уровнем гражданской адаптации, соответствующим «поздней» стадии социализма. «Лицом» группы, много и охотно выступавшим на публике, стал Шагин. Мифологию движения описал Шинкарев в книге «Митьки», выходившей по частям — в разных форматах и разных самиздатских журналах — с 1984 по 1987 год. В соответствии с крепнущей в ленинградской андеграундной среде «митьковской» репутацией толстовцев и пацифистов Шинкарев строит повествование как поток непринужденной болтовни, напоминающий скорее частную хронику жизни нонконформистского сообщества, нежели обширный манифест оппозиционной политической программы.
Как можно интерпретировать движение «Митьков»? Один из возможных подходов — рассматривать их деятельность как пародию и на сталинский культ личности, и на диссидентские кружки брежневской эпохи. Последние, с их бурными политическими дискуссиями за кухонным столом и c особым, непонятным для посторонних жаргоном, носили сугубо частный, самореференциальный характер. В представлении «Митьков» о самих себе отчетливо просматривается образ диссидента как бездельника, постоянно рискующего быть арестованным за тунеядство. Ленивая праздность, исповедуемая художниками на ранних этапах движения, вступала в конфликт с советской этикой, числившей самоотверженный труд среди важнейших гражданских добродетелей. «Митьки» словно презирали советский коллективизм, противопоставляя ему свой собственный. Однако их этический выбор не был сменой одной формы деиндивидуализации или самоотречения на другую. В одной из первых глав своей книги Шинкарев писал: «<…> движение митьков вовсе не предполагает обезлички и унификации выразительных средств: будучи митьком, ты вовсе не должен мимикрировать к Дмитрию Шагину»[6]. К коллективному духу арт-группы применимо суждение ее участницы Ольги Флоренской о художественно-поэтическом круге Александра Арефьева (1950–1960-е годы), к которому принадлежал отец Шагина Владимир: при всей самомифологизации «арефьевцев» как культурных аутсайдеров главным героем их графического и литературного творчества был скорее сам город, нежели живущий и работающий в нем человек (или, вернее, художник)[7].
Движение «Митьков» сложилось в середине 1980-х годов, когда советская власть предпринимала первые пробные шаги на поприще политических реформ. Подобно другим «аутсайдерам», поэтам Роальду Мандельштаму и Иосифу Бродскому, «Митьки» отличались сознательной творческой многогранностью: выступая с критикой советской экспансионистской геополитики, они вместе с тем обращались к военному символизму города, некогда бывшего столицей империи, а впоследствии, в годы Второй мировой войны, так страшно пострадавшего от гитлеровской Германии. Без сомнения, парадоксальный христианско-пацифистский лозунг движения — «Митьки никого не хотят победить и этим завоюют весь мир» — отсылает к тому, что петербургский рок-поэт Юрий Шевчук, время от времени сотрудничавший с «Митьками», язвительно именует «несправедливостью добра», иными словами, к самопровозглашенной лицемерной добродетели советских военных кампаний в таких странах, как Чехословакия и Афганистан[8]. Отличительной приметой жизни ленинградских диссидентов в 1970–1980-е годы были неофициальные провокационные «хеппенинги». Художники-экспериментаторы, к которым принадлежали «Митьки», нередко устраивали подобные «хеппенинги» в подвалах и котельных — местах, казалось бы мало располагающих к общению и формированию коллективов. Сам воздух этих пространств, нередко служивших рок-группам, в частности Виктору Цою и музыкантам «Кино», для репетиций и сочинения песен, был пропитан творческой испариной. В главе «Митьков», написанной в 1991 году, Шинкарев рассуждает о котельной: «<…> атмосфера здоровой тревоги и некоторой опасности обостряет все чувства и потенции. Эта атмосфера сродни монастырю, а не производству. Впрочем, „монастырь“ — слишком сильно сказано: устава-то нет, можно даже девушек в гости приглашать»[9]. В стихотворении «Подвальная сказка», отражающем социальную динамику ленинградского андеграунда, Ольга Флоренская сначала описывает проникновение в запертый подвал, а затем излагает фантастическую, слегка пугающую утопию о жизни людей с «кошками, котятами и даже котами»[10]. Использование местоимения «мы» делает пол рассказчика этой истории неопределенным, что можно расценить как естественное следствие человеческого единения с существами другого вида. «Митьки» придерживаются неоднозначной и подчас на удивление прогрессивной гендерной политики, а их постмодернистские политические пастиши изображают трудный, многоступенчатый переход от последних лет существования СССР к экономическим и идеологическим (нередко неблагоприятным) реалиям путинской России.
Мое исследование основано на литературных, искусствоведческих и политических источниках, а также на обширных интервью, взятых мною у Дмитрия Шагина, Владимира Шинкарева, Виктора Тихомирова, Ольги и Александра Флоренских, Ирины Васильевой и других «митьков». Я анализирую «митьковский» проект, обманывающий идеологические ожидания значительной части российской публики. Ввиду своей чувствительности к оттенкам разных идеологических жаргонов «Митьки» как никто другой подходят на роль сатириков, критикующих язык путинской России, где конкурирующие политические силы нередко вступают в абсурдные альянсы из соображений политической необходимости.
Как «Митьки» понимают «постмодернистскую» миссию своего движения? Ряд критиков и художников уже отмечали, что термин «постмодернизм» нередко слишком поспешно применялся к самым разным формам нонконформистского и постсоветского авангарда[11]. По мнению искусствоведа и критика Бориса Гройса, творческая практика постмодернизма складывается из использования таких стратагем, как повторение, словесный коллаж и агрессивная деконтекстуализация. Если дополнить гройсовское определение тем важным акцентом на присущем «состоянию постмодерна» иконоборчестве, который делает Жан-Франсуа Лиотар, то можно определить постмодернизм как «размышление о желании, направленном на Другого», сопровождаемое «процессом делегитимации» (Лиотар). Те художественные приемы и стилизованные формы поведения, которые Гройс определяет как «игру с цитатами, „полистилистику“, ретроспективность, иронию и „карнавальность“»[12], вырастают из парадоксального сочетания страстного скепсиса со стремлением к интимности. «Митьки» с их тщательно отделанными, внутренне противоречивыми пастишами российской националистической и патриархальной идеологии — наиболее значительное российское движение политического постмодернизма. Их сатирические тексты и картины 1980–1990-х годов критикуют бездумное приятие реставрированной автократии, сегодня ставшее обыденностью. Владимир Путин сказал в одной из своих известных ранних речей, прибегнув к тяжеловесному «черчиллевскому» обороту: «Кто не жалеет о распаде СССР, у того нет сердца. А у того, кто хочет его восстановления в прежнем виде, нет головы». Именно этими соображениями он и руководствовался, создавая то, что журналист Дэвид Ремник метко назвал «„постмодернистским“ собранием символов новой России: частью царских, частью советских, частью
Поразительный эклектизм «митьковских» источников (жития православных святых, живопись Поля Сезанна, мелодраматические советские детективные фильмы, например «Место встречи изменить нельзя», неореалистический кинематограф Лукино Висконти) — пример использования постмодернизма в качестве инструмента радикальной демифологизации, которая позволяет увидеть современность без прикрас. Для описания этой «митьковской» стратегии, состоящей в развеивании культурных иллюзий путем обрушения на аудиторию целой лавины идеологических «шибболетов», я предлагаю термин «постмодернистский реализм». А для описания радикального остранения — ключевой составляющей пересмотра и переосмысления «Митьками» традиционных представлений о национальном характере — можно применить понятие «расщепления „я“», разработанное критиком Лео Берсани и психоаналитиком Адамом Филлипсом в книге «Интимность» (2008)[15]. Доводя те или иные режимы клишированного мышления, речи и ви2дения до предельной концентрации, «Митьки» стремятся избавить личность от ложного сознания, помочь ей занять позицию более аутентичного восприятия и документирования настоящего, более искреннего отклика на современность. В центре «митьковского» постмодернистского реализма находится идея расширения политической активности путем переоценки физического взаимодействия акторов, в которых мы превращаемся при вступлении в область публичного. Речь идет и об эстетическом сценарии, помогающем людям прочувствовать физические аспекты существования наперекор идеализированным представлениям о принадлежности к коллективу, и о призыве заново оценить материальную природу жизни и собственную телесность.
В коллективном творчестве «Митьков» (под которым я подразумеваю всю совокупность их произведений, а также изображения и тексты, где отразились общие принципы движения) содержится попытка выйти за пределы застывших предубеждений и предрассудков при помощи «мозаичной», по выражению искусствоведа Любови Гуревич, эстетики, характерной для ленинградского авангарда. Эта эстетика, считает Гуревич, определяется концепцией динамичного «освобождения от своего бытового „я“» в результате попыток «пересотворить себя»[16]. Особенно важным для ленинградского андеграунда было разыгрывание различных ролей, театрализация повседневной жизни; ярчайшим примером служит творчество художника и скульптора Михаила Шемякина и фотографа Бориса Смелова. Тот факт, что последний приходился отчимом Дмитрию Шагину, лишь указывает на преемственность и богатство культурной продукции андеграунда 1970–1980-х годов[17]. На смеловском снимке 1979 года, отпечатанном на бромосеребряной бумаге, молодой Шагин и его невеста Татьяна, подняв бокалы с шампанским, смотрят в камеру вполоборота, с лукавым выражением; Дмитрий держит перед собой чайник, демонстрируя его зрителю странно многозначительным жестом, а на коленях у Татьяны, одетой в обшитое узорчатой тесьмой свадебное платье, стоит миска яблок[18]. Сидящие выступают в равной мере «составляющими» натюрморта (излюбленный жанр Шемякина и Смелова) и самостоятельными акторами. Для творчества «Митьков» вообще и мультимедийной продукции Ольги и Александра Флоренских в частности характерна предметная избыточность, напоминающая о гоголевской эстетике, которую Андрей Синявский описывал так: «Декорация представляет собою как бы множество поочередно выдвигающихся ящичков, набитых жизненным сором и снабженных в свой черед всевозможными перегородками, полочками и тайничками»[19]. Тяготение ленинградского андеграунда к многогранной перформативности — к свободному взаимодействию людей и арт-объектов — тоже сказалось на становлении и развитии «митьковского» коллективного кинестетического проекта.
Какова политическая позиция «Митьков» в несвободных условиях путинской России? Сознательно сочетая воинствующий патриотизм с интересом к преступному миру и советскому диссидентству, «Митьки» создали тщательно отполированное зеркало, где в более ясном свете предстает, преломляясь, российская конвенциональная журналистика (особенно принимая во внимание правительственный контроль над медиа). В 2008 году Шинкарев, воспользовавшись площадкой российских медиа, объявил, что пишет книгу под названием «Конец митьков», повествующую об исчерпании богемных, аполитичных принципов группы. Это был чрезвычайно необычный шаг — анонсировать выход новой книги, едва начав над ней работать. За время, прошедшее до публикации в ноябре 2010 года этого провокационного текста, Шагин и Шинкарев не раз спорили (преимущественно в интервью интернет-изданиям) о значении и наследии движения[20]. Утверждая, что «Митьки» стали социальным и политическим «брендом», Шинкарев указывал, помимо прочего, на открытую поддержку Шагиным, лицом группы, политики и общественных инициатив тогдашнего президента Российской Федерации Дмитрия Медведева. Одновременно объявив о своем разрыве с движением и о публикации новой книги о «Митьках» (первой с момента выхода в 1997 году последней главы «Митьков»), Шинкарев продемонстрировал проницательное понимание возможностей публичности в эпоху интернета. В ходе полемики и Шинкарев, и Шагин выстраивали публичный имидж художника как общительной знаменитости, использующей разные медийные каналы, информационные и социальные, для наведения лоска на и без того уже тщательно отделанный образ. Обнаруженный Шинкаревым и Шагиным талант к изобретательной саморекламе кажется весьма необычным для людей, выросших и сформировавшихся в Советском Союзе, а виртуозность, с которой они манипулируют общественной реакцией, затмевает аналогичные попытки современных писателей, таких как Владимир Сорокин или Захар Прилепин.
Настоящая книга представляет собой попытку понять «Митьков» как представителей перформативного по своей сути искусства в целом ряде контекстов. Она не является ни хронологическим описанием, ни историческим очерком выделения группы из пестрого мира ленинградского андеграунда. Творчество «Митьков» представляет собой критическое исследование современной культуры и вероятного наследия российской интеллигенции. Используя целую гамму неоднозначных терминов, которые можно расценивать как литературный эквивалент промежуточных тонов и нарочито неопределенных границ их «фовистских» композиций, «Митьки», разыгрывая свой живой театр демонстративной социальной неприспособленности, ставят ряд взаимосвязанных вопросов о социальной справедливости в России. Вопросы эти, в значительной степени унаследованные от русского общественного сознания XIX века, можно интерпретировать как звенья стройной причинно-следственной цепи: «Кто виноват?», «Кому на Руси жить хорошо?» и «Что делать?». Изначально движение «Митьков» основывалось на демократическом горизонтальном принципе; неудивительно, пожалуй, что оно прекращает свое существование именно тогда, когда два участника-основателя начинают притязать на явную роль лидера или рупора.
В свете всего этого становится очевидным серьезный диссидентский аспект движения, избравшего объектом своей пародии как ленинградские диссидентские кружки, так и советский послевоенный милитаристский этос. Среди прочего «Митьки» выдвигают «контрнарратив», противоположный государственному нарративу контроля и авторитарного лидерства. Несомненно, идея демократического порядка, узурпируемого одним из тех, кто призван его обеспечивать, чрезвычайно созвучна контексту современной России, которая весной 2017 года решительно вернулась в лоно автократии. Сложившийся к 1991 году сатирический миф «Митьков» о самих себе свидетельствует о ясном понимании ими механизмов ситуативного или случайного зарождения групповых идентичностей и социальных движений при произвольных и на первый взгляд неблагоприятных обстоятельствах. В 1984 году художники, путешествуя на автобусе, придумали в ходе «шутейного разговора» название «Митьки» и условную групповую идентичность, которая породила целое движение, выступившее противовесом воинствующему национализму; спустя тридцать два года иронической эмблемой протеста станет зеленка, выплеснутая в лицо оппозиционеру Алексею Навальному. Впоследствии молодые участники протестов из крупных российских городов станут красить лица в зеленый цвет, отмечая таким образом свои первые шаги в качестве политических акторов и одновременно выражая солидарность с человеком, который, подобно Дмитрию Шагину в контексте «Митьков», не столько является лидером, сколько способствует росту обширной сети социальных взаимосвязей — или служит одним из ее узлов.
Проведенная Шинкаревым параллель между борьбой за наследие «Митьков» и большой политикой дополнительно подчеркивается тем обстоятельством, что они с Шагиным — тезки двух наиболее могущественных (тогда, в 2010-м) кремлевских деятелей. В «Конце митьков» Шинкарев намекает, что упрочение автократии в Российской Федерации служит поучительным примером, показывающим все безумие и несправедливость подкрепленных демагогией притязаний на ведущую роль в обществе. И художественные движения, и целые нации утрачивают сплоченность, распадаются и прекращают свое существование именно тогда, когда некто беззастенчиво присваивает себе роль и звание вождя. Ставя под сомнение нравственность любых (включая собственные) притязаний на славу основателя движения, автор «Конца митьков» одновременно создает иронический некролог группе и убедительно критикует возрождение авторитаризма в российской политической культуре. Это последнее на данный момент литературное произведение Шинкарева — один из самых бескомпромиссных демократических документов сегодняшней России, который, указывая на абсолютную несовместимость коллективного действия и лидерства как такового, вместе с тем утверждает радикальное понимание равенства как распределения власти между всеми социальными и гендерными категориями, потенциально способного покончить с интерсекциональным угнетением. У истинного политического движения либо есть номинальный лидер — человек, выступающий в роли скорее координатора или посредника, нежели создателя, — либо вообще нет лидера. В этом смысле шинкаревское понимание «Митьков» как художественной группы и вместе с тем молодежного движения приближается к идее «коллективно осуществляемого лидерства», которую не так давно высказала афроамериканская активистка Анджела Дэвис. По мысли Дэвис, роль лидера должна носить подчиненный, второстепенный характер по отношению к самому движению, а возвеличение отдельных людей в качестве вождей является ловушкой; необходимо «отнестись к общепринятым представлениям о лидерстве критически»[21]. Тот факт, что многие работы самой Дэвис обнаруживают заметное влияние постсталинских моделей коллективного действия, а также идей неортодоксальных советских ученых-марксистов, эмигрировавших в США в 1970-е годы, объясняет и специфику ее концепции лидерства (отделяющей индивидуализм и героические биографии лидеров от социальных движений, на ведущую роль в которых эти люди претендуют), и сходство этой концепции с критикой сталинского культа личности художниками ленинградского и московского андеграунда. Шинкаревская критика шагинских притязаний на роль лидера подчеркнуто антииерархического движения во многом созвучна идеям советского марксистского теоретика Михаила Лифшица, писавшего в 1968 году, что органичное лидерство не может возникнуть ни в результате борьбы за власть, ни в условиях государства, охваченного культом личности лидера — строгого пастыря, без которого рабочий класс подобен беспомощному скоту[22]. Несмотря на то что Шинкарев время от времени декларирует идеи культурного элитизма и одобрительно ссылается на
Хотя Шинкарев в целом открещивается от роли лидера, обе его книги о «Митьках», 1980–1990-х годов и 2010 года, несомненно знаменуют собой начало и конец движения. В главе 1 («Мерцающие близнецы ленинградского андеграунда: Дмитрий Шагин как творец и творение в книге Владимира Шинкарева „Митьки“») я рассматриваю его художественную и литературную творческую эволюцию, сосредоточиваясь на пародийном образе Дмитрия Шагина как «самовластного правителя» из первой, самиздатской версии «Митьков» (1984–1990). В марте 2008 года Шинкарев заявил, что движение «Митьков» себя исчерпало. Это было сказано в ходе нескольких неформальных пресс-конференций для российских интернет-изданий (включая базирующиеся в родном городе художников — Петербурге)[23]. Уже в 1984 году он стал задумываться о последствиях постмодернизма как творческой практики (проявляющейся в культивировании повторов, словесного коллажа и агрессивной деконтекстуализации) в области как изобразительного искусства, так и литературы. «Митьки» как молодежное движение решительно отмежевывались от любых партий, политических философий и идеологий; по мнению художников, такая позиция являлась самой, быть может, чистой формой политического сопротивления. С этой точки зрения мрачный взгляд Шинкарева на культурный упадок в современной России повторяет его же критику советской официальной культуры, высказанную в середине 1980-х годов. Конечно, графическое и литературное творчество Дмитрия Шагина носит самостоятельный характер и не зависит от своего отражения в работах Шинкарева. Однако каждый из них неизменно учитывает культурную продукцию другого; оба позиционируют себя как непохожих братьев-близнецов в контексте личных и творческих внутригрупповых отношений. Если и можно говорить о первостепенной роли отдельных людей в «митьковской» среде, то лишь приняв во внимание принципиальную важность взаимосвязанности и интимности, естественным образом возникающих из непохожести и разнообразия.
Почему «Митьки» уделяют так много внимания собственной публичной деятельности, определяемой личным травматическим опытом? В главе 2 («„Кто этот героический человек?“: Дэвид Боуи и размывание границ маскулинности в творчестве „Митьков“») я исследую проблемы гендерной идентичности и сексуальной ориентации в работах группы. Самих себя «Митьки» выводят в сниженном и сексуально неоднозначном образе, пародирующем квазивоенных героев официальной советской культуры. Описывая русского «Икарушку», Ольга Флоренская, Дмитрий Шагин и Владимир Шинкарев подчеркивают опасность ностальгии и ревизионизма с их грузом ложных представлений, накапливаемых в ущерб памяти о подлинном историческом прошлом. Фигура «Дэвида Бауи» в творчестве «Митьков» воплощает героическую модель изменчивой, как Протей, беспокойной самоидентификации. Мужчина я или женщина, человек Востока или Запада, ортодокс или противник нормативности? Уже сам факт возникновения таких вопросов, всерьез задаваемых себе художниками, важен не менее, чем те или иные промежуточные ответы.
Какова возможная связь между пьянством и авторитаризмом в русской культуре? Предпринятый «Митьками» скрупулезный анализ алкоголизма — в частности, роли алкоголя в формировании их собственной субкультуры — являет собой одну из самых продолжительных хроник злоупотребления опьяняющими веществами в русской литературе. Хроника эта тем более красноречива и увлекательна, что вели ее художники и писатели, которые на момент создания своих главных работ являлись алкоголиками в полном смысле слова. По мнению «Митьков», государственная политика борьбы с пьянством (в частности, горбачевский сухой закон) лишь усугубила проблемы, которые призвана была решить. Впрочем, к трезвости «Митьки» относятся так же неоднозначно, как и к пьянству. Здесь важно понимать, что между запоями и периодами трезвости они усматривают неожиданную симметрию, поскольку оба состояния представляют собой попытку разрушить общепринятый, нередко весьма репрессивный и нездоровый, взгляд на самих себя. Что общего может быть между пьяной несдержанностью и встречами групп, работающих по программе «12 шагов»? В главе 3 («Огненная вода: алкоголизм и реабилитация „Митьков“ в Санкт-Петербурге») показано, что члены движения рассматривают алкоголизм как социальную практику, направленную против существующих в обществе проблем. В глазах «Митьков» социальный аспект излечения от алкоголизма связан с тем, что можно было бы назвать творческой раскрепощенностью. В девяностые годы несколько участников арт-группы присоединились к набиравшему силу российскому реабилитационному движению и стали деятельно участвовать в работе благотворительного центра реабилитации «Дом надежды на Горе», расположенного в Ленинградской области. Разработанная в Соединенных Штатах программа «12 шагов», устанавливающая баланс между личной ответственностью и взаимной поддержкой в контексте интенсивного общения, переосмысливается «Митьками» как практика непосредственной телесности и свободного диалога, характерная для ленинградского андеграунда 1970–1980-х годов. Ги Дебор пишет в «Обществе спектакля» (1992), что спектакль в эпоху массмедиа «есть то, что ускользает от деятельности людей, от пересмотра и исправления их творчества», а следовательно, враждебен самому принципу диалога[24]. По ряду причин когнитивного характера (связанных с важностью групповых обсуждений и проговаривания проблем в рамках двенадцатишагового лечения зависимости) «Митьки» в последнее время подчеркивают главным образом оппозиционные, кинестетические возможности алкоголизма и перекидывают мост между языком и визуальностью, способствующий более широкому распространению социальных движений в обществе.
В главе 4 рассматривается современное творчество «команды» Флоренских — Ольги и Александра. Подобно британскому художественному тандему Гилберта и Джорджа, Флоренские используют артистический «бренд», вызывающий ассоциации с семейным предприятием или нотариальной конторой. Эксцентричный глиф «О & А Флоренские» призван подчеркнуть размывание границ мужской и женской идентичности, а также привлечь внимание к захватывающим возможностям взаимодействия и игры гендерного и индивидуального, открываемым общей художественной «маркой». Факт участия в одной из выставок четы их дочери Кати Флоренской лишний раз подчеркивает полифоническую природу практикуемого Флоренскими совместного творческого труда. Анонсируя в социальной сети выставку работ Флоренских, посвященную их размышлениям о природе и письменности Черногории, а также об изменчивой истории черногорско-российских связей, эмигрировавший в Черногорию галерист Марат Гельман иронически заметил: «Да, мы имеем не трех, а четырех разных художников. Саша, Оля, Катя и „Саша и Оля“»[25]. Флоренские стремятся представить сотрудничество художников — в контексте социального движения, такого как «Митьки», или в условиях, которые шотландский психоаналитик Р. Д. Лэйнг называл внутрисемейной или внутриклановой тиранией, — как тесное и многогранное взаимодействие между личной независимостью и коллективным самоопределением.
Для современного творчества «Митьков» характерна отчетливая связь между усиленным интересом к визуальности в самых разных формах (просмотр, чтение, наблюдение) и излечением от зависимости. Особенно ярко это проявляется в чрезвычайно разнообразной творческой продукции Виктора Тихомирова (глава 5: «Сатира, секс и случайность: творческий дневник Виктора Тихомирова»). Будучи наиболее продуктивным «митьком», работающим в нескольких областях искусства (живописи, политической карикатуре, литературной сатире, кинематографе и социальных медиа), Тихомиров достигает высокого уровня синтеза, обращаясь к общим для всей группы проблемам коллективных заблуждений и потакания желаниям. В мультимедийном творчестве Тихомирова выражено своеобразное понимание автократии как социальной и институциональной практики, представляющей собой зависимость сродни алкогольной. Давая мне интервью в 2005 году, Владимир Шинкарев признал оппозиционность «Митьков», подчеркнув разницу между «миром реклам» и популярной культурой. По его словам, творчество «Митьков» во многом задумывалось как «пародия на популярную культуру», принципиально отличную от «мира реклам» и притом чрезвычайно многогранную[26]. Тихомиров документирует преемственность несправедливости, усматриваемую им между политическими культурами ленинизма и сталинизма. Вместе с тем, однако, советская обыденность в период с конца оттепели до начала 1980-х годов представляется Тихомирову разрывом с ленинско-сталинским идеологическим континуумом. Позднесоветские же институции, по мнению художника, поразил глубокий склероз, заставивший их оставить в покое граждан с их повседневной жизнью. Это оригинальное представление о неожиданном нравственном богатстве обыденной жизни в последние тридцать лет существования СССР — с характерными для нее порядочностью и доверительностью взаимоотношений, свидетельствующими о возникновении внутри страны своеобразного «глубинного государства», — позволяет говорить о Тихомирове как о противнике самой категории политического. Однако вместе с тем он искренне обеспокоен все большей вольностью нравов в постсоветской России. Изображая возможность этичных и свободных отношений между полами, художник одновременно указывает на сопутствующие проблемы и предлагает задуматься о взаимосвязи личной вседозволенности с приятием авторитаризма.
В заключительной части («Взлет Икара, или „Митьки“ и современность») я возвращаюсь к обсуждению, теперь уже более подробному, критики «Митьками» внутригрупповой однородности, начатому в главе 2 и продолженному в рассказе о многогранной творческой продукции Виктора Тихомирова. Характерная для группы пестрота источников вдохновения (диссидентских и ортодоксально советских, русских православных и еврейских, наивно-фольклорных и принадлежащих к абсурдистскому течению высокого модернизма) свидетельствует о неприятии представления об идеальной группе как о такой, все члены которой одинаковы. «Митьковская» дискурсивная модель гораздо важнее соответствующего «бренда». Группа ясно сознает опасность превращения в харáктерных актеров в действе, которое Валерия Новодворская назвала путинскими «комедиями национального примирения»[27]; Дмитрий Шагин открыто поддержал панк-группу «Pussy Riot».
Представляется, что произведения «Митьков», созданные в период расцвета движения (середина 1980-х — середина 1990-х годов), предвосхитили противоречивое положение художника в стране, которая вступила на путь консюмеризма и вместе с тем идеологизации, выражающейся в непрестанных апелляциях к национальной славе и гордости. В «митьковском» творчестве тех лет обыгрывался образ парадоксальной утопии, пацифистской в вопросах поведения и квазимилитаристской с точки зрения одежды и пародийных ритуалов. Многие авторы указывают на принципиальный эстетический разрыв между московскими и ленинградскими/петербургскими художественными течениями. Эндрю Соломон выразил эту точку зрения в емком пассаже:
Никто в Ленинграде не интересовался ни концептуализмом, ни перформансами, ни инсталляциями и арт-объектами. Ленинградские художники занимались живописью, и, хотя они всегда заботились о смысле, они в равной мере заботились о красоте. Представители этого раннего ленинградского авангарда верили в идею шедевра, в уникальность художественного произведения, в природу, в жизнь, в природную правду. Хотя по своему характеру эти художники несколько напоминали лианозовцев, они были более серьезными, более искренними в своих поисках утопии — совершенного произведения искусства[28].
Несмотря на убедительность этой характеристики московского и ленинградского/петербургского арт-миров как антиподов, представляется возможным утверждать, что интерес «Митьков» к перформативным арт-объектам как узловым точкам на пути самопознания во многом сближает их с московскими концептуалистами — ввиду общности целей. В интервью 2013 года Андрей Монастырский рассказал автору этих строк о зарождении своего интереса к акционным объектам в проникнутую ощущением герметизма брежневскую эпоху, когда каждый человек являл собой как бы отдельный обнесенный стеной город, космос невыражаемых чувств и невысказываемых мыслей[29]. Хотя концептуалистский акционный объект предлагает возможность размыкания замкнутого «я» (личности в закрытом обществе), он, как и групповые акции «Митьков», имеет мало отношения к более крупным формам художественного вмешательства в действительность. Но вместе с тем и творчество «Митьков», и работы московских концептуалистов прямо-таки кричат о жажде человеческого общения! Обе группы подчеркивают способность акторов, разобщенных в обширном пустом пространстве, к участию в хеппенинге. В недавно опубликованных мемуарах Виктор Пивоваров рассказывает о своих отношениях с московскими концептуалистами, научившими его «новому пониманию картины» как чего-то «разомкнутого». Картина, пишет Пивоваров, обретает смысл лишь постольку, поскольку вступает в диалог со зрителем и другими художниками. Согласно этой точке зрения, рамы лишь отделяют, отрезают картину от остального мира[30]. В романе Виктора Тихомирова «Евгений Телегин и другие» (2017) описывается бурная, полная определяемых «коллективным поведением» событий жизнь молодых деятелей ленинградского андеграунда конца 1970-х годов. Роман этот — высказанный спустя почти два века после пушкинского «Евгения Онегина» свежий взгляд на неудовлетворенную привилегированную прослойку — воссоздает эпоху пьянящих экспериментов и ярких чувств, предлагая выход из ситуации социальной аномии, недоступный пушкинскому герою, чье сердце в итоге оказалось разбито. В романе Тихомирова джем-сейшены и неофициальные выставки живописи соревнуются за внимание в пределах одного и того же «арт-пространства», а молодым людям удается, преодолев сильную разобщенность и отчужденность, наладить между собой коммуникативные связи, отражающие стилистический эклектизм окружающих картин и музыки[31]. Сопоставляя два в остальном очень разных движения, «Митьков» и московских концептуалистов, мы начинаем понимать, каким образом арт-объект трансформируется в событие или даже в коллективное действие.
Виктор Тихомиров, Владимир Шинкарев в «Конце митьков», художница Ирина Васильева и тандем «О & А Флоренские» стремятся сохранить и расширить «митьковское» наследие, дополнив его теорией артефакта как катализатора «жажды повторения» (если воспользоваться выражением Милана Кундеры), на первый взгляд противоположной идеям прогресса и просвещения. Обсуждая в одной из своих ранних работ отношения симбиоза между постмодернизмом и обществом потребления, Фредрик Джеймисон указал на значительный потенциал углубления рефлексии, присущий постмодернизму с его обращением к пастишу как мощному усилителю читательских и зрительских ожиданий и общей ностальгии[32]. Однако у «Митьков» жажда повторения прошлого оборачивается еще и желанием заново его пережить, а значит, потенциально пересмотреть. По мнению петербургского искусствоведа Екатерины Климовой, воспринятые Ириной Васильевой «„митьковские“ идеи» повлияли на графический язык художницы, который сочетает в себе «первобытно-низовую эстетику лубка и примитива» с лаконичностью и гротесковой монументальностью, акцентируя внимание на «страшной и прекрасной обыденности»[33]. Делая ставку на зрительский интерес к обыденному, ничем не примечательному материальному объекту как к своеобразному порталу, парадоксальным образом позволяющему нам увидеть в самих себе агентов социальных изменений, Шинкарев-теоретик приближается в эстетическом отношении к преднамеренно неопределенному эмпиризму московских концептуалистов вообще и Монастырского в частности.
В противоречивой полемической книге Шинкарева «Конец митьков» утверждается, что «Митьки» начинались как движение, имевшее номинального главу, однако (что подчеркивалось) лишенное лидера. В ряде документов, вошедших в «Поездки за город», Монастырский и другие участники «Коллективных действий» отмечают, что ритуализованная, тщательно срежиссированная деятельность их группы словно бы исключала интимную доверительность, отводя публике роль изумленных наблюдателей[34]. Нечто подобное высказывает в своем пародийном сатирическом памфлете «Митьковские пляски» (2005) и Владимир Шинкарев. Это «краткое руководство для хореографических кружков художественной самодеятельности» отсылает к творчеству Дмитрия Пригова и подражает шутливой педагогической манере «Коллективных действий». Шинкарев отмечает, что «митьковские» «хеппенинги» 1980-х годов нередко представляли собой тщательно инсценированные пародии на самих «Митьков», на других художников и на сам «принцип конкуренции»[35].
И московские концептуалисты, и «Митьки» широко используют материал, псевдодокументальность которого очевидна, с целью подчеркнуть сложность запечатления жизни вне ее непосредственной среды. Члены обеих групп составляли глоссарии группового сленга, призванные ограждать художников от осуждения извне и фиксировать основы их мировоззрения. Однако в обоих случаях читатель этих филологических компиляций быстро понимает, что описанный «язык» представляет собой, в сущности, фикцию, а сам словарь — не что иное, как стеб, то есть провокационное искажение привычных коммуникативных моделей и выворачивание наизнанку общепринятых представлений. По большей части вокабуляр из шинкаревских «Комментариев к митьковскому толковому букварю» (включенных в «Материалы к истории движения митьков» — написанное в 1991 году обширное приложение к «Митькам») носит нарочито вычурный характер; например, вымышленное слово «искусствоведушко» означает «искусствовед, обслуживающий митьков»[36]. Кроме того, большинство слов не являются чисто «митьковскими»: любой носитель языка безошибочно узнает в них ленинградский студенческий сленг или знакомый по блатным песням воровской жаргон.
Во многих отношениях творчество «Митьков» 1980–1990-х представляет собой вырождение «Коллективных действий». В предисловии к «Словарю терминов московской концептуальной школы» Монастырский сравнивает рутинный труд лексикографа с интерпретирующей работой искусствоведа. Описывая современные художественные движения, отстаивающие невозможность репрезентации, оба, искусствовед и лексикограф, неизбежно выступают в роли рассеянных счетоводов, составляющих неполный инвентарный перечень экспонатов и теоретических терминов; оба создают решетку, которая столь же полезна в качестве опоры, сколь выразительна в своей эксцентричной асимметричности. В каком-то смысле представление Монастырского о концептуалистском документировании как о прихотливом самонаблюдении, уравновешиваемом добросовестностью полевой работы, можно рассматривать как развитие критических парадигм, выдвинутых американскими искусствоведами Гарольдом Розенбергом и Клементом Гринбергом, которые нередко «набрасывали» язвительную оценку тех или иных художников и выставок на холодный каркас скрупулезных описаний американского абстрактного экспрессионизма как движения. С возможной оглядкой на Шинкарева с его модернистским недоверием к так называемому «объективному» документированию Монастырский утверждает: «в московском концептуализме <…> сохраняется <…> нечто, принципиально не поддающееся музеефикации. Можно на выбор видеть в этом источник торжества и/или фрустрации»[37]. Во вторичных документальных материалах оба — и Шинкарев, и Монастырский — широко используют перечни имен и терминов наряду с рисунками, отражающими отношения между понятиями и имеющими ограниченную пропедевтическую ценность. Объяснения, даваемые обоими художниками стратегиям, которые лежат в основе соответствующих движений, нередко скорее запутывают, чем помогают; подчас оба почти с восторгом подчеркивают второстепенность роли художника-творца по отношению к совместным практикам. Структура составленных Шинкаревым и включенных в приложение к «Митькам» списков участников движения обнаруживает явное сходство с документами КГБ: сухими, недружелюбными, распределяющими диссидентские кружки по категориям (прежде всего по территориальному признаку и по предполагаемому уровню политической активности)[38]. Репрессивный голос власти как бы просачивается в рассказ хроникера о движении. «Митьки» последовательно подчеркивают возможность вырождения групповой политики под напором антидемократических тенденций. Своеобразные попытки самодокументирования, предпринятые «Митьками» и московскими концептуалистами, указывают на нечто живое и реальное, пусть подчас и выходящее за рамки кругозора обеих групп. Может ли какое-либо движение или группа в полной мере понять себя? Вероятно, ответ на этот вопрос отрицателен, а определить значение группы под силу лишь внешнему наблюдателю или читателю. Иными словами, мы, публика, являемся творческими акторами в той же мере, что и сами художники.
Возможно, современные картины Шинкарева по-прежнему рассматриваются через призму этого былого страстного стремления к идеалу артистического коллективизма. Так, одна посетительница страницы художника в сети «Facebook» отметила «бесчеловечную» (как ей показалось) атмосферу написанной в 2008–2011 годах серии петербургских городских видов под названием «Мрачные картины». Отвечая на комментарии 14 февраля 2012 года, Шинкарев риторически спрашивает: «Я удивлен: почему бесчеловечная? Бесприютная — ладно, но бесприютная — и есть самая человечная». Далее он подчеркивает преднамеренно провокационный характер серии и выделяет два порадовавших его комментария: одну посетительницу «почему-то дико развеселило название серии», а другой комментатор «от этой живописи вспомнил о мечте стать космонавтом»[39]. С учетом постмодернистского стремления полностью уравнять в правах настоящее и прошлое, высокую культуру и низовую, а также превратить в искусство сами формы вовлечения и участия можно сказать, что термин «ленинградский концептуализм», пожалуй, лучше всего описывает современное литературное творчество, живопись и публичные акции бывших участников движения.
«Митьки» — художники мимолетного жеста и подвижного жанра. В литературе они предпочитают малую форму, в изобразительном искусстве и социальных медиа — скромную, ситуативную (зарисовка, виньетка, портрет, пост в сети «Facebook»). Модель нонконформистского социального движения служит им отправной точкой для концептуализации протеста, построенной на обостренном понимании неоднозначной читательской реакции. Но можно ли считать протестным искусство, которое не несет никакого
«Митьки» используют социальные медиа в качестве своеобразной постмодерной почты (можно назвать это явление «
ГЛАВА 1
МЕРЦАЮЩИЕ БЛИЗНЕЦЫ ЛЕНИНГРАДСКОГО АНДЕГРАУНДА: ДМИТРИЙ ШАГИН КАК ТВОРЕЦ И ТВОРЕНИЕ В КНИГЕ ВЛАДИМИРА ШИНКАРЕВА «МИТЬКИ»
Тогда же в моей жизни начались занятия волшебным искусством двухгитарного плетения. Тебе открывается, как много ты можешь, когда играешь на гитаре с кем-нибудь вдвоем, и то, на что вы способны вместе, — еще на порядок больше. Потом ты добавляешь и других музыкантов. В этом есть что-то приятно обволакивающее и возвышающее — находиться в компании людей, которые заняты совместным музицированием. Сказочный маленький мир, который неуязвим для окружающего.
Дмитрий Шагин и Владимир Шинкарев, которые символически считаются основателями группы «Митьки», известны своими нарочито противоречивыми высказываниями и лукавой, уклончивой риторикой. Вот типичный пассаж из первой шинкаревской книги о движении (глава «Митьки и эпоха НТР»): «Как митьки относятся к прогрессу? Мне приятно констатировать, что митьки и в этом вопросе занимают самую мудрую позицию: они никак к нему не относятся»[43]. Оба художника как будто не случайно живут именно на сравнительно малолюдном, похожем на перепутье Васильевском острове: этот район Петербурга обладает сразу многими, подчас размытыми историческими идентичностями. Расположенный в дельте Невы, на карте остров напоминает формой арктический шельфовый мыс, зажатый среди тающих льдов. Беспорядочная застройка одной оконечности острова зданиями XVIII века сменяется прямоугольной планировкой, которая соответствует первоначально задуманной, однако не осуществленной системе каналов. Разрабатывая в 1716 году градостроительный план совместно с итальянским архитектором Доменико Трезини, Петр I предполагал отвести Васильевскому острову роль главного порта и укрепленного правительственного редута, однако с годами идея сделать остров административным нервным центром Российской империи была оставлена. Вместо этого на острове появились тихие жилые кварталы для среднего и рабочего класса, а также научные учреждения (в частности, здание Академии наук), которыми он славится сегодня.
О «Митьках» в Петербурге напоминают многие места (так, в квартире дома по адресу канал Грибоедова, 70 состоялась в 1984 году несанкционированная выставка их картин), но есть одно, которое навевает особенно сильную ассоциацию с движением, невзирая на отсутствие прямой связи с его историей. Фасад здания Российской академии художеств, расположенного неподалеку от Стрелки Васильевского острова, фланкируют два сфинкса XIV века до нашей эры, вывезенные с Ближнего Востока. В контексте окружающего пространства их лица, представляющие собой портретные изображения фараона XVIII династии Аменхотепа III в разное время жизни, производят странное впечатление. Российское правительство приобрело сфинксов у египетского в 1832 году; Николай I распорядился установить их перед тогдашней Императорской Академией художеств, в советское время переименованной в Ленинградский институт живописи, скульптуры и архитектуры имени Репина. Вместо того чтобы установить изваяния спиной к фасаду Академии, их поставили лицом друг к другу, словно нарочно желая придать им необычное расположение. На выщербленном худом лице сфинкса с головой бородатого молодого мужчины застыло загадочное бесстрастное выражение; другой сфинкс, тоже с бородой, изображает мужчину постарше, с полным лицом и блуждающей на толстых губах улыбкой. Скульптуры контрастируют и друг с другом, и с внушительным фасадом Академии, отвлекая внимание зрителя от здания, которое призваны украшать.
Подобно этим статуям, «Митьки» представляют собой культурно инородные тела, «пересаженные» в жизнь современных российских институций. Выходцев из группы все чаще приглашают на официальные мероприятия, куда для них было бы немыслимым попасть в советское время; среди таких событий — специально посвященная «Митькам» церемония в рамках торжеств по случаю трехсотлетия основания города в 2003 году. Художников «апроприировали» и поместили, точно сфинксов перед Академией, рядом с символами официальной культуры, которая теперь рассматривает их, никак с ней прежде не связанных, в качестве парадоксальных реликтов, указывающих на преемственность разных форм имперского величия. В 1960–1980-е годы почти все «митьки» получили художественное образование, но не в Академии, которая вот уже более двух веков сохраняет завидно прочную репутацию учреждения с очень строгим отбором и консервативными эстетическими принципами. В учебных заведениях и неформальных объединениях, где обучались «митьки», на художественные традиции смотрели гораздо шире; таковы, в частности, Ленинградское высшее художественно-промышленное училище имени В. И. Мухиной и Товарищество экспериментального изобразительного искусства (ТЭИИ). Конечно, «Митьки» были не первыми российскими художниками, нападавшими на ценности Академии. Еще русские передвижники восставали в конце XIX века против неоклассической эстетики тогда еще Императорской Академии художеств, демонстративно подражая энергичному бунту французских импрессионистов против эстетики Салона. «Митьки» причисляют себя к контркультурной традиции, для которой принципиально важны импровизация, открытость и отказ от единой эстетической идеологии. Неудивительно поэтому, что они считают себя в равной степени наследниками Сезанна и русских передвижников. За тридцать лет литературной деятельности (учитывая тексты явно мемуарного характера) «Митьки» сумели выстроить собственную гетерогенную творческую родословную, эклектичность которой противостоит мертвящим идеалам неоклассического изобразительного искусства и заданных иконографических традиций[44]. В то же время исключительный нонконформизм «Митьков», их открыто бунтарская позиция «симпатичного раздолбайства», олицетворяемого Шагиным (это выражение Шинкарева из книги 2010 года явно перекликается с его же характеристикой Шагина как «симпатичного шалопая» [1984][45]), стали почвой, на которой выросло движение. «Митьки» всегда упорно стремились заложить собственную традицию, которая предполагала бы (подобно напоминающим о колониализме сфинксам на Университетской набережной) взгляд художников друг на друга, а не на вход в Академию. Их подчеркнутая приверженность идее групповой обособленности свидетельствует о стремлении к творческому самоопределению, проникнутому политическим протестом хотя бы по духу.
Однако сегодня почти все «митьки» с готовностью и долей сожаления признают, что превратились в свой собственный «именной бренд», подрывающий их изначальное представление о себе как о союзе художников-нонконформистов. Сдержанная ирония и дерзкий абсурдизм картин и текстов Шинкарева резко контрастируют с живописным «фовизмом» и по-фальстафовски компанейским имиджем Шагина. Уже в 1984 году Шинкарев отмечал противоречивость собирательного образа типичного «митька», прототипом которого послужил публичный образ Дмитрия Шагина: «лик митька разнообразен», он соединяет в себе черты Гамлета, Фальстафа и неотесанного, трагически пассивного русского крестьянина Антона Горемыки[46]. В своих литературных текстах о «Митьках», писавшихся с середины 1980-х годов до настоящего времени, Шинкарев особо подчеркивает тот факт, что Дмитрий Шагин всегда относился к своему публичному образу как тщательно продуманному конструкту, а потому в разных аспектах его поведения можно усмотреть смешение русских архетипов с шекспировскими[47]. Отдельные черты поведения Шагина в реальной жизни (прежде всего его талант к саморекламе, с некоторых пор находящий выражение в совместных гастролях с журналистом и ветераном рок-музыки Владимиром Рекшаном в составе музыкального ансамбля «Рекшагин») соответствуют словам Шинкарева, который описывает собрата как неугомонного и несколько самовлюбленного трикстера. Подобно чуткому к вопросам власти шекспировскому буффону, Шагин чрезвычайно общителен и вместе с тем хитер. Хотя принц Хел, заменяющий Фальстафу сына, снисходительно называет своего подданного «ватной подкладкой» («Генрих IV, часть 1», II.iv, 326–327), в минуты непринужденного общения тот не отрицает своих сомнительных мотивов, считая их естественными для «очень представительного, уверяю тебя, мужчины, хотя и несколько дородного; взгляд у него веселый, глаза приятные», который не брезгует и легким, пусть и все равно свидетельствующим о «безнравственном поведении», обманом («Генрих IV, часть 1», II.iii, 422–423, 427)[48]. В определенном смысле можно рассматривать Шинкарева и Шагина как воплощение трагической и комической сторон «митьковского» подхода к сложной, но вместе с тем абсурдной советской действительности; как две театральные маски, скорбную и радостную, в контексте города, сама архитектура которого рождает ощущение своеобразного театра под открытым небом[49]. Однако дружбу двух художников, как и отношения принца Хела и Фальстафа, пронизывает вопрос о власти и авторитете, о распределении ролей мэтра и ученика, родительской фигуры и подопечного. Подобно сфинксам перед Академией, Шагин и Шинкарев словно олицетворяют две разные стадии развития одного и того же человека.
Хроника их дружбы изобилует вариациями на темы двойничества, обмана, «несходного сходства» двух неидентичных близнецов. История этих особых, полярных взаимоотношений двух людей в общей канве истории арт-группы как будто предлагает нам задуматься о продуктивной двойственности дружбы, о том, как различия и разногласия могут оборачиваться плодотворным сотрудничеством. Тесные, богатые анекдотами отношения Шагина и Шинкарева, а также пестрая совокупность их текстов и картин являют нам особую модель партнерства. Поразительна, в частности, взаимная асимметрия их творческой деятельности. Рядом с внушительным корпусом смелых модернистских текстов Шинкарева, многочисленных и многогранных, небольшое литературное наследие Шагина, почти полностью состоящее из шутливых стихов, рассчитанных на музыкальное сопровождение и выпущенных в виде сборника в 2002 году, кажется совсем крошечным, словно тусклая лампочка в парадной, теряющаяся в ярком свете уличного фонаря. И наоборот, в области живописи и графики Шагин оказывается плодовитее склонного к перфекционизму Шинкарева, избегающего в своих полотнах размашистых «мультяшных» линий, характерных для живописной манеры Шагина, которая напоминает технику французского художника-экспрессиониста Жоржа Руо, стремившегося к размыванию стилистических границ. Смелая, нарочито небрежная манера, в которой выполнены литографии Руо, идет вразрез с общепринятой в то время гравировальной техникой, вызывая ассоциации скорее с гуашью. Нечто подобное мы видим и на картинах Шагина: будучи написаны маслом, они производят впечатление непосредственности, более характерной для акварельной живописи с ее накладываемыми друг поверх друга прозрачными слоями краски. Ввиду разительного несходства как темпераментов, так и творческого подхода Шинкарев и Шагин всегда выступали не столько друзьями, сколько партнерами с разным личным и художественным стилем.
Эта непохожая пара, которую можно было бы назвать «мерцающими близнецами» движения (уподобив Шинкарева и Шагина Мику Джаггеру и Киту Ричардсу), воплощающими две очень разные модели мужественности, «денди» и «неотесанного мужика», перекликается с василеостровскими изваяниями сфинксов: того, что хранит таинственную непроницаемость, и того, что загадочно улыбается своими полными губами, намекающими на гендерную неоднозначность, которая всегда была отличительной чертой ведущего вокалиста «The Rolling Stones». Шинкарев и Шагин заставляют нас взглянуть на совместное творчество как на место схождения асимметричных сил, причем Шагин, как правило, выступает в роли «неотесанного» партнера, чье самовыражение осуществляется на невербальном уровне. Шагин подобен Ричардсу рядом с «Джаггером» — Шинкаревым. Последний играет роль «фронтмена» группы, который уверенно и членораздельно пропагандирует ее идеи, облекая в слова внерациональное, невербальное «митьковское» творчество (изобразительное и музыкальное). В отчете о концерте «The Rolling Stones» 1972 года один журналист описывает Ричардса как «порождение кошмаров Джаггера», «злого двойника или брата, которому формальный лидер неизменно уступает» в производстве «звука, какого нельзя добиться при помощи одних лишь энергии и разума»[50]. Кроме того, эта артистическая дихотомия выступает неожиданным залогом гетерогенности внутри группы, своеобразным выпускным клапаном, предохраняющим от напора косного конформизма и изоморфной одинаковости. В автобиографии 2010 года сам Ричардс описывает свои отношения с Джаггером как совместную работу двух «плетельщиков», на чьих общих выступлениях «дирижера тоже нет»[51]. Этот принцип взаимодействия двух непохожих артистов во многом применим и к сотрудничеству Шагина и Шинкарева в первые годы существования группы. Указанная парадигма совместного труда резко отклоняется от советского идеала групповой идентичности как коллективистской массы идентичных ячеек; не согласуется она и с дореволюционной славянофильской моделью соборности, к которой нередко обращаются современные русские националисты. Идея соборности предполагает самозабвенное растворение личности в коллективе. Дружеский союз Шагина и Шинкарева, стоящий у истоков движения, сознательно упивается расщеплением единого субъекта на разные ипостаси, создавая условия, при которых становится возможным сосуществование множества несоизмеримых идентичностей в рамках одной и той же группы. Одним из наиболее ярких изображений такой модели продуктивной асимметрии в рок-музыке стал фильм Дональда Кэммелла и Николаса Роуга «Представление» (1970), где Джаггер играет поп-идола, меняющегося личностями (частичная перекличка с «Тайным сообщником» Джозефа Конрада) с лондонским гангстером в исполнении Джеймса Фокса. Как мы увидим в следующей главе, «Человек, который упал на Землю», более поздний фильм Роуга с еще одной поп-звездой (Дэвидом Боуи) в главной роли, заметно повлиял на изложенную Шинкаревым групповую мифологию «Митьков».
Подчеркнутая театрализация этого существующего внутри группы напряжения важна для «Митьков» не меньше, нежели собственно тексты, картины, гравюры и фильмы. Недаром Шинкарев определяет типичного «митька» как «художника поведения в мире», чьи действия служат «карнавализации жизни»[52]. Однако он обходит молчанием тот факт, что и Шагин (в публичных выступлениях, текстах и полотнах) не меньше, чем он сам, поглощен этой ролью художника — увлеченного документалиста, смысл работ которого раскрывается в полной мере лишь тогда, когда автор их комментирует. Помимо прочего, и Шинкарев, и Шагин разделяют убеждение, что поведение художника — это часть его искусства. Оба решительно отвергают представление о «чистом» произведении искусства, говорящем исключительно о самом себе. С точки зрения обоих «митьков», комментарий художника и подаваемая в свободной игровой форме метакритика принципиально важны для понимания любых картин и публичных актов. В интервью 2013 года Шагин сказал: «Мы [„Митьки“] просто хотим улучшить мир»[53]. В той же беседе он провел близкую параллель между художниками своего поколения, чья карьера началась в пьянящую эпоху гласности конца 1980-х годов, и феминистической арт-группой «Pussy Riot». При всех своих эстетических и идеологических различиях, а также при всем несходстве характеров оба — и Шинкарев, и Шагин — приписывают художественным объектам перформативное измерение, а публичные акты, наоборот, считают подчиненными композиционным принципам живописи. В книге «Конец митьков» (2010) Шинкарев отмечает, что сленг и эксцентричное поведение «митьков» проистекали не из настоящего «косноязычия» или «примитивности понятийного аппарата», а скорее из «великого совершенства, так похожего на несовершенство». В свое время, говорит Шинкарев, искусно сконструированный «митьковский» образ жизни стал воплощением открытости и простоты, напоминающих композиционный лаконизм поздних гравюр и рисунков французского художника XIX века Оноре Домье[54]. Как мы увидим впоследствии, разрыв двух «митьков» быстро оформился в самостоятельный акт постмодернистского протеста.
Явный раскол в творческом тандеме произошел во время перерыва в совместной деятельности группы. В марте 2008 года Шинкарев объявил, что объединение «Митьки», одним из зачинателей которого в середине 1980-х годов выступил он сам, себя исчерпало. Об этом он сказал в ряде неформальных пресс-конференций для российских интернет-изданий. По объему «Конец митьков» в три раза превышает предыдущую книгу Шинкарева и может с полным основанием рассматриваться как продолжение манифеста группы. Безусловно, из двух главных шинкаревских текстов именно «Конец митьков» носит наиболее полемический характер. Новая книга представляет собой увлекательное собрание заметок о разложении и упадке, явившихся результатом соединения личного тщеславия с меркантильными соображениями. Это сочетание вполне соответствует экономическому прагматизму постсоветской России, перешедшей от неприкрытого социал-дарвинизма ельцинской эпохи к гибридной парадигме государственного свободного рынка при Медведеве и Путине. Во второй шинкаревской книге присутствуют все риторические украшения, встречающиеся в «Митьках» 1986 года: здесь и фрагменты абсурдистской драмы из жизни «шалопаев» и «клошаров» позднего советского времени; и череда лукавых пародий на такие несопоставимые жанры, как детская поэзия и юнгианское литературоведение; и характерный для «Митьков» шутливый «научно-антропологический» стиль обращения к широкой публике. Как и в «Митьках», все эти элементы связываются воедино путем обсуждения изменчивых личных отношений между участниками группы; сплетня, так сказать, из приема превратилась в метод, став инструментом интерпретации, опирающимся на эстетику постмодернизма, которую Фредрик Джеймисон определяет как «трансформацию реальности в образы и фрагментацию времени в серию воспринимаемых настоящих»[55]. Вторая книга Шинкарева — пестрое собрание культурологических анализов, политических комментариев, воспоминаний и театрализованного сведения счетов — поражает остротой моральной критики и эксцентричностью отступлений. Шинкарев пишет, что как «мифическое массовое молодежное движение» «митьки с маленькой буквы и без кавычек» подобны «платоновским идеям, эйдосам, никогда не кончатся, не заболеют и не умрут»[56]. «Конец митьков» можно рассматривать и как пространную «надгробную речь», шинкаревское «прощальное слово» о движении, презревшем собственный основополагающий принцип — рассматривать молодость и бунт в качестве составляющих искусственного «имиджа», и как работу, эстетически близкую к кэмпу, который Сьюзен Зонтаг называет «растворителем моральности». В то же время такая искусственность, пишет Зонтаг в известном эссе «Заметки о кэмпе», если и не является потенциальной почвой для развития движения, то обладает убедительностью. Среди прочего «кэмп есть вид извращения, при котором используют цветистую манерность для того, чтобы породить двойную интерпретацию; жесты наполнены двойственностью, остроумное значение для cognoscenti и другое, более безличное, для всех остальных»[57]. От Шинкарева не ускользает тот факт, что разглашение им секретов группы и их истолкование ее участниками рождают по меньшей мере тщеславное убеждение в собственной способности поколебать власть когнитивной элиты. Утверждая, что «митьки <…> никого не хотят победить… Они всегда будут в говнище, в проигрыше…
Выпустив «Конец митьков», Шинкарев окончательно возвестил о роспуске движения. Однако за этим заявлением крылось другое, вполне конкретное намерение: Шинкарев хотел отмежеваться от творчества Дмитрия Шагина, чрезвычайно преуспевшего в деле саморекламы и все увереннее притязавшего на роль единоличного основоположника движения. «Раздельное» сотрудничество Шинкарева и Шагина и сама неслиянная, будто вода и масло, природа их отношений хорошо видны уже из документов, относящихся к начальному этапу существования «Митьков» и как арт-группы, и как молодежного движения. Конечно, борьба двух художников за право публично представлять «митьковский бренд» созвучна игровому конфронтационному отношению группы к большому миру. Пожалуй, самый важный аспект этого спора — та роль катализатора, которую «Митьки» (1984–1985) Шинкарева сыграли в образовании и движения, и художественного круга. Искусствовед Любовь Гуревич убедительно показала романные достоинства шинкаревского текста. Одно дело не соглашаться с публичными утверждениями человека, послужившего прототипом персонажа вашего произведения, и совсем другое — пытаться вычеркнуть эти высказывания из истории движения, особенно учитывая то обстоятельство, что для упомянутого движения текст этот выступил очевидным
Ответ на этот вопрос будет дан на более позднем этапе нашего обсуждения. Сама по себе первая книга Шинкарева о «Митьках» во многом напоминает неоконченное произведение. Однако уже из нее явствует, что автор понимает «Митьков» как непрерывно развивающийся, а быть может, и совершенствующийся проект. С учетом всех многочисленных приложений первая книга создавалась на протяжении тринадцати лет, с 1984 по 1997 год, в двух разных странах. Подобно многим сооснователям молодежных объединений, будь то движение или музыкальная группа, в «Конце митьков» Шинкарев выражает обеспокоенность идеологической кооптацией и коммерциализацией. С ретроспективной точки зрения Шинкарева, появление «Митьков» в их изначальном виде позволяет нам датировать первые шаги постмодернизма в России по меньшей мере семью годами ранее распада Советского Союза. В сущности, взгляд Дмитрия Шагина на «Митьков» как на продаваемый «бренд» или ярлык подрывает предшествующую творческую практику движения, которая предполагала трансформацию идеологических артефактов, таких как сталинский культ личности, в театрализованные абсурдистские представления[59]. В этом и других местах новой книги Шинкарев вводит принципиальную и несколько неожиданную оппозицию между коммодификацией (во всех ее формах и на разных этапах развития) и самим постмодернизмом. В присущей ему своеобразной иронической манере художник рассматривает постмодернизм как помеху и для товарного фетишизма, и для культа потребления. Разве вы не видите, вопрошает он, что это мертвые, производимые
Шинкарев пишет в «Конце митьков», что «живопись митьков состоит из повторов»; нередко «даже на выставке висят оригинал и несколько повторов»[60]. По словам автора, тем самым художники стремились установить контакт с публикой, желающей увидеть конкретную картину, однако не умеющей отличить авторский вариант от заветного оригинала. Подобные легкие вариации придают серии повторов «тонкий ритм». И хотя «перекопии» создаются не ради самого этого ритма, они позволяют приобщиться к опыту повторения в том смысле, в каком его понимает Жиль Делез, для которого «неустанно повторять — значит использовать упущенные шансы»[61]. Можно добавить, что Шинкарев предлагает здесь оригинальный синтез двух разных концепций постмодернизма, которые, согласно распространенному представлению, друг другу противоречат. Шинкарев показывает, что теория постмодернизма и сама представляет собой пастиш и, следовательно, является не более истинной и реальной, чем артефакты, которые она подвергает децентрации и тривиализации. Читая «Конец митьков», мы наблюдаем «неуклюжее», спонтанное сближение идей в контексте публичной сферы; видим, как выдвинутая Делезом и Гваттари модель культуры как децентрированной ризоматической сети превращается в генератор бодрийяровских симулякров, который, в свою очередь, преобразуется в источник катализаторов лиотаровской эйфории, вызванной ниспровержением господствующих эпистемологий. Шагин в этой новой книге предстает неким демоническим хип-хоп-артистом, «микширующим» заимствованные из чужих произведений «семплы» в постмодернистском ключе, однако без характерных для постмодернизма продуктивной иронии и здоровой насмешливости[62]. В первой части «Митьков», созданной в 1984 году, Шинкарев описывает Шагина в пародийно-эпическом шутливом тоне: «как и всякий правофланговый активист массового молодежного движения, Дмитрий Шагин терпит конфликт с обществом»[63]. Иными словами, Шагин предстает лишь одним из многих деятелей движения, отошедшего от главного нарратива страны, где родились и выросли его участники. Словно желая уверить читателя, что движение отнюдь не определяется, выражаясь словами Жана Бодрийяра, «дефинитивным кодом, ничтожными терминалами которого являемся мы», в следующей части (1985) Шинкарев пишет: «движение митьков вовсе не предполагает обезлички и унификации выразительных средств: будучи митьком, ты вовсе не должен мимикрировать к Дмитрию Шагину»[64]. А в «Конце митьков» более явно выражен бодрийяровский «неразборчивый террор контроля, террор дефинитивного кода», при котором полное отсутствие сдерживающих факторов приводит к ситуации, когда «мы» уже «не играем, а упромысливаем движение митьков»[65]. Во многом перекликаясь с деятельностью французских ситуационистов, творчество «Митьков» в идеале предполагает форму игры, направляемой определенными руководящими принципами, которые призваны подчеркивать перформативные и художественные аспекты бунта; такая «игра» носит ритуализованный характер и выражает здоровый скепсис относительно истинных возможностей спонтанного действия в условиях бодрийяровского «трансфинитного мира симуляции»[66]. Помимо чрезвычайного эклектизма в выборе источников (среди которых, в частности, постструктурализм, буддистские священные тексты, американская и российская популярная культура), обе книги Шинкарева — «Митьки» и «Конец митьков» — объединяет страх перед искушением антидемократическими импульсами, возникающими внутри массовых движений.
Для Шинкарева, как будет показано, драма распада чистых «митьковских» идеалов разворачивается в общем для них с Шагиным творческом контексте. Вне всякого сомнения, меланхолический взгляд на течение времени — и на постепенное развращение многих при переходе из интимного мира социального, политического или художественного кружка в публичную сферу — это тема, отчетливо выраженная в раннем коллективном творчестве «Митьков». Так, стихотворение Дмитрия Шагина «Икарушка» (1984) представляет собой размышление о картине Питера Брейгеля Старшего «Падение Икара», беззастенчиво заимствующее строфу из «Музея изящных искусств» У. Х. Одена. Используя интонацию и образность, напоминающие о поэзии А. Э. Хаусмана и Зигфрида Сассуна с их элегическими описаниями молодого (возможно, совсем еще юного) героя, трагически гибнущего во цвете лет, Шагин рисует картину отчуждения, рассчитанную на отклик целевой аудитории — ленинградского богемного андеграунда, вместе с тем намекая на человеческую цену продолжающейся войны в Афганистане:
Шагину чужда та почти ледяная холодность, с какой описывает роковое падение Икара Оден:
Одним из достоинств «Митьков» как движения была их способность иронически переосмыслять разные литературные жанры, например советскую детскую поэзию. В шагинском стихотворении слышится мучительная горечь, рожденная социальной аномией и безвременной гибелью молодого человека. В главе «Митьков» 1985 года Шинкарев называет это стихотворение основополагающим для движения по крайней мере в двух отношениях. Во-первых, выраженное в тексте (опубликованном лишь после распада СССР) острое чувство аномии и изоляции отражает «митьковское» самосознание социальных и политических аутсайдеров. Во-вторых, цитаты из стихотворения превратились в абсурдистские формулы повседневного общения художников, не предполагающие непосредственной логической связи с предметом разговора; например, на вопрос «как дела?» отвечали «одни только белые ножки торчат». Подобные неочевидные реплики, восходящие к определенному нарративу, отчасти компенсировали поверхностность и банальность обыденных форм коммуникации. Принципиально важно здесь осознание чужой инаковости даже внутри самой группы. Делая иконографию брейгелевского полотна составляющей «митьковской» мифологии, Шинкарев вместе с тем подчеркивает, что поглощенность этой картиной — особенность именно Шагина, а не самого Шинкарева или других участников группы. В главе «Митьков» 1985 года Шинкарев иронически передает слова Александра Флоренского, заметившего однажды, что Шагин пересказал ему сюжет картины так, как если бы все произошло пять минут назад[69].
Широко представленный в обеих шинкаревских книгах о «Митьках» жанр сплетни — слегка сардонического или явно насмешливого рассказа, передаваемого из вторых или третьих рук, — облекается в форму динамичного словесного пастиша, соответствующего контрапунктному звучанию обычной речи этих собеседников. Особенно важную роль играет здесь шинкаревское убеждение в полифонической природе групповой динамики, и впоследствии мы рассмотрим вытекающие отсюда демократические следствия. Задумчивая печаль шагинской эмоциональной переделки оденовского стихотворения резко контрастирует с явным отказом самого Одена от проведения каких-либо параллелей между картиной и чувствами посетителя музея. «Крадя» чужой поэтический материал, Шагин настаивает на нарциссическом отождествлении, используя собственные впечатления от Брейгеля и Одена лишь в качестве повода для размышления об абсурдном характере (нередко очевидной) невротической фиксации. Учитывая отсутствие указаний на источники «краденого» стихотворения в главе «Митьков» 1985 года, можно сказать, что Шинкарев открыто входит с Шагиным «в долю». В том же месте книги Шинкарев указывает, что другая фраза стихотворения («все жируют спокойно с душой») — это отзвук выразительной реплики из советского детективного телевизионного фильма «Место встречи изменить нельзя»: «У Васи Векшина две сестрички остались, а бандит где-то ходит по земле, жирует, сволочь…»[70]. Превращая шагинское стихотворение в «вирусный мем» среди участников движения (в своей работе о поэзии Осипа Мандельштама Омри Ронен называет это явление «лексическим повтором»[71], порождающим чрезвычайно разнообразные смыслы вопреки очевидной логике), Шинкарев предлагает задуматься о пересечении одного текста с целым множеством других. Он словно желает сказать: у текста Шагина нет единственного определенного источника — литературного, живописного или кинематографического.
Отсюда видно, что Шинкарев уже в 1985 году осознавал плодотворность постмодернизма как творческой практики (проявлениями которой выступают стратагемы повтора, словесного коллажа и агрессивной деконтекстуализации) на стыке изобразительного искусства и литературы. Можно утверждать, что в приведенном выше стихотворении, заимствующем «семплы» из Одена, обнаруживаются черты постмодернизма, перечисленные Борисом Гройсом: «игра с цитатами, „полистилистика“, ретроспективность, ирония и „карнавальность“»; в данном случае они служат выражению желания, направленного на другого (прекрасного гибнущего юношу) и по той или иной причине невыразимого иными средствами[72]. «Конец митьков» — первый текст из написанных самими «Митьками» или им посвященных, где признается факт заимствования Шагиным строк из оденовского «Музея изящных искусств». С точки зрения Шинкарева, эта «кража» стала проявлением творческой находчивости: «Митя, молодец, не поленился почитать и выписал оттуда печальное стихотворение У. Х. Одена „Музей изящных искусств“, прибавив к существительным ласкательные окончания»[73]. Однако в своей первой книге о «Митьках» Шинкарев и сам допускает пародийную «подтасовку», утверждая, что его рассуждения о шагинской поэзии основаны на очерке Александра Флоренского «Митьки и культура». Такого очерка не существует. «Борхесовская» отсылка к полностью вымышленной экстравагантной ученой интерпретации призвана напомнить читателю еще об одном основателе группы помимо тех двух участников, которые чаще всего с ней ассоциируются. Мы слышим индивидуализированный голос рассказчика, чьи страстная увлеченность повествованием и мягкая насмешливость разительно отличаются от склонности самого Шинкарева к составлению наукообразных перечней, фрагментарным наблюдениям и иронии, подчас весьма едкой. Этот воображаемый Флоренский не может обсуждать вопросы эстетики, не сбиваясь на многословные рассуждения на житейские темы. В конечном счете «Митьки» представляют собой собрание разных людей и точек зрения, объединяемых лишь недолгой игрой в простодушие. Самого себя и Шагина Шинкарев выводит виртуозными творцами литературных миров, при этом то умалчивая об источниках, то упоминая несуществующие. Скрытый эротизм оденовского стихотворения становится более явным в тексте Шагина, соединяющем «полистилистический» словесный коллаж с острым гомосоциальным желанием.
В «Конце митьков» Шинкарев рассматривает синтез коллажа, текстуальных повторов (в данном случае — оденовского экфрастического описания картины Брейгеля и эмоционального порыва как пример такого постмодернизма, который восстает против идеи любого единоличного присвоения художественной группы). «Грамотный митек», пишет Шинкарев, понимает, что постмодернизм продолжает процветать в пространстве современной российской культуры, где разнородные явления уживаются бок о бок; «так что, если кто морду воротит от тысячекратного повторения чужой шутки — от бескультурья это, от незнания». В заключение Шинкарев делает важную оговорку: вся эта аргументация правомерна лишь в том случае, если «митек» «зачем-то хочет считаться постмодернистом»[74]. Иными словами, оставаться открытым к постмодернистскому режиму важнее, нежели становиться его поборником. Подводя итог деятельности группы, Шинкарев характеризует «Митьков» как молодежное движение, преданное идее аполитичности и потому подчеркнуто отстраняющееся от любых партий, политических философий, идеологий, культов личности и даже художественных направлений.
И в «Митьках», и в «Конце митьков» Шинкарев пишет о шагинском плагиате стихотворения Одена (вошедшего в сборник поэзии англоязычных стран, распространявшийся культурным центром при американском консульстве в Ленинграде) как о постмодернистском спектакле копирования, ярком примере упразднения литературной собственности. Оден написал свой текст в 1938 году, накануне немецкого вторжения в Чехословакию. Стихотворение вызывает, помимо прочего, отчетливую ассоциацию с прогулкой по музею в компании несколько назойливого экскурсовода, всеми силами старающегося заставить равнодушных посетителей живо проникнуться картиной. Один исследователь указал на возможность отождествления говорящего с пахарем, чье призвание и специфика труда, в дальнейших плодах которого нельзя быть уверенным, напоминают работу самого поэта[75]. Присваивая оденовский текст и расставляя собственные акценты, Шагин меняет образ «землепашца» — делает его одним из ограниченных приверженцев нормативности, чье равнодушие или враждебность к тем, кто на них не похож, и приблизили гибель Икара. Любопытно, что, хотя Шинкарев обвиняет Шагина, притязающего на роль единоличного основателя движения, в интеллектуальном воровстве, в случае с рассматриваемым текстом он от такой критики воздерживается. «Икарушку» он оценивает как одно из лучших шагинских стихотворений, невзирая на сокрытый факт использования чужого текста (причем Шагин якобы посчитал автора малоизвестным английским или американским молодым поэтом). В «Конце митьков» Дмитрий Шагин представлен виртуозным художником-постмодернистом, чье умение изобретательно преобразовывать чужие произведения в собственных целях оборачивается продуманной стратегией апроприации. Отсюда нам предлагается извлечь урок: ни один человек — или группа людей — не может заявлять свои права на других.
Впрочем, автор «Конца митьков» явно стремится заявить о собственных правах на групповое наследие; в частности, он настаивает, что свое название «Митьки» получили благодаря не самому Шагину, а первой шинкаревской книге о движении[76]. Иными словами, Шагин как часть арт-группы — это прежде всего создание Владимира Шинкарева, который обращается с его текстами и картинами точно так же, как сам Шагин с поэзией Одена, то есть как с территорией, где другие художники вольны беспрепятственно заимствовать тот или иной персонаж для собственного творчества. Истинная личность Дмитрия Шагина в данном случае неважна, она не присутствует ни «здесь», в шинкаревской России, ни «там», на космополитическом христианском Западе Одена. В своем эксцентричном «переводе» зарубежного поэта Шагин создает собственную версию как самого текста, так и описанной в нем картины, которую российская аудитория, никогда не видевшая этого полотна в музее, заведомо воспринимала как нечто далекое и туманное. Рассуждая о шагинской литературной «клептомании» в целом, в другом месте книги Шинкарев отмечает, что заимствования из творчества таких поэтов, как Ольга Флоренская и Роальд Мандельштам, будучи включены в шагинскую «обывательскую» литературу, порой рождали «сильную, осмысленную фразу», «чеканный ритм»[77]. В «Конце митьков» Шинкарев рассказывает прежде всего историю создания того или иного произведения, позволяя нам, выражаясь словами русского формалиста Виктора Шкловского, «пережить деланье вещи», а не само «сделанное»[78].
При этом Шагин и Шинкарев, повторим, предстают двойниками друг друга; их ревнивые притязания на разные части «митьковского» наследия описываются в нарративе, чей полемический характер нивелируется чувством, которое Шкловский называет присущим любому художественному тексту «ощущением несовпадения при сходстве»[79]. Взаимодействие двух этих фигур заставляет вспомнить о характерных для драмы абсурда дисфункциональных парах: такие персонажи состоят во взаимно напряженных отношениях и то и дело спорят друг с другом в ситуациях явного остранения. При чтении шинкаревской хроники вспоминается прежде всего обмен репликами между Эстрагоном и Владимиром — персонажами пьесы Сэмюела Беккета «В ожидании Годо»:
Указанный подтекст обеих книг о «Митьках» дополнительно подчеркивается наличием в пьесе Беккета тезки Шинкарева, равно как и тем, что представление Эстрагона о Святой земле соответствует богатой сине-зелеными оттенками палитре шагинских картин, а также мечте уплыть из России по морю, выступающей одним из лейтмотивов шагинской поэзии. Шагин и Шинкарев не только и не столько деятели движения, сколько персонажи прозы последнего, литературное воплощение идеи партнерства как разладившейся дружбы, напоминающей распавшийся брак. Шинкарев видит в Шагине скорее виртуозного перформансиста, нежели хорошего профессионального живописца. А что такое художник-постмодернист, как не поэт, создающий словесные артефакты и сопутствующие им художественные жесты, творец, если воспользоваться словами Шинкарева, «долгого концептуального хеппенинга» в исполнении «массового молодежного движения», противопоставляемый таким претендующим на «высокое актуальное искусство» перформансистам, как московские концептуалисты или (можно добавить) Марина Абрамович?
Мы наблюдаем здесь перевернутую дихотомию «разговорчивого» и «неразговорчивого» артистов, характерную для рок-музыки (в западной популярной музыке представленную такими парами, как Джаггер и Ричардс или Дэвид Боуи и гитарист Мик Ронсон периода альбома «Hunky Dory» и Зигги Стардаста, в русском же роке — ленинградским/петербургским тандемом серьезного Бориса Гребенщикова и дерзкого клавишника Сергея Курехина раннего и среднего периодов творчества группы «Аквариум»[81]). Шагин и Шинкарев меняются изначальными ролями словоохотливого «фронтмена», представляющего группу на публике, и молчаливого художника, работающего с внерациональным. При помощи целого спектра риторических и стилистических приемов, используемых в прозе и живописи, Шинкарев и Шагин изображают самих себя как две разные грани «раздробленного субъекта» (
Они словно договорились между собой, что если один из них будет человеком рассудка, осуществляющим вторичную обработку информации, а другой — человеком чувства, отвечающим за первичное восприятие, то им удастся значительно снизить тревогу, испытываемую обоими в нелегком деле выживания. Однако вне зависимости от того, являются ли они старыми друзьями или расщепленным сознанием одного и того же человека (пятидесятилетнего), становится очевидным, что даже самые продуманные попытки преодолеть человеческое несовершенство оказываются бесконечно ненадежными[83].
Выдвинутая Гордон дихотомия двух акторов, говорящего и чувствующего, которые воплощают собой разные грани «составного» субъекта, во многом перекликается с распределением ролей между двумя людьми, чьи личности и творческий труд определили движение «Митьков». В отличие от трагического дуэта, находящегося в центре пьесы «В ожидании Годо», или от Клова и Хамма из более поздней драмы Беккета «Конец игры», Шинкарев и Шагин заставляют указанную дихотомию заиграть по-новому, в разные моменты надевая на себя маску, обычно ассоциируемую с другим партнером. Впрочем, каким бы частым ни был обмен ролями, сама дихотомия неизменно сохраняется в любой момент истории движения — как в 1984, так и в 2010 году.
Политика и известность в «Конце митьков» как бы состоят в отдаленном родстве в контексте одной и той же насквозь коммодифицированной большой семьи. Ярким примером может послужить отказ Дмитрия Шагина от живописи ради участия в политической игре, а также его превращение в «рок-звезду», торгующую собственными компакт-дисками. Как депутат муниципального совета Колпино Шагин объявил своим избирателям, что именно он, если воспользоваться красноречивым выражением Шинкарева, «упромыслил» движение «Митьков». Во многих шинкаревских картинах последнего времени обнаруживается желание демифологизировать и ниспровергнуть культ личности. Так, в серии его картин «Кино» лица знаменитых актеров затираются, расплываются размытыми пятнами; в результате возникает впечатляющее изображение мира визуальных «шибболетов», очищенное от конкретики. Автор стремится не запечатлеть узнаваемый облик известных исполнителей, а подчеркнуть зрительское восприятие пожелтевших, потрепанных полотен киноэкранов и нечетких экранов телевизоров, куда проецируются движущиеся изображения. За таким приглушением индивидуального начала кроется восхищение жизнеутверждающей идеей коллективности, обретения личной идентичности лишь в тесном взаимодействии с другими людьми. Изолированная группа взаимодействует с большим миром. Что при этом происходит? Поначалу контакт с радикально иным творчеством шокирует. Реакция субкультуры на «большую» культуру носит защитный характер, однако вместе с тем свидетельствует о жажде приобщения. Пожалуй, для субкультуры, как и для личности, нет ничего страшнее изоляции. В сущности, обе шинкаревские книги о «Митьках» отнюдь не противостоят друг другу как летопись славного расцвета группы и хроника ее упадка, а скорее зеркально отражают одна другую как тексты о навязчивой апроприации. В образе Евгения Баринова, «автора» шинкаревского текста «Митьки: часть тринадцатая (подражание В. Шинкареву)», чувствуется явная клиническая патологизация движения. От лица Баринова, обнаруживающего черты сходства с Венедиктом Ерофеевым (оба писатели, оба зарабатывали на жизнь физическим трудом и оба страдали алкоголизмом), Шинкарев пишет, что «Митьки» решительно отвергают «призыв» своего парижского собрата «Толстого» (Владимира Котлярова [1937–2013]) «не сбиваться в стаи и в партийные кодлы»[84].
Хотя некоторые исследователи отмечают, что «Митьки» многим обязаны французскому импрессионизму, продуктивнее всего, пожалуй, рассматривать их творчество как гибридное сочетание экспрессионистического и импрессионистического способов репрезентации. Экспрессионистическое измерение «митьковских» картин — с их фантастическими сценками и дерзко глядящими с холстов персонажами, воплощающими самоуверенную авторскую субъективность, — вступает в драматическое противоречие с характерной для их творчества сосредоточенностью на объектах. Эмоциональная, драматичная манера письма, характерная для картин немецких экспрессионистов, таких как Ловис Коринт, Эрнст Кирхнер и Макс Бекман (один из любимых художников Шинкарева), свободно сочетается с живописной техникой, восходящей к Сезанну. В своей работе «И. В. Гете. Страдания юного Вертера» из серии «Всемирная литература» (1999) Шинкарев, пожалуй, вплотную приближается к рискованной зоне пересечения двух этих разных способов визуальной репрезентации, что дополнительно подчеркивается выбором немецкого произведения в качестве литературной основы.
Необычная прозрачность мазков имитирует (возможно, отсылая к картинам Шагина) непосредственность акварели, а границы между «кадрами», вызывающие ассоциацию с комиксами, привносят неожиданную строгость в эти мнимо небрежные сценки из повседневной жизни, полной скуки и заблуждений. Работа выполнена в тускло-желтых и унылых коричневых тонах со сплошными белыми вставками, как бы в подражание неоконченным полотнам немецкого экспрессиониста Макса Пехштейна. Средняя ячейка во втором ряду предполагает резкую сюрреалистическую смену кадров, напоминающую о фильмах Жана Кокто и Ингмара Бергмана. Действительно, вся композиция картины пронизана кинематографическим ритмом. В сочетании с расплывчатыми пятнами вместо человеческих лиц все это не меньше говорит о мизантропическом и желчном взгляде художника, нежели собственно о гетевском романе, повествующем о несчастной и мучительной запретной любви и приведшем в свое время к образованию целого «молодежного движения». Комментируя свою картину и литературный первоисточник, Шинкарев отмечает, что «густой романтизм, молнии и бездны» странным образом делают роман «сильным, контрастным, [однако вместе с тем] монотонным». В сухой заключительной фразе, в которой также можно усмотреть указание на возможное вырождение человеческой близости, лежащей в основе движения «Митьков», в созависимые отношения, Шинкарев замечает, что в романе Гете дана клинически точная картина любой зависимости, потенциально полезная для алкоголиков и наркоманов[85].
Как можно уподоблять партнерство химической зависимости? Ответ Шинкарева на этот вопрос внушает некоторую тревогу, ведь он обозначает напряжение или даже противостояние между идеалами дружбы, с одной стороны, и партнерством, общностью в рамках художественного или социального движения, с другой. В «Конце митьков» говорится: «в те годы мы все пили, а когда вместе весело пьянствуешь — не приходится особенно напрягаться, чтобы играть в митьков»[86]. Хотя наркотики и не сыграли роли в жизни самого движения, известно, что некоторые друзья «Митьков», прославившиеся в ленинградских андеграундных кругах, а также на художественной и музыкальной сцене 1990-х годов, злоупотребляли психоактивными веществами. Трагичнее всего сложилась судьба рок-барда Александра Башлачева, с которым дружили Виктор Тихомиров и Шинкарев. (Последний создал обложку одного из альбомов музыканта.) Башлачев употреблял героин и покончил с собой в 1988 году. В творчестве «Митьков» вообще присутствует сильная ассоциация рок-музыки с зависимостью. В первой части шинкаревской хроники среди близких друзей арт-группы упоминаются лидер «Аквариума» Гребенщиков и Сергей Курехин, в то время клавишник «Аквариума»[87], а значительную часть главы 6 (написанной в 1988 году и носящей название «Дальнейшее развитие мифа-катастрофы у митьков») занимает ряд анекдотов о Гребенщикове (фамильярно именуемом «Гребешочечек»), находящемся в разной степени опьянения.
Приверженность нонконформистскому образу жизни сочеталась в ленинградских рок-кругах с политической солидарностью. Лесли Вудхед пишет в своей книге о контркультурном восприятии российской молодежью творчества «The Beatles», что значительная часть ленинградского рок-сообщества являла собой «любопытную смесь культуры хиппи и диссидентства», напоминая «Лондон конца 1960-х годов»[88]. Среди ленинградских музыкантов и певцов, таких как Виктор Цой из группы «Кино», Майк Науменко из «Зоопарка» (оба подружились с «Митьками» в конце 1980-х) и сам Гребенщиков, распространено было понимание музыкальной группы как коллектива, работающего одновременно на и против главного вокалиста и автора песен. Отвечая на вопрос одного российского рок-критика «имеется ли, на Ваш взгляд, взаимовлияние и взаимопроникновение между рок-музыкой и авторской песней?», Андрей Макаревич, участник московской группы «Машина времени», ответил: «По степени самовыражения рок и авторская песня очень близки. Рок-музыка — та же авторская песня, решенная другим музыкальным языком. Само слово „авторская“ определяет оба жанра»[89]. Слова ленинградца Майка Науменко, в которых подчеркивается взаимовлияние автора и ансамбля, особенно перекликаются с «митьковскими» взглядами на творческое сотрудничество:
Взаимовлияние… Да, в том плане, что практически все группы играют и поют свой материал, причем поет песню, как правило, именно автор. Другой вопрос заключается в том, что не всегда качество текстов находится на должном уровне, но в любом случае любые попытки в этом плане можно приветствовать. Об этом уже говорилось, но имеет смысл подчеркнуть еще раз, что самодеятельная рок-музыка, как ни парадоксально это звучит, является народной музыкой в лучшем смысле этого слова[90].
Симбиоз коллектива и номинального лидера, характерный для «Митьков», отчасти проистекает из групповой динамики, которую описывают здесь Макаревич и Науменко; это, в частности, отражается в факте совместного основания движения двумя художниками — этот факт присутствует в центре всех шинкаревских текстов о группе.
В шестой главе «Митьков» содержится иллюстрация этого внутригруппового принципа контрапункта, проявляющегося в развенчании «лидера» ансамбля. Шинкарев сополагает два текстуальных варианта одного и того же анекдота: «Ящерица и закон (рассказывается от лица В. Шинкарева)» и «Дракон и закон (миф-подвиг со слов Д. Шагина)». В первом из них Гребенщиков отмечает с друзьями предстоящий отъезд в Америку. Его сын Глеб, невзлюбивший подаренную отцу ящерицу («видимо, заграничную»), всячески мучает животное и, наконец, предпринимает попытку его утопить, в чем почти преуспевает. Гребенщиков и его жена Люда спасают ящерицу и приводят в чувство. Когда на следующее утро все просыпаются с похмелья и хозяин дома принимается искать ящерицу, выясняется, что сын ее все-таки убил. Отец говорит ему: «Глеб, Глеб! Вспомни, как ящерица была живая, играла с тобой, и вот теперь она лежит раздавленная… Как же ты мог?» На что Глеб отвечает: «Закон такой!!!» «Шагинская» версия предлагает политическую интерпретацию анекдота, не пересказывая собственно содержания. Шагин обращает внимание на то, что дело происходит в 1988 году, то есть в год тысячелетия крещения Руси и вместе с тем в год Дракона. Руководствуясь превратно понятым патриотизмом, сын Гребенщикова не может смириться с тем, что второе обстоятельство затмевает собой первое:
<…> давайте представим себе, какой страх и горечь испытал Глеб Гребенщиков, увидев в своем доме живого, настоящего дракона, ожившего антипода Крещения!
Трехлетний ребенок <…> увидел, что его родители поддались наваждению и преклоняются дракону, а стало быть, всякие переговоры с ними, всякие увещевания бесполезны.
И Глеб Гребенщиков, чтобы спасти родителей от чар, на своем уровне повторил подвиг Георгия Победоносца[91].
Включая в книгу разные версии рассказа, Шинкарев демонстрирует пример коллективного авторства в условиях группы, имеющей номинального лидера. Кто здесь предполагаемый автор или тот, кто претендует на роль такового? Может быть, автор книги, а может, тот, в чью честь было названо движение. В обоих рассказах явственно ощущается чувство тревоги от соприкосновения с иностранной культурой, возможно, в сочетании с уязвленной российской гордостью, обострившейся в год усугубившихся материальных лишений и ухудшения международного положения СССР. Подобные удары по национальному самоощущению, отнюдь не способствующие солидарности, рождают целый спектр реакций. В «Конце митьков» Шинкарев утверждает, что «митьки у нас среднестатистический срез народа». Перформативная игра в «русскость» очень быстро становится способом самоисследования и критики, даже протеста.
