– Ставил ли он мне голос? – задавался вопросом Андрей Андреевич и так отвечал на него: – Он просто говорил, что ему нравится и почему.
Борис Леонидович иногда приглашал подростка в гости, когда у него бывали знаменитости того времени: A. A. Ахматова, И. Л. Андроников, А. Н. Вертинский, В. Б. Ливанов, Г. Г. Нейгауз, Р. Н. Симонов, К. А. Федин… Андрей жадно впитывал все разговоры, которые велись за столом. Тут было чему поучиться и что перенять.
В январе 1947 года Пастернак подарил Андрею первую свою книгу. «„Надпись“[13] эта, – писал Вознесенский, – была для меня самым щедрым подарком судьбы».
С переездом Пастернака в Переделкино встречи с ним проходили на природе – в парках и на бульварах. 18 августа 1953 года в скверике у Третьяковской галереи Борис Леонидович говорил много и сумбурно:
– Вы знаете, я в Переделкине рано – весна ранняя бурная странная – деревья ещё не имеют листьев, а уже расцвели – соловьи начали – это кажется банально – но мне захотелось как-то по-своему об этом рассказать – и вот несколько набросков – правда, это ещё слишком сухо – как карандашом твёрдым – но потом надо переписать заново – и Гёте – было в «Фаусте» несколько мест таких непонятных мне, склерозных – идёт, идёт кровь, потом деревенеет – закупорка – кх-кх – и оборвётся – таких мест восемь в «Фаусте» – и вдруг летом всё открылось – единым потоком – как раньше, когда «Сестра моя – жизнь», «Второе рождение», «Охранная грамота» – ночью вставал – ощущение силы, даже здоровый никогда бы не поверил, что можно так работать, – пошли стихи – правда, Марина Казимировна говорит, что нельзя после инфаркта – а другие говорят, это как лекарство – ну вы не волнуйтесь – я вам почитаю – слушайте.
И прочитал стихотворения «Белая ночь», «Август», «Сказка». Немного помолчав, заговорил о переводах:
– Мне мысль пришла: может быть, в переводе Пастернак лучше звучит – второстепенное уничтожается переводом – «Сестра моя – жизнь» первый крик – вдруг как будто сорвало крышу – заговорили камни – вещи приобрели символичность – тогда не все понимали сущность этих стихов – теперь вещи называются своими именами – так вот о переводах – раньше, когда я писал и были у меня сложные рифмы и ритмика, переводы не удавались – они были плохие – в переводах не нужна сила форм – лёгкость нужна – чтобы донести смысл – содержание – почему слабым считался перевод Холодковского – потому что привыкли, что этой формой писались плохие и переводные и оригинальные вещи – мой перевод естественный – как прекрасно издан «Фауст» – обычно книги кричат – я клей! – я бумага! – я нитка! – а здесь всё идеально – прекрасные иллюстрации Гончарова – вам её подарю – надпись уже готова.
Вознесенский уже был студентом. Борис Леонидович говорил с ним как с состоявшейся личностью. Прочитав очередную тетрадь его стихов, заявил:
– Здесь есть раскованность и образность, но они по эту сторону грани, если бы они был моими, я бы включил их в свой сборник[14].
…Размышляя в зрелые годы о причине привязанности великого поэта к нему, Вознесенский задавался вопросом: «Почему он откликнулся мне?»
И так отвечал на него:
– Он был одинок в те годы, отвержен, изнемог от травли, ему хотелось вырваться из круга – и всё же не только это. Может быть, он любил во мне себя, прибежавшего школьником к Скрябину? Его тянуло к детству. Зов детства не прекращался в нём.
На наш взгляд, тяга Бориса Леонидовича к Вознесенскому – подростку, юноше, молодому человеку объясняется во многом, как говорили раньше, и неким родством их душ.
Это очень заметно по дружественной надписи, сделанной Пастернаком на издании поэмы Гёте «Фауст», переведённой им:
«2 января 1957 года, на память о нашей встрече у нас дома 1 января.
Андрюша, то, что Вы так одарены и тонки, то, что Ваше понимание вековой преемственности счастья, называемой искусством, Ваши мысли, Ваши вкусы, Ваши движения и пожелания так часто совпадают с моими, – большая радость и поддержка мне. Верю в Вас, в Ваше будущее. Обнимаю Вас – Ваш Б. Пастернак».
Мечта поэта. В августе 1954 года в города европейской части СССР хлынул поток реабилитированных, возвращавшихся из-за Зауралья в свои пенаты. Среди них был и драматург А. К. Гладков, отсидевший шесть лет за чтение «не той» литературы. Первым, кого он встретил в Москве, был Б. Л. Пастернак. Произошло это в Лаврушинском переулке. Александр Константинович вспоминал:
– Уже слышал, что вернулись, – сказал Борис Леонидович, не понижая голоса и не обращая внимания на окружающих. – А я вот не исправился…
Фонетически это прозвучало по-пастернаковски: «А я воот не исправился…» Я обрадовался этим знакомым протяжным гласным как чему-то родному, утерянному и вновь обретенному. А семантически[15] здесь подразумевалось то, что я, освобождённый из «исправительно-трудовых лагерей», предположительно «исправился», а он, Пастернак, за это время проделал «противоположный путь».
Гладков обрадовал Бориса Леонидовича сообщением о том, что уже читал его стихи из романа «Доктор Живаго», опубликованные в журнале «Знамя». Поведал и о том, что всё время заключения возил с собой однотомник поэта; и читал его стихи по утрам, первым просыпаясь в бараке, а если ему мешало что-то сделать это, чувствовал себя весь день как будто не умывался.
– О, если бы я знал это тогда, в те тёмные годы! Мне легче было бы от одной мысли, что я тоже там… – воскликнул Пастернак и заговорил о возобновлении Центральным театром Советской Армии постановки пьесы «Давным-давно»:
– Вот видите, я оказался хорошим пророком. Сколько перемен во всём, и в наших судьбах тоже, а ваша девушка-гусар всё ещё скачет по сценам, – и грустно добавил: – А мне не повезло в театре.
– Зато вам повезло в другом, ведь после постановки в Художественном театре вашего перевода «Марии Стюарт» родилась «Вакханалия».
Борис Леонидович улыбнулся:
– А вы её уже знаете? И, конечно, заметили, что она написана наперекор всему, что я писал перед этим и после?
Гладков поспешил тут же высказать мнение о новом произведении мастера:
– Это большое и сложное по содержанию стихотворение, вернее, маленькая поэма, кажется, написанная одним дыханием, в один присест, залпом.
Пастернак был доволен замечанием младшего коллеги и дал некоторые пояснения по созданию «Вакханалии»:
– Это хорошо, если так чувствуется, но не совсем верно. Я написал это почти в два приема, как пишу большую часть своих стихотворений. Но вы правы, оно было неожиданным для меня самого. Это прилив того, что обычно называют вдохновением. Знаете, бывает так: всю зиму в чулане стояла закупоренная бутылка с наливкой. Она простояла бы ещё долго, но вы нечаянно дотронулись до нее – и пробка вдруг вылетела. Эти стихи – моя вылетевшая пробка. Они удивили меня самого, но для меня ещё большая неожиданность, что они многим так нравятся.
…Среди рукописей Б. Л. Пастернака, оставшихся после его смерти, было найдено начало большой пьесы о крепостной актрисе, которую он писал в свои последние годы, так и не расставшись с мечтой о завоевании театра.
Душа поэта. В воспоминаниях о Юрии Карловиче Олеше драматург А. К. Гладков писал: «В начале мая 1958 года я стоял с Ю. К. у дома в Лаврушинском, где он жил. Он показал на одно дерево, самое нежное из всех, покрытое светло-зелёной, словно пуховой, листвой.
– Сморите! Смотрите на него! Ведь оно больше никогда таким не будет. Оно завтра уже будет другим. Надо на него смотреть. Может, я больше этого не увижу. Могу не дожить до будущей весны».
Долго находиться на одном месте Олеша не любил, и вскоре собеседники оказались довольно далеко от места встречи:
– Мы стояли на Москворецком мосту. Юрий Карлович привёл меня сюда, чтобы показать место, с которого лучше всего смотреