Второй вопрос общественного обвинителя касался случая с «червями». Войно-Ясенецкий обстоятельно объяснил суду, что никаких червей под повязками у красноармейцев не было, а были личинки мух. Хирурги не боятся таких случаев и не торопятся очистить раны от личинок, так как давно замечено, что личинки действуют на заживление ран благотворно. Английские медики даже применяли личинок в качестве своеобразных стимуляторов заживления. Опытный лектор, Валентин Феликсович так внятно и убедительно растолковал суть дела, что рабочая часть зала одобрительно загудела.
– Какие еще там личинки… Откуда вы все это знаете? – рассердился Петерс.
– Да будет известно гражданскому общественному обвинителю, – с достоинством отпарировал Войно-Ясенецкий, – что я окончил не двухлетнюю советскую фельдшерскую школу, а медицинский факультет университета святого Владимира в Киеве. (Шум в зале. Аплодисменты.)
Последний ответ окончательно вывел из себя всесильного чекиста. Так с ним никто еще не разговаривал. Высокое положение представителя власти требовало, чтобы дерзкий эксперт был немедленно изничтожен, унижен, раздавлен. Прямолинейный Петерс выбрал для удара, как ему показалось, наиболее уязвимое место противника:
– Скажите, поп и профессор Ясенецкий-Войно, как это Вы ночью молитесь, а днем людей режете?
Вопрос звучал грубо, но таил в себе подлинное обвинение: христианство запрещает священнику проливать кровь, даже в операционной. Когда-то в глухой латгальской деревушке учитель приходской школы втолковал маленькому Якобу Петерсу, что пролитие человеческой крови – противно христианскому вероучению. С тех пор сам Якоб Христофорович успел начисто освободиться от веры и от боязни кровопролития. Но в пылу диспута память подсказала ему старое, давно отброшенное заклятье, и, сын своего времени, он пустил в ход это оружие, чтобы побольней ударить противника. Но – мимо.
Если бы они беседовали мирно в деловой обстановке, отец Валентин объяснил бы Петерсу, что патриарх Тихон, узнав о его, профессора Войно-Ясенецкого, священстве, специальным наказом подтвердил право хирурга и впредь заниматься своей наукой. Но тут было не до объяснений. В переполненном многолюдном зале отец Валентин ответил противнику в полном соответствии с законами полемики:
– Я режу людей для их спасения, а во имя чего режете людей Вы, гражданин общественный обвинитель?
Зал встретил удачный ответ хохотом и аплодисментами. Все симпатии были теперь на стороне хирурга-священника. Ему аплодировали и рабочие, и врачи. Но Петерс не смирился. Как бык на красную тряпку, продолжал он наскакивать на взбесившего его эксперта. Следующий вопрос должен был, по его расчетам, изменить настроение рабочей аудитории:
– Как это Вы верите в бога, поп и профессор Ясенецкий-Войно? Разве Вы его видели, своего бога?
– Бога я действительно не видел, гражданин общественный обвинитель. Но я много оперировал на мозге и, открывая черепную коробку, никогда не видел там также и ума. И совести там тоже не находил. (Колокольчик председателя потонул в долго несмолкавшем хохоте всего зала.)
«Дело врачей» с треском провалилось. Однако, чтобы спасти престиж Петерса, «судьи» приговорили профессора Ситковского и его сотрудников к шестнадцати годам тюремного заключения. Эта явная несправедливость вызвала ропот в городе. Тогда чекисты вообще отменили решение «суда».
Через месяц врачей стали днем отпускать из камеры в клинику на работу, а через два месяца и вовсе выпустили из тюрьмы. По общему мнению, спасла их от расстрела речь хирурга-священника Войно-Ясенецкого.
Месяцев через пять после суда над Ситковским очередная ревизионная комиссия приказала снять икону в операционной Городской больницы. Идиллические времена, когда икона вернулась ради «честного партийного слова», миновали. Доля личной человеческой воли в машинизированном государственном аппарате стремительно уменьшалась, приближаясь к нулевой отметке. А Войно-Ясенецкий оставался все тем же: независимо мыслящим, непреклонным, знающим себе цену. Конфликт был неизбежен и в конце концов вспыхнул: профессор заявил, что не выйдет на работу, пока икону не вернут на место. И ушел домой. В конце 1921 г. такой «саботаж» карался как самое тяжелое политическое преступление. Хирургу грозил арест. Верный друг Валентина Феликсовича «лейб-медик» членов советского правительства Моисей Ильич Слоним бросился к стопам «главного хозяина» Туркестана Председателя Среднеазиатского бюро ЦК РКП (б) Я. Э. Рудзутака[49]. Зная психологию новой власти, Моисей Ильич почтительно разъяснил, что если будет арестован выдающийся хирург, ученый и педагог Войно-Ясенецкий, то ущерб от этого понесет прежде всего рабоче-крестьянская республика, ее медицина и наука. Рудзутак милостиво обещал пока профессора не арестовывать, пусть врачи сами найдут выход из «хирургического кризиса». Между прочим, тогда же товарищ Рудзутак заметил, что сам бы оперироваться у Войно-Ясенецкого не стал: «А вдруг во время операции хирург совсем сойдет с ума?»[50]
Главный врач протестовал против изгнания иконы долго и всеми доступными ему средствами. В частности, в знак протеста не явился в научное врачебное общество, где стоял его доклад. Когда же на следующем заседании отец Валентин, как всегда в рясе, взошел на кафедру, чтобы произнести доклад, то, прежде чем изложить новый способ резекции коленного сустава, сделал следующее заявление: «Приношу обществу извинение за то, что я не читал доклад в назначенный для меня день. Но случилось это не по моей вине. Это случилось по вине нашего комиссара здравоохранения Гельфгота, в которого вселился бес. Он учинил кощунство над иконой».
Выпад против высшего медицинского чиновника вызвал общий шум. В зале воцарилась, по словам современника, «гробовая тишина». Остолбенев от страха, врачи ожидали, что присутствовавший на заседании комиссар Гельфгот тут же испепелит нечестивца. Но комиссар, очевидно, побоялся скандала. Того же страха ради иудейска и председатель научного общества профессор М. А. Захарченко прошептал секретарю общества доктору Л. В. Ошанину, чтобы тот ни в коем случае не заносил в протокол неуважительных слов о представителе власти. Так реально выглядел конец «второго иконоборства». Оставляю читателю самому решать, кто в действительности остался победителем в этой борьбе.