Невзирая на конкурентную природу отношений с Шагиным, Шинкарев недвусмысленно указывает в своих текстах на свою прочную и многогранную взаимосвязь с ним, которая проявляется как в их взаимной зависимости, так и в отношении обоих к движению. В обеих книгах, «Митьках» и «Конце митьков», Шагин предстает художником, использующим свои картины и поэзию для рекламы самого себя; кроме того, в указанных текстах он выступает явным творением Владимира Шинкарева. Если первая книга рисует коллективный портрет группы в счастливые дни целостной коллективной идентичности, то вторая изображает семейную драму родителей, которые, разводясь, хотят отобрать друг у друга право опеки над детьми. Широко используемая Шинкаревым косвенная речь Шагина, необходимость которой диктуется устойчивым шинкаревским лейтмотивом оспаривания, тоже заставляет задаваться вопросом об авторстве. Если исходить из того, что именно книга «Митьки» сообщила широкий размах движению, чьи скромные первые шаги в ней описаны, то можно предположить, что само это зарождающееся содружество и выступило автором текста. Кто же в таком случае истинный автор из всех выведенных в книге лиц? Шинкарев, который, подобно средневековому писцу-хронисту, произвел отбор имеющихся материалов и прокомментировал их в своем узнаваемом индивидуальном стиле? Или тот, кто дал тексту свое имя? И Шагин, и Шинкарев выступают персонажами произведения, номинальный автор которого называет самого себя и жену (которая в одном пассаже ругает его за проведение времени с этими «погаными» «митьками») по имени. Чувствуя это напряжение между автором и героем, в честь которого названа книга, Андрей Битов отмечает важность концепции стертого или размытого авторства для опыта чтения «Митьков», сопоставляя ее со склонностью иных читателей отождествлять романных героев с реальными романистами: «Имя автора и героя становится амбивалентно: не Дон Кихот ли написал Сервантеса, а Робинзон Крузо — Дефо, а Швейк — Гашека?»[92] Не ускользает от русского читателя «Митьков» и «Конца митьков» и дополнительное значение личного имени Шагина: подобно Димитрию Самозванцу в пушкинском «Борисе Годунове», он тоже притязает на «трон».
Учитывая присутствие шагинского имени (в уменьшительной форме множественного числа) в названиях обеих шинкаревских книг (и стремясь нащупать компромисс между «Шагиным» и «Шинкаревым», каждый из которых вносит свой вклад как в социальное движение, так и в художественную группу), в данном случае имеет смысл говорить о множественном авторстве или, во всяком случае, рассматривать его как форму тесного сотрудничества. Гомосоциальный аспект отношений «Шагина» и «Шинкарева» в шинкаревской прозе становится более очевидным, если принять во внимание подтекст, почерпнутый из пьесы Беккета «В ожидании Годо». Посреди окружающей их крайней нищеты Эстрагон мечтает о том, как они с Владимиром отправятся в своего рода «медовый месяц» и будут купаться в Мертвом море. Похожий мотив стремления воссоединиться с другом за границей можно найти в шагинской поэзии 1990-х годов. В стихотворении «Кругосветка» Шагин описывает, как плавал в Средиземном море и кричал от восторга, срывая лимоны на Сардинии, но затем его мысли обращаются к другу — поэту и певцу Алексею Хвостенко, живущему в Париже:
В своих текстах о «Митьках» Шинкарев использует тексты настоящего Шагина в качестве основы для его литературного портрета. Еще в первой книге отмечается, что интонации Шагина лучше всего передает его собственная поэзия. Шинкарев же в обеих книгах вплетает шагинский голос в художественный диалог с другими людьми. В сегменте «Митьков», добавленном в 1988 году, вымышленная речь Шагина (имитирующая его манеру изложения и наивную провинциальность, которые нашли отражение в ранних анекдотах и шагинских стихах) предваряется утверждением, что мрачную, печальную концовку любого рассказа можно нейтрализовать ее антитезой, а именно «митьковским» архетипическим «мифом-подвигом», который служит «постоянным контрапунктом» к «полифонии мифа-катастрофы»[94]. Отдельно взятый голос Шагина кажется несовместимым с многоголосицей, свойственной «Митькам» как реальному движению. Для Шинкарева этот голос воплощает собой авторитарный дух. Напряжение, возникающее между персонажем Шагина, с одной стороны, и реальным устройством художественной группы, с другой, можно понимать как оппозицию между монологичностью и плюрализмом, особенно если взглянуть на нее в свете утверждения Ролана Барта, согласно которому любая философия монизма воспринимает множественность как «мировое Зло». С точки зрения традиционного монистического — и, следовательно, моралистического и тенденциозного — литературного произведения, пишет Барт, полифонический или плюралистический текст «мог бы избрать своим девизом слова одержимого бесами (Евангелие от Марка, 5, 9): „Легион имя мне, потому что нас много“. Текст противостоит произведению своей множественной, бесовской текстурой, что способно повлечь за собой глубокие перемены в чтении, причем в тех самых областях, где монологичность составляет своего рода высшую заповедь»[95]. В контексте рассказов «Ящерица и закон» и «Дракон и закон» возникает впечатление, что Шинкарев (прекрасно знакомый с теорией французского постструктурализма) рассматривает шагинскую версию анекдота об убийстве ящерицы мальчиком — притом сыном друга самих «Митьков» — как оправдание той косной авторитарной нетерпимости ко всему другому (в личном или геополитическом смысле), которую Барт считает признаком «теологического монизма»[96]. Безусловно, уклончивая, тонкая интонация анекдота, который «рассказывается от лица В. Шинкарева», кажется более открытой для иронической игры и релятивизирующих экспериментов, каковые, по мнению Бориса Гройса и других исследователей, выступают положительными аспектами постмодернизма. Шагин же занимает позицию нетерпимого патриота, чтящего авторитарное слово как закон. Возможно, интонационный разрыв между «Митьками» 1980–1990-х и написанным более двадцати лет спустя «Концом митьков» не так уж велик. В обеих книгах персонаж Шагина отличается склонностью к чрезмерному самоутверждению, даже гордыне, а шинкаревский автопортрет служит ему контрпримером (изначальным или ситуативным).
Говоря о «полифонии» своей версии анекдота, Шинкарев также отсылает к теории полифонии, выдвинутой литературоведом Михаилом Бахтиным. Бахтин считал полифонизм отличительным признаком романного жанра, пронизанного демократическими тенденциями. Романы Достоевского примечательны тем, что авторский голос выступает в них лишь одним из многих звучащих в тексте голосов: «От автора полифонического романа требуется не отказ от себя и своего сознания, а необычайное расширение, углубление и перестройка этого сознания (правда, в определенном направлении) для того, чтобы оно могло вместить полноправные чужие сознания»; автор должен участвовать в «диалогической активности» наравне с другими[97]. Знакомство с бахтинской концепцией литературной полифонии и речевого (в противоположность чисто музыкальному) контрапункта позволяет увидеть, что Шинкарев воссоздает образ Шагина как основоположника «Митьков»:
Сущность полифонии именно в том, что голоса здесь остаются самостоятельными и, как таковые, сочетаются в единстве высшего порядка, чем в гомофонии. Если уж говорить об индивидуальной воле, то в полифонии именно и происходит сочетание нескольких индивидуальных воль, совершается принципиальный выход за пределы одной воли. Можно было бы сказать так: художественная воля полифонии есть воля к сочетанию многих воль, воля к событию. <…> Образ полифонии и контрапункта указывает лишь на те новые проблемы, которые встают, когда построение романа выходит за пределы обычного монологического единства, подобно тому как в музыке новые проблемы встали при выходе за пределы одного голоса[98].
Полифония служит примером контрапункта в двух смыслах. Во-первых, она отчетливо проявляется в отношениях между постоянно спорящими между собой персонажами (никто из них не уполномочен оставить за собой последнее слово). Во-вторых, она являет собой укор эгоистическому аукториальному «я», стремящемуся превратить персонажей в простые объекты, подвластные авторской воле. Ленинградский/петербургский искусствовед Любовь Гуревич проницательно замечает в эссе «Владимир Шинкарев как искуситель», что художник описывал движение в стиле репортажа с места событий, который, разрастаясь, приобретал романные черты. «Митьки» и «Конец митьков» представляют собой две части романа о двух романистах: один отдает предпочтение монологу, то есть самостоятельной и никем не опровергаемой речи (Шагин), а другой пытается построить движение, в котором ценится полифония. Однако при этом оба остаются за пределами созданного ими романа, над которым обладают меньшей властью, чем им хотелось бы.
Анализируя повесть Уильяма Теккерея «Вдовец Ловель», Ив Кософски Седжвик пишет, что возвеличению «атомизированного мужского индивидуализма» сопутствуют отказ от «нуклеарной семьи», «демонизация женщин, особенно матерей» и всяческое избегание любых форм тесной мужской близости, сексуальной или какой-либо другой[99]. Шинкаревские тексты о «Митьках» исследуют интимность, лежащую в основе молодежного движения; кроме того, они формируют у читателя впечатление, что социальные движения определяются созидательными и эстетическими эмоциональными порывами, а также стремлением к созданию социальных связей. «Митьки» — это и социальное движение, проникнутое отчетливым пацифизмом, и художественный коллектив, ставящий перед собой эстетическую задачу соединить постмодернизм с неоимпрессионизмом, экспрессионизмом и наивным примитивизмом в стиле Анри Руссо и русского общества художников «Бубновый валет». Деятельность «Митьков» определяется стремлением художников объединяться, воодушевлять друг друга и совместно формировать групповые идеалы. Такое движение способно достичь максимального эмоционального подъема, а затем стремительно пойти на убыль. Обнаруженная возможность связи с другими людьми ценой отказа от нарциссического «эго», вновь обретенное чувство общего дела сменяются эмоциональным спадом и, как следствие, расколом группы. На последнем этапе начинается борьба за наследство, оспаривание друг у друга того, в чем можно усмотреть символическую замену потомства. Шагин выступает и склонным к монологизму романистом, и амбивалентной, полукомической материнской фигурой, чрезвычайно характерной, согласно Кософски Седжвик, для атомарных мужских сообществ. В одном особо красноречивом пассаже из «Конца митьков» Шинкарев открыто пишет о Шагине как о фигуре сродни материнской: «А все-таки только на двух людей в своей жизни я мог вволю безнаказанно поорать, на свою мать и Митю». И с горечью прибавляет: «И на маму уже не поорешь, немолодая она…»[100]. Эта оговорка о возрасте, защищающем мать от словесных оскорблений, заставляет задаться вопросом: к какой категории в таком случае принадлежит Шагин?
Предварительно на этот вопрос можно ответить так: фигура Шагина, как и материнская, представляет собой своего рода «ретрансляционную станцию» авторства как чего-то такого, что берет начало вне самого писателя, работающего с языком. Здесь мы вновь оказываемся перед дихотомией мерцающих близнецов, связанных напряженными творческими отношениями: подчеркнуто рассудочного — и эмоционального, наивного
Мы зашли в какой-то бутик и в его зеркальных стенах, среди изысканных одежд, я увидел свое отражение (потрепанный, опухший от пьянства тип), а рядом — совершенно чудовищный Митя: в тельняшке с белыми разводами подсохшего пота, сисястый, слипшиеся волосы, весь покрытый слоем сала, как противень в чебуречной. Черные поры на распухшем от жары лице; зубы бурые, с белыми остатками пищи.
Посетители поспешно покидали бутик, даже не успев заметить Митю: такой тяжелый дух от него шел.
Я с усталым злорадством подумал, что вот сейчас он увидит себя в зеркале и как-то засовестится, утрется. Тельняшку заправит, пасть закроет, что ли. Митя заметил свое отражение и замер. «Какой я страшный, жуткий!» — с неподдельным восторгом закричал он, насмотревшись.
Вот как надо! Вот что значит себя грамотно позиционировать! Я тоже выглядел митьком — небритый, в тельняшке, — но при этом стеснялся, боялся показаться совсем уж неприличным, ridicule. Да разве может митек стесняться быть ridicule? Пусть яппи несчастные стесняются; митек ничего не стесняется!
1989 год — это апогей движения митьков, и Митя находился на пике формы, воспринимая свой внешний вид как ценное выработанное качество[102].
Следует отметить, что Шинкареву важнее здесь увидеть в Шагине персонаж собственной художественной прозы о «Митьках», нежели описать подлинное лицо. Любовь Гуревич пишет, что именно в первой шинкаревской книге о движении складывается художественный публичный имидж Дмитрия Шагина, впоследствии обретший самостоятельную жизнь[103]. Шинкарев понимает «митьковское» движение как позу, переходящую в личность: такова сила групповой идентичности, ориентированной на подражание чрезвычайно специфической поведенческой модели. По мнению Шинкарева, Митя понимает, что коллективная «митьковская» маска есть причудливая метафора, однако не может осознать, до какой степени этот взлелеянный ими ролевой архетип завладел всем его существом, без остатка вобрав в себя его личность. Особенно важен здесь подвижный смысловой спектр глагола «стесняться»: стыдиться, смущаться, робеть, конфузиться, не решаться что-либо сделать. Искусственность и выбор — важные аспекты этого томительного чувства. А что, если и я решу пойти по избранному Шагиным пути, которым тот следует и поныне?