Не скрывал своих принципов отец Валентин и на антирелигиозных диспутах. Такие дискуссии были любимы всеми слоями публики 20-х годов. В пору, когда политические споры стали невозможными, в обстановке обязательного единомыслия – дискуссии о бытии Божием и о бессмертии души остались единственно доступной формой свободного обмена мыслями. Власти полагали, что дискуссии разрушат веру, расшатают церковь. Священники-богословы, наоборот, видели в дискуссиях возможность отстаивать веру, противостоять хаосу всеобщей безнравственности. Но чаще всего не торжествовал ни тот, ни другой замысел. На Руси, от века не знавшей демократических свобод, спорить не умели. К тому же, спорящие стороны были поставлены в явно неравноправное положение. Низкая культура диспутантов еще более усугубляла дело.
В Ташкенте диспуты проходили чаще всего в зале «Колизея» (ныне театр им. Свердлова), при большом стечении народа. За несколько дней до встречи сторон в городе вывешивались афиши. Ошанин в «Очерках» и Стекольников в «Биографии В. Ф. Войно-Ясенецкого» говорят, что на таких публичных ристалищах Валентин Феликсович, как правило, одерживал моральные победы над своими противниками и вызывал всеобщее расположение публики. В «Мемуарах» он так говорит об этих выступлениях:
«…Мне приходилось в течение двух лет вести публичные диспуты при множестве слушателей с неким отрекшимся от Бога протоиереем[51], бывшим миссионером Курской епархии, возглавлявшим антирелигиозную пропаганду в Средней Азии. Как правило, эти диспуты кончались посрамлением отступника веры, и верующие не давали ему прохода вопросом: «Скажи нам, когда ты врал: тогда ли, когда был попом или теперь врешь?» Несчастный хулитель Бога стал бояться меня и просил устроителей диспутов избавить его от «этого философа»».
Активность в делах Церкви не мешала работе хирурга. Те, кто считал Войно-Ясенецкого погибшим «для науки», были, вероятно, обескуражены, повстречавшись с отцом Валентином на I научном съезде врачей Туркестана (Ташкент, 23–28 октября 1922 г.). Здесь хирург-священник выступил с четырьмя большими докладами и десять раз брал слово в прениях. Можно сказать, что ни одно сколько-нибудь серьезное выступление по хирургии не осталось без его замечания и оценки. Ему, накопившему огромный оперативный опыт, было что сказать и о злокачественных новообразованиях, и об удалении почечных камней. Был у Войно-Ясенецкого свой собственный метод хирургического лечения глаз (гнойные кератиты), туберкулеза шейных желез, гнойных заболеваний кисти руки. Интересны были его суждения о том, какая анестезия более подходит для той или иной операции (он по-прежнему оставался поборником местной анестезии).
I научный Съезд врачей Туркестана поддержал два практических предложения отца Валентина: лечить туберкулезных больных на курортах (солнцелечение в Чимганских горах, грязелечение в Молла-Кара и Яны-Кургане) и второе – помочь провинциальным медикам освоить некоторые наиболее необходимые в условиях Туркестана глазные операции. В решениях Съезда записано: «Поручить профессорам Турбину и Войно-Ясенецкому составить краткое практическое руководство для врачей по глазным болезням… Просить государственное издательство напечатать эту книгу и широко распространить ее среди врачей»[52].
Руководство по глазным болезням написать так и не удалось, но зато к началу 1923 г. была совсем близка к завершению первая часть «Гнойной хирургии» – главной книги профессора Войно-Ясенецкого. Одной главы не хватало (всего одной главы!), чтобы послать труд в издательство, когда произошли события, на годы оторвавшие автора от всякой научной работы…
В первый же день, когда Войно-Ясенецкий явился в больницу в духовном облачении, ему пришлось выслушать резкое замечание своей всегда послушной и добросовестной ученицы Анны Ильиничны Беньяминович: «Я неверующая, и что бы Вы там ни выдумывали, я буду называть Вас только по имени-отчеству. Никакого отца Валентина для меня не существует».
Еще более непримиримо отнесся к «поповству» отца Валентина П. П. Царенко, в то время молодой, но уже сделавший некоторую карьеру хирург (он был, между прочим, секретарем Съезда врачей). «Я не раз видел Войно-Ясенецкого идущим в церковь и из церкви, – рассказывает Царенко. – Он шел, окруженный толпой бабенок, благословлял их, а они лобызали ему руки. Тяжелая картина». В больнице, по мнению Царенко, главный хирург тоже «чудил» – благословлял больных перед операцией. Все это было совершенно недопустимо, и Царенко с удовлетворением замечает, что арест пошел Войно-Ясенецкому на пользу. «Получив предупреждение, отец Валентин стал поскромнее».
Непонимание оборачивалось непредумышленной насмешкой. И так изо дня в день – непонимание, насмешки, а порой и ненависть. Комсомольские карнавалы на Пасху и Рождество, оскорбительные выкрики прохожих на улице… Между 1921 и 1923 гг. на долю отца Валентина выпали те же испытания, что переживал в то время любой служитель Церкви.
«Зная многих из нас как безнадежных безбожников, он никогда нам ничего не проповедовал, не агитировал, не стремился "направить на путь истинный", – пишет Л. В. Ошанин. – Вообще Войно был терпим к инаковерующим. Среди его учеников было много евреев; одним из ближайших его друзей был профессор Моисей Ильич Слоним». Однажды (это было уже в 1926 г.), встретив Ошанина с женой и дочерью, строгий епископ Лука запросто пожал всем руки. «Здравствуйте, здравствуйте, – сказал он, улыбаясь, – целое безбожное семейство по улице идет, и как только земля терпит».
«Войно был строг, суров, аскетичен, – добавляет Ошанин, – особенно суровыми были его холодные, умные, внимательные глаза. Но иногда он как-то особенно искренне и дружелюбно улыбался. Не я один, а все, знавшие Войно, хорошо помнят его милую улыбку». Именно такой улыбкой приветствовал он «безбожное семейство» Ошаниных.
Но, как ни парадоксально, снисходительность и дружелюбие хирурга-священника проливались в те годы в основном на безбожников и инаковерующих. С верующими был он суров, непреклонен, а по некоторым свидетельствам, даже жесток. Об этом существует несколько рассказов. Один из них относится к лету 1922 г., когда религиозная ситуация в городе до крайности накалилась. В Москве, в противовес традиционной Православной Церкви, возглавляемой Патриархом Тихоном, возникла так называемая «Живая церковь». Пользуясь поддержкой светских властей, «живоцерковники» (речь о них пойдет ниже) начали захватывать по всей стране церкви, приходы, кафедры, кафедральные соборы. В Ташкенте им удалось занять собор, стоящий в центре города. Сергиевская же церковь на Пушкинской улице, где служил отец Валентин, сохранила верность Патриарху. Между двумя церковными организациями шла жестокая борьба. В эту пору многие верующие, особенно живущие в центре люди, да к тому же не слишком разбирающиеся в церковной политике, обращались к Войно-Ясенецкому с просьбой разрешить им посещать собор на Красной площади. Но отец Валентин на все эти просьбы категорически заявил, что тем, кто станет молиться в «живоцерковном» соборе, он откажет в исповеди и причастии. Стариков (это были в основном интеллигентные люди – врачи, профессора, учителя) непримиримость священника огорчала, но делать нечего, приходилось таскать свои старые кости в дальнюю Сергиевскую церковь.
Можно как угодно относиться к этим фактам, но в них нельзя не заметить твердой последовательности: в душе верущего Войно-Ясенецкий желал пробудить твердость, непримиримость, подобные той пламенной непримиримости, с которой он сам относился к делам веры. Различное отношение к верующим и атеистам сохранял хирург-священник всю свою жизнь. Различие это было для него принципиальным и вытекало из его представлений о долге христианина.
А мещанин, между тем, не унимается: он уже уразумел, что общественный вызов, брошенный отцом Валентином, адресован ему, мещанину. Он жаждет мести. Дай ему волю, и он вымазал бы хирурга-священника смолой, перевалял бы в перьях и по всем правилам средневекового обряда протащил по городу. Впрочем, зачем же смола, можно и без смолы. По Ташкенту ползет липкий грязный слушок: «Батюшка-то Валентин, жену схоронил и другую в дом привел. При детях малых… Срам… Стыд… Проповедует в храме, чтобы православные венчались крепким церковным браком, а сам…»
Слух кажется очень достоверным. После смерти жены Валентин Феликсович действительно поселил в доме свою хирургическую сестру Софью Сергеевну Велицкую. В «Мемуарах[53] он придает этому эпизоду характер мистический. В ночной час, когда стоял он в ногах умершей жены Анны, читая Псалмы, строка 112-го Псалма – «И неплодную вводит в дом матерью, радующеюся о детях», – подсказала ему нужное решение.
Но если даже оставить в стороне мистическое объяснение, то выбор домоправительницы и воспитательницы детей, сделанный Валентином Феликсовичем осенью 1919 г., не оставляет желать лучшего. Да и не было у него другой возможности. «Когда умерла мама, папа в отчаянии, оставшись с четырьмя детьми, звал к себе приехать тетю Шуру и тетю Женю (родных сестер жены – М. П.), но они отказались, «на помощь пришла к нам Софья Сергеевна Велицкая – ангел наш хранитель – и посвятила себя нам, детям»[54], – пишет Елена Валентиновна Жукова-Войно. О том, что С. С. Велицкая спасла детей Валентина Феликсовича от неминуемой в ту пору гибели, говорят и многие из бывших сотрудников Городской больницы в Ташкенте.
На коллективном снимке, где хирургическая сестра снята вместе со своими коллегами в операционной, мы видим очень худощавую, прямую и, по всей видимости, решительную женщину лет сорока. У нее живое лицо, полное доброжелательства и участия. Настоящая сестра милосердия старой выучки. Была Софья Сергеевна женой убитого на фронте царского офицера. Своих детей не имела. В операционной ценили ее за мастерство и скромность: ни слова лишнего зато сходу угадывала, какой инструмент потребует оперирующий хирург в следующее мгновение. Детей Войно-Ясенецкого, как рассказывают, Велицкая любила, и в доме младшего – Валентина – дожила до глубокой старости. Что же касается отношений с главой дома, то тут я призываю читателя полностью довериться «Мемуарам» Войно-Ясенецкого:
«Моя квартира главного врача состояла из пяти комнат, так удачно расположенных, что Софья Сергеевна могла получить отдельную комнату, вполне изолированную от тех, которые я занимал. Она долго жила в моей семье, но была только второй матерью для детей, и Богу Всеведущему известно, что мое отношение к ней было совершенно чистым».
К той же теме Войно-Ясенецкий вынужден был вернуться, получив от архиепископа Иннокентия предложение стать священником.
«Я говорил с владыкою о том, что в моем доме живет моя операционная сестра Велицкая, которую я, по явно чудесному Божию повелению, ввел в дом матерью, радующеюся о детях, а священник не может жить в одном доме с чужой женщиной. Но владыка не придал значения этому моему возражению и сказал, что не сомневается в моей верности седьмой заповеди».
Ровно через полвека после рукоположения профессора Войно-Ясенецкого в иереи я беседовал в Ташкенте и Москве с людьми, которые хорошо его знали в начале двадцатых годов. Удалось сыскать шесть человек. Старые врачи, не столько атеисты, сколько люди, уставшие от жизни и потому равнодушные ко всему, в том числе и к религии, тем не менее охотно говорили со мною о Валентине Феликсовиче. Воспоминания юности всегда приятны. И о нравственной личности профессора, ставшего священником, говорили тоже с удовольствием: за долгую свою жизнь мои собеседники успели оценить то, что в просторечии зовется совестью. Никто из них не читал находящихся под запретом книг Бердяева. Едва ли кто-нибудь помнил спор Л. Н. Толстого с Фетом, исполнимо ли христианство, возможен ли в современных условиях христианин-абсолют. И тем не менее, рассказывая об отце Валентине, все они, будто сговорившись, повторяли эпитет – «абсолютный». «Абсолютно чистый», «эпически абсолютно бесстрашен», «человек-абсолют». Подводя итог беседе, бывшая медицинская сестра Ташкентской Городской больницы Минна Григорьевна Нежанская (Канцепольская) так выразила общее мнение: «В делах, требовавших нравственного решения, Валентин Феликсович вел себя так, будто вокруг никого не было. Он всегда стоял перед своей совестью один. И суд, которым он судил себя, был строже любого трибунала».
1923 г. были для христианской Церкви в России трагическими. Не проходило дня, чтобы в газетах не появилось объявлений об аресте священников и епископов. Процессы церковников шли по всей стране. Судили в Екатеринославле, Уфе, Екатеринбурге, Рыльске, Орле, Калуге, Шуе; судили в Ростове-на-Дону, Иркутске, Харькове, Туле, Рыбинске, Киеве. В мае 1922 г. в Москве взят под стражу патриарх Русской Православной Церкви Тихон. В июле 1922 г. суд в Петрограде приговорил к расстрелу митрополита Вениамина и десять священников якобы за то, что они противились конфискации церковного имущества. В марте 1923 г. перед судом предстал глава католической церкви в России с одним из своих приближенных. Снова смертный приговор. В Тифлисе арестованы и содержатся в тюрьме католикос Грузии и Кутаисский епископ.
В основном служителей Церкви судят за сокрытие храмовых ценностей. Но по существу преследование епископов, священников и верующих мирян не прекращается с начала г., когда вступил в силу Декрет об отделении Церкви от государства.
Внешне Декрет выглядел документом сравнительно мирным, (хотя против него протестовали многие, и в том числе Максим Горький). Но на деле «отделение» обернулось цепью кровавых столкновений. На местах власти поняли Декрет как право бесконтрольно грабить церковные здания, закрывать храмы и разгонять причт. За пять лет, по признанию газеты «Правда», число кровопролитных столкновений с верующими достигло солидной цифры – 1414 случаев[55]. Следовало ожидать, что конец гражданской войны несколько умерит страсти, что власти смягчат репрессии по отношению к верующим и членам причтов. Но этого не случилось. В мирном 1922 г. было расстреляно 45 священников и епископов, более 250 человек получили по приговору длительные тюремные сроки.
Отделив Церковь от государства, Советское правительство никогда не исполняло собственный Декрет. Никогда не признавалось за гражданами и право на свободу совести. Находившийся в зените своей партийной карьеры Г. Зиновьев на заседании Исполкома Коминтерна 12 июня 1923 г., в длинной речи, решительно отверг призывы западных компартий прекратить преследование верующих. «Чтобы мы провозгласили религию частным делом по отношению к партии – это просто неслыханно», – воскликнул Зиновьев. Массовый антицерковный террор 1922–1923 гг. советская пресса и лекторы-антирелигиозники объясняли провокационными действиями реакционеров-церковников, врагов Советской власти. Но полвека спустя получил широкую огласку один из тех документов, с помощью которых в действительности был запущен механизм изничтожения Церкви. В секретном письме членам Политбюро, разосланном 19 февраля 1922 г., Ленин в следующих словах обосновал необходимость антицерковного террора:
«Именно теперь и только теперь, когда в голодных местах едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи, трупов, мы можем (и потому должны) произвести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления. Именно теперь и только теперь громадное большинство крестьянской массы будет либо за нас, либо во всяком случае будет не в состоянии поддержать сколько-нибудь решительно ту горстку черносотенного духовенства и реакционного городского мещанства, которые могут и хотят испытать политику насильственного сопротивления советскому декрету».
Кроме того, что умирающий от голода крестьянин не сумеет защитить Церковь, Ленин считал начало 1922 г. наиболее подходящим временем для массового изъятия храмовых ценностей еще по двум причинам. «Без этого фонда, – писал он, – никакая государственная работа, никакое хозяйственное строительство, в частности никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности, совершенно немыслимо».
Экономический расчет Председатель Совнаркома подкрепил столь же серьезным политическим расчетом: «Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для достижения известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществить их самым энергичным образом и в самый короткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут. Это соображение еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жесткие меры против духовенства будут политически нерациональны, может быть, даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена полностью»[56].
В свой план, кроме сугубо рациональных обоснований, Владимир Ильич внес и начало эмоциональное. «Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели думать».
Само собой разумеется, что ташкентский священник отец Валентин ничего не знал о секретных государственных планах ограбления и подавления Православной Церкви. Но, как и все, он получил вскорости возможность узреть исполнение этих планов воочию. Один из замыслов начал выявлять себя весной 1922 г… В мае самозванная группа священников объявила себя представителями всех православных. В июле «живоцерковники» создали Всероссийское Церковное Управление (ВЦУ) «живой церкви». Обновленческая или «живая» церковь немедленно заявила, что она не признает Патриарха Тихона и приветствует любые требования Советов к Церкви.
С первых дней образования «живой церкви» Войно-Ясенецкий оказался ее самым решительным врагом и столь же решительным сторонником Патриарха. Его общественная программа (если можно говорить о какой-нибудь программе), очевидно, во многом совпадала с позицией Святейшего.
Начавшийся в Москве раскол очень скоро докатился и до Ташкента. Обновленцы и тут принялись захватывать приходы и церковные должности. Ждали приезда назначенного в столице живоцерковного епископа: ГПУ расчищало «революционерам» дорогу, беря под стражу каждого, кто противился «живой церкви». Атака организованная сопровождалась нажимом идеологическим: по стране прокатилась мощная волна антирелигиозной пропаганды. Одна за другой следовали антирелигиозные лекции, спектакли вскрытия мощей, открытые судебные процессы, где священников обвиняли во всех смертных грехах. Антирелигиозная и антицерковная кампания 1922 г. завершалась грандиозным «комсомольским рождеством». Во многих городах, и в том числе в Ташкенте, молодежь вышла 25 декабря на улицы с пением оскорбительных для верующих частушек, с чучелами монахов и попов. Рассказывают, что нарком просвещения А. В. Луначарский прокомментировал «комсомольское рождество» довольно презрительно: «Трудно сказать, чего больше во всем этом – невежества или безвкусицы». Впрочем, широкие массы, не отличающиеся образованностью Луначарского, но накопившие за годы революции достаточный житейский опыт, восприняли организованную государством вакханалию именно так, как этого желали в соответствующих инстанциях – как угрозу и предупреждение. «Внешние успехи безбожия произвели ошеломляющее впечатление – опустели церкви; молодежь, для которой кощунство превратилось в привычку; улюлюканье и свист, которые раздавались на улицах вдогонку жалким, робким священникам, – таковы типичные явления тех лет»[57].
Вслед за деморализацией противника начался захват его «укреплений». Архиепископ Ташкентский Иннокентий в ожидании ареста (как тихоновец он знал, что черед его близок) возвел в сан епископа архимандрита Виссариона. Но не прошло и суток, как вновь нареченный епископ исчез в подвалах ГПУ, а потом был выслан из города. Иннокентий также уехал из Ташкента, так никому и не передав церковную власть в Туркестане.
«Епископ уехал, в церкви бунт, – вспоминает Войно-Ясенецкий. – Тогда протоиерей Михаил Андреев и я стали во главе правления. Мы развили довольно большую деятельность, объединили всех оставшихся верными священников и церковных старост. Мы устроили съезд оставшихся верными, предупредив об этом ГПУ, прося разрешения и присылки наблюдателя».
В начале июля, когда развернулись эти события, было же ясно, куда клонится церковная политика властей. Поддерживать Тихона в эти дни означало открыто заявить о своем несогласии с теми, кто держал Патриарха в Донском монастыре в качестве подследственного. 23 мая 1923 г. (в ГПУ все было расписано как по нотам) Тихона увезли в Лубянку. Этим актом было окончательно указано на то, что Патриарх – государственный преступник. Недавний суд над главой Католической Церкви в России, кардиналом Циплаком и его каноником, который закончился расстрелом одного и тюремным заключением для другого, не предвещал Патриарху ничего хорошего.
Арест Святейшего обновленцы приняли за свою окончательную победу. «Тихоновские» епархии сдавались по всей Руси без боя. И только в Ташкенте арест Патриарха наткнулся на сопротивление, которого не ожидало ни ГПУ, ни «живоцерковники». В городе, где вчера еще не существовало никакой церковной власти, а деморализованные священники со страхом ожидали приезда обновленского епископа, объявился вдруг местный епископ, сторонник патриарха.
Случилось это так: незадолго до бегства владыки Иннокентия в Ташкент перевели из Ашхабада ссыльного Уфимского владыку Андрея Ухтомского. Личность эта была незаурядная. Ухтомский еще до революции отличался либеральными взглядами, а в 1918 г. выступил с призывом произвести в Православной Церкви радикальные реформы. Благодаря своей левизне Уфимский владыка заслужил в церковной среде презрительное прозвище «большевик». Но в 1922 г. его левый радикализм не имел никакой цены. От епископов требовалась лишь безоговорочная капитуляция перед «живоцерковниками». Ухтомский был слишком порядочен, чтобы признать доносчиков-обновленцев представителями всей верующей России. И – оказался в ссылке. В Ташкенте его крупную, даже величественную фигуру сразу заметили и друзья, и враги. Интеллигент, простой в обращении и твердый в принципах, епископ Андрей даже в изгнании сумел послужить опорой разгоняемой Церкви: незадолго до ссылки, находясь в Москве, он получил от Патриарха право возводить в сан новых епископов. В трудных обстоятельствах живоцерковной атаки право это очень пригодилось.
«Приехав в Ташкент, – пишет Войно-Ясенецкий, – преосвященный Андрей одобрил избрание меня кандидатом во епископа Собором Туркестанского духовенства и тайно постриг меня в монахи… Он говорил, что хотел мне дать имя целителя Пантелеймона, но когда побывал на литургии, совершенной мной, и услышал мою проповедь, то нашел, что мне гораздо более подходит имя апостола, евангелиста, врача и художника Луки»[58].
В том, что умный епископ Андрей остановил свой взгляд на профессоре-священнике, нет ничего странного: едва ли по всей Средней Азии нашлась тогда фигура более подходящая для открытого ратоборства с «живоцерковниками». Но понимал ли сам отец Валентин (владыка Лука), что означал для него этот выбор?
Приняв обет монашества (это было необходимой ступенью к возведению в сан епископа), 46-летний Войно-Ясенецкий навсегда отрезал себе доступ к земным радостям. Такой удел многим представлялся дикостью, но в конечном счете монашество касалось только его самого. Однако следующий шаг – принятие епископской митры – почти наверняка вел к аресту и ссылке. Отец Лука был одновременно отцом четырех детей. Ему напоминали об этом друзья и сотрудники, и близкие. «Однажды ночью, когда я лежал в своей кровати (она находилась в кабинете отца), – вспоминает средний сын Войно-Ясенецкого Алексей, – пришла Софья Сергеевна. Думая, что я сплю, она стала о слезами в голосе упрашивать отца не идти в монахи ради нас – детей. Но отец остался непреклонным».
Войно-Ясенецкий не сделал никакой попытки объяснить современникам причину своего решения (в «Мемуарах» мы находим только факты, без комментариев). Очевидно сделанный выбор Валентин-Лука считал вполне естественным, более того – единственно возможным при данных обстоятельствах. Между тем, даже с точки зрения канонической церковной нравственности, он мог бы избрать для себя иной (вполне достойный!) метод поведения.
Речь идет не о том, чтобы в трудный час бежать с церковного корабля, как бежали в те годы многие священники и епископы. Но еще в пору раннего христианства, в эпоху кровавых гонений в Церкви утвердились два одинаково правомерных ответа на эти гонения. Христианин мог избрать путь церковной «акривии» – отказ от любых компромиссов, путь мученичества – и путь «икономии» – приспособления к обстоятельствам ради сохранения целостности Церкви. Даже в III и IV веках н. э., когда тысячи христиан бесстрашно пели на казни и пытки, уготованные им римскими императорами, икономия считалась столь же достойным делом, сколь и акривия. Некоторые деятели Церкви полагали даже, что путь икономии есть тоже мученичество, даже еще более тяжкое, ибо оно не содержит пафоса героизма, согревающего душу тех, кто идет тропой акривии. Они разъясняли, что икономия – не есть приспособленчество, она не есть лавирование среди опасностей с целью достичь каких-то выгод. Наоборот, тот, кто идет этим путем, взваливает на себя крест непонимания, насмешек и пренебрежения ради одной цели – спасения стада Христова.
Можно не сомневаться, будущий епископ Лука знал, что его никто не укорил бы, если бы перед лицом наступающих обновленцев он остался бы рядовым священником, втайне хранящим верность подлинной Церкви. Кстати, в Ташкенте и в других местах было немало священников-тихоновцев, которые благополучно пересидели недолгое торжество «живой церкви». Но, как справедливо заметил (мы уже говорили об этом) профессор Ошанин, смирения, даже для самых высших целей, Войно-Ясенецкому всегда недоставало. Он легко терпел выпады безбожников-врачей и даже побои распоясавшихся пациентов, ибо то поношение относилось только к его личности. Но поношение справедливости было для него непереносимым. Победу живоцерковников рассматривал он как торжество бесчестия, как победу безнравственности. Для огнепального характера Войно-Ясенецкого путь икономии решительно не годился. Решив стать епископом Туркестанским, он открыто избрал путь мученичества в самом прямом, обнаженном виде.
…Обряд рукоположения в епископы (хиротония) требовал участия двух архиереев. После бегства Иннокентия в Ташкенте другого архиерея, кроме Андрея Ухтомского, не оказалось. Но владыка Андрей наглел выход из положения: он направил Войно-Ясенецкого со своим письмом в Пенджикент, небольшой таджикский городок в девяноста верстах от Самарканда. В Пенджикенте отбывали ссылку епископ Волховский Даниил и епископ Суздальский Василий. Чтобы власти не арестовали будущего главу Туркестанской Церкви раньше времени, было решено, что Войно-Ясенецкий выедет в Пенджикент тайком. В «Мемуарах» находим полный отчет о событиях, которые разыгрались между вторником 29 мая и субботней ночью с 11 на 12 мая 1923 г, (по новому стилю).
Об отъезде из Ташкента Войно-Ясенецкий пишет:
«…Я назначил на следующий день для отвода глаз четыре операции, а сам вечером уехал в Самарканд в сопровождении одного иеромонаха, дьякона и моего старшего 19-летнего сына. Утром (30 мая – М. П.) приехали в Самарканд, но найти пароконного извозчика для дальнейшего пути в Пенджикент оказалось почти невозможным, так как все боялись нападения басмачей. Наконец нашелся один забулдыга, который согласился нас везти… Преосвященные Даниил и Василий, прочитав письмо Андрея Ухтомского, решили назначить на завтра литургию для совершения хиротонии, а немедленно отслужить вечерню и утреню в маленькой церкви Святителя Николая Мирликийского, без звона и при закрытых дверях.
Все мы утром отправились в церковь. Заперли за собой дверь и не звонили, а сразу начали службу и в начале литургии совершили хиротонию во епископа. При хиротонии хиротонисуемый склоняется над престолом, а архиерей держит над его головой разомкнутое Евангелие. В этот важный момент хиротонии, когда архиереи разогнули над моей головой Евангелие и читали совершительные слова таинства священства, я пришел в такое глубокое волнение, что всем телом задрожал, и потом архиереи говорили, что подобного волнения не видели никогда. Из церкви преосвященные Даниил и Василий вернулись домой несколько раньше меня и встретили меня архиерейским приветствием: «Тон деспотии…» Архиереем я стал 18/31 мая 1923 г. В Ташкент мы вернулись на следующий же день вполне благополучно.
Когда сообщили об этой хиротонии Патриарху Тихону, то он, ни минуты не задумываясь, утвердил и признал законной мою хиротонию».
Известие о рукоположении епископа-тихоновца привело священников Ташкентского Кафедрального собора в ужас. Они разбежались, так что первую свою воскресную и всенощную литургию, совпавшую с памятью равноапостольных Константина и Елены, епископ Лука служил с одним оставшимся верным ему священником.
«Спокойно прошла следующая неделя, и я спокойно отслужил вторую воскресную всенощную (10 июня 1923 г. – М. П.). Вернувшись домой, я читал правила к причащению Святых Тайн. В одиннадцать вечера – стук во входную дверь, обыск и мой первый арест».
Появление ночных гостей нисколько не встревожило Войно-Ясенецкого. Внутренне он был давно готов к этому. Невозмутимо попрощался с детьми и Софьей Сергеевной и сел в «черный ворон». Однако считать, что последняя неделя прошла для него спокойно, было бы ошибкой. В те дни, что епископ Туркестанский и Ташкентский провел на свободе, были днями напряженной борьбы с живоцерковниками. Каждую минуту ожидая ареста, Лука только и делал, что внушал верующим и причту свою страстную ненависть к церковному подлогу. Ему удалось составить завещание такой взрывчатой силы, что, подобно динамитной шашке, оно буквально разнесло общественный покой города. Завещание, перепечатанное на машинке, стали раздавать в церквях уже утром 11 июня. В этом кратком завете, написанном, возможно, за несколько часов до ареста, явственно возникает перед нами характер епископа Луки и его этическая программа.
«Живая церковь» для него – «вепрь» – дикая свинья, с которой истинно верующий не должен поддерживать никаких сношений.
«К твердому и неуклонному исполнению завещаю вам: неколебимо стоять на том пути, на который я наставил вас.
Подчиняться силе, если будут отбирать от вас храмы и отдавать их в распоряжение дикого вепря, попущением Божиим вознесшегося на горнем месте соборного храма нашего.
Внешностью богослужения не соблазняться и поругания богослужения, творимого вепрем, не считать богослужением. Идти в храмы, где служат достойные иереи, вепрю не подчинившиеся. Если и всеми храмами завладеет вепрь, считать себя отлученными Богом от храмов и ввергнутыми в голод слышания слова Божия.
С вепрем и его прислужниками никакого общения не иметь и не унижаться до препирательств с ними.
Против власти, поставленной нам Богом по грехам нашим, никак нимало не восставать, и во всем ей смиренно повиноваться.
Властью преемства апостольского, данного мне Господом нашим Иисусом Христом, повелеваю всем чадам Туркестанской Церкви строго и неуклонно блюсти мое завещание. Отступающим от него и входящим с вепрем в молитвенное общение угрожаю гневом и осуждением Божиим».
Глава третья. Схема и схима (1924–1925)
Два года прошло с тех пор как в зале, где судили профессора Ситковского, столкнулись чекист Петерс и хирург Войно-Ясенецкий. Много изменилось с того времени. Чрезвычайная комиссия, которую возглавлял в Туркестане Петерс, была переименована в Государственное политическое управление – ГПУ. Заслуги безжалостного латыша получили признание, и он ожидал повышения в Москву на должность начальника всего Восточного Управления ОГПУ. В судьбе хирурга-священника тоже произошли немалые перемены. Но эти двое не забыли друг друга. И надо полагать, готовя арест Войно-Ясенецкого, начальник Туркестанского ОГПУ с удовольствием предвкушал, как он расправится наконец с попом, который два года назад публично посадил его в лужу.
Человек в таких делах опытный, Якоб Христофорович начал с обработки «общественного мнения». Арестовывая кого-нибудь в 20-х годах, власть (в отличие от времен более поздних, когда аресты предпочитали замалчивать) спешила доказать, что схвачен злодей, обманщик, проходимец. Поскольку все средства информации находились в одних руках, сделать это было нетрудно. В начале июня 1923 г. некоему Горину из редакции «Туркестанской правды» заказали фельетон про жулика-епископа. Фельетончик получился хлесткий. Слово «воровской» повторено в нем восемнадцать раз. И в заголовке значилось: «Воровской епископ Лука»[60]. Назначение фельетона состояло в том, чтобы доказать: епископ Лука рукоположен незаконно с точки зрения церковных правил. Он «воровской» епископ. И кафедру архиерейскую захватил он незаконно, «воровским образом», за что должен быть «извержен». Аргументы свои автор фельетона почерпнул из Апостольских правил, а также решений Антиохийского и Карфагенского Соборов. Если принять в расчет, что Церковный собор в Антиохии происходил в 341 г.н. э., а собор в Карфагене состоялся еще раньше – в 318 г., то аргументы автора «Туркестанской правды» иначе как издевательством не назовешь. Пользуясь правилами, составленными 1600 лет назад, Горин «доказал», что два епископа в Пенджикенте не имеют права рукополагать третьего, так как сами они находятся за пределами своих епархий, а сие в 318 и 341 гг. н. э. считалось беззаконием. В той же археологической пыли Горин разыскал параграфы, из которых явствовало, что и Ташкентскую кафедру епископ Лука захватил «воровским образом».
Но особенно угодил фельетонист своим хозяевам, когда в правилах Карфагенского Собора выкопал следующие строки: «Епископов, творящих самочиние, нарушающих вышеприведенные правила, немедленно передавать по извержении в распоряжение гражданской власти, как обыкновенных бродяг и шарлатанов…» События церковной жизни в Ташкенте 1923 г. меньше всего походили на то, что задолго до падения Римской империи именовалось «самочинным нарушением правил». Но ни газету, ни автора фельетона это не смутило. Свой опус Горин завершил уже совсем не церковными угрозами:
«Та общественная смута, которую несет с собой авантюризм профессора, те сношения, в которые он вступил с поднадзорными, граждански опороченными ссыльными епископами, та демагогия и тихоновщина, которыми он занимался и сугубо будет заниматься в Ташкентском соборе в качестве самочинного епископа, – все это представляет достаточно материалов для привлечения его в порядке внутреннего управления – к ответственности».
«Тихоновщина» – вот слово-ключ, открывающее подлинный смысл не слишком замысловатого горинского фельетона. Епископа Луку надо было арестовать за верность Патриарху Тихону, за противодействие живоцерковникам. От него следовало избавиться во что бы то ни стало. А для этого годилось все – от правил Вселенских Соборов до подложных обвинений и прямой провокации.
Сотрудники Петерса не стали затруднять себя, чтобы измыслить сколько-нибудь достоверное обвинение против Ташкентского епископа. Для этой цели в 1923-м, равно как и в 1937-м, да и позже, годилась любая басня. Луку обвинили в сношениях с Оренбургскими контрреволюционными казаками и одновременно в связях с англичанами, которые он осуществлял якобы через турецкую границу. Тридцать пять лет спустя, рассказывая мне о тех давних допросах, владыка заметил с улыбкой: «Я не мог быть участником казачьего заговора и деятелем международного шпионажа по двум причинам: во-первых, это противоречило моим убеждениям, а во-вторых, чекисты утверждали, что и на Кавказе, и на Урале я действовал одновременно. Все мои попытки объяснить им, что для одного человека это физически невозможно, ни к чему не приводили».
Мы не знаем, был ли автором «кавказско-уральской легенды» сам Якоб Петерс, но доподлинно известно, что допрашивал Войно-Ясенецкого начальник Туркестанского ГПУ лично. В «Мемуарах» читаем:
«Однажды ночью меня вызвали на допрос, продолжавшийся часа два. Его вел очень крупный чекист, занимавший потом очень видную должность в московском ГПУ. Он допрашивал меня о моих политических взглядах и о моем отношении к советской власти. Услышав, что я всегда был демократом, он поставил вопрос ребром: "Так кто же Вы – друг или враг нагл?"
Я ответил: "И друг ваш и враг ваш. Если бы я не был христианином, то, вероятно, стал бы коммунистом. Но вы воздвигли гонения на христианство, и потому, конечно, я не друг ваш"»[61].
Тюрьма образца 1923 г. еще не превратилась окончательно в ту садистски-жестокую темницу, какой она стала полтора десятка лет спустя. После первых допросов профессора-епископа перевели из подвальной одиночки в более просторное общее помещение. Гулять подследственных выводили на большой двор. 15-летняя дочь Войно-Ясенецкого Лена имела возможность приносить отцу не только пищу, но и бумагу, и карандаши, ибо, как и дома, он продолжал в заключении работать над своими «Очерками гнойной хирургии», Чтобы завершить первый том (выпуск) монографии, ему оставалось дописать последнюю главу о гнойных болезнях среднего уха. В камере писать было невозможно, и Лука обратился к начальнику тюрьмы с просьбой предоставить ему для научной работы специальное помещение. Разрешение последовало. Мы можем лишь удивляться либеральности эпохи, когда были возможны и такие просьбы заключенного, и такие ответы начальства.
Так или иначе, епископу-арестанту разрешили после окончания рабочего дня занимать тюремную канцелярию и там писать свою книгу до отбоя. Монографию удалось завершить, в Медицинском государственном издательстве ее даже одобрили. Но ни первый, ни второй выпуск ее в 20-е годы света так и не увидели: книга вышла лишь одиннадцать лет спустя, в 1934 г… Сохранился любопытный эпизод, связанный с попыткой издать «Гнойную хирургию» в двадцатых годах. Прежде чем кануть в Восточно-Сибирской ссылке, Войно-Ясенецкий успел обратиться к наркому просвещения А. В. Луначарскому, ведавшему также наукой и делами издательскими. Заключенный профессор просил у наркома не свободы и не справедливого суда. Интересовало его совсем иное: он хотел, чтобы на обложке будущей медицинской монографии, рядом с фамилией автора, обозначен был его духовный сан. Луначарский ответил решительным отказом. Советское государственное издательство не может выпускать книг епископа Луки. Отпечатанный на машинке ответ наркома Войно-Ясенецкий с большим огорчением показывал позднее в ссылке студенту-медику Ф. И. Накладову[62].
…Все лето 1923 г. в Ташкенте продолжалась борьба «живой церкви» против священников и верующих, преданных традиционному православию. Власти делали все, чтобы расчистить дорогу своим ставленникам. Арестовывали каждого, кто оставался верен Тихону и тихоновскому епископу Луке. «Туркестанская правда» на своих страницах вела непрерывную травлю явных и тайных противников «живой церкви».
Заголовки газетных статей той поры достаточно выразительны: «Поп-мошенник», «Завещание лжеепископа Ясенецкого», «Гибель богов». 1 августа газета вышла с большим интервью, которое дал все тому же корреспонденту Горину вновь назначенный обновленческий епископ Николай Коблов. Имя Ясенецкого повторялось в интервью несколько раз и всякий раз в сопровождении политических проклятий. Деятельность Луки в Ташкенте «обновленец» оценил именно так, как это выгодно было для его хозяев: «…Контрреволюционная демагогическая работа». Затем «епископ» Николай сделал корреспонденту заявление совсем уже в духе тех доносов, что делал в Москве Председатель Всероссийского церковного управления (ВЦУ) Красницкий: «Последней и главной опорой тихоновщины считаю не религиозные, а политические мотивы. Кто предан искренне советской власти и новому социалистическому порядку, тот не может противиться обновлению и ВЦУ»[63].
К середине августа все было кончено: все храмы в городе перешли к живоцерковникам. Но… храмы эти стояли пустыми. «Завещание» епископа Луки – несколько десятков перепечатанных на машинке листочков – оказали на прихожан значительно большее влияние, чем газетные заклинания партийных пропагандистов и живоцерковников. Пока Ясенецкий оставался в городе, его слово, его запрет на сношение с «вепрем», звучали для тысяч верующих как голос пророка. В ГПУ поняли: Луку надо как можно скорее выслать за пределы Туркестана. И вот «оформив» Войно-Ясенецкого как политического преступника, Петерс отправил его в Москву, в распоряжение Главного политического управления. Последняя «милость» ГПУ состояла в том, что «опасный» арестант получил сутки на сборы и прощание с семьей.
Всю ночь большая квартира главного врача была полна прихожанами. Люди шли проститься с человеком, пользующимся в городе абсолютным уважением и доверием, верующие жаждали услышать последнее наставление. Утром, побывав на могиле жены, Лука направился на вокзал. Ехать ему разрешили не в арестантском, а в пассажирском вагоне.
Надо полагать, в этот утренний час люди Петерса испытали, наконец, облегчение: операция «епископ» завершалась успешно. Лука попадает теперь в дальнюю, долгую ссылку, откуда ему едва ли суждено вернуться. А без него совсем не трудно будет навести порядок в церковной жизни города. Все же в последний миг, когда поезд уже трогался с места, чекисты испытали еще одну встряску. Несколько десятков верующих – мужчины и женщины – легли на рельсы, они не желали отпускать своего пастыря. Ташкент снова продемонстрировал профессору-епископу Войно-Ясенецкому любовь и преданность.
Продолжавшийся почти пять месяцев путь из Туркестана в Москву, а оттуда в Восточную Сибирь описан в «Мемуарах» владыки Луки с протокольной точностью, хотя и крайне немногословно. В Москве владыке в течение недели разрешали жить на частной квартире. За это время он дважды встречался с Патриархом Тихоном и один раз в церкви Вознесения в Кадашах служил с ним литургию. Патриарха к этому времени выпустили из тюрьмы и он снова возглавлял Русскую Православную Церковь. В закулисной игре властей, где еще недавно все козыри принадлежали живоцерковникам, произошел какой-то сбой. Почему ГПУ отшатнулось вдруг от недавних своих любимцев, – мы не знаем. Может быть, власти были обеспокоены слишком широкой оппозицией, которую за рубежом и по всей стране вызвали наглые действия живоцерковников. Во всяком случае в соответствующих кабинетах начали разрабатывать новую церковную политику, в которой Патриарху отводилось уже более или менее достойное место. О беседах Войно-Ясенецкого с Патриархом мы знаем только то, что Тихон подтвердил право епископа Туркестанского заниматься хирургией. Что касается Луки, то можно не сомневаться: встреча в Москве еще более подогрела его религиозный энтузиазм, сделала его еще более страстным поборником традиционного Православия и непримиримым врагом «живой церкви».
Во время второго посещения дома на Лубянке Войно-Ясенецкий был арестован и помещен в Бутырскую тюрьму. Бандиты и жулики в камере относились к профессору-епископу, по его словам, «довольно прилично». В бутырках просидел он месяца два. Из наиболее значительных событий того времени осталось у него в памяти первое появление симптомов сердечной болезни, которая в дальнейшем усилилась и на полпути к месту ссылки обернулась миокардитом с большими отеками на ногах. В бутырках же, к большой своей радости, владыка достал Новый Завет на немецком языке и усердно читал его, сидя в камере.
Глубокой ночью 1923 г. партию арестантов из Бутырской тюрьмы пешком перегоняли через весь город на Таганку. «Я шел в первом ряду, – пишет Войно-Ясенецкий, – а недалеко от меня (шел) тот матерый вор-старик, который был повелителем шпаны в соседней камере… В Таганской тюрьме меня поместили не со шпаной, а в камере политических заключенных. Все арестанты, в том числе и я, получили небольшие тулупчики от жены писателя Максима Горького. Проходя в клозет по длинному коридору, я увидел через решетчатую дверь пустой одиночной камеры пол, которой по щиколотку был залит водой, сидящего у колонны и дрожащего полуголого пшаненка и отдал ему ненужный мне полушубок. Это произвело огромное впечатление на старика, предводителя шпаны, и каждый раз, когда я проходил мимо уголовной камеры, он очень любезно приветствовал меня и именовал «батюшкой». Позже, в других тюрьмах, я не раз убеждался в том, как глубоко ценят воры и бандиты простое человеческое отношение к ним»[64].
В Таганской же тюрьме перенес владыка тяжелый грипп – около недели пролежал в сорокоградусном жару. Наконец, в начале декабря был сформирован восточно-сибирский этап. Вместе с Войно-Ясенецким в ссылку на Енисей ехал ташкентский протоиерей Михаил Андреев. Позднее к ним присоединился еще один ташкентский протоиерей Илларион Голубятников. Ехали в «столыпинских» арестантских вагонах. В узкий коридор, как в зоопарке, выходят решетчатые двери камер; высоко под потолком едва пропускающее свет оконце.
Тюмень, Омск, Новосибирск, Красноярск… По ночным улицам заключенных с вокзала быстрым шагом гонят в тюрьму. Утром снова в вагоны – и дальше. Болезнь сердца у Войно-Ясенецкого прогрессирует, но на этапе никто не оказывает ему помощи. В Тюмени этап задержался, но единственную за всю дорогу склянку настойки валерианы больной получил лишь на двенадцатый день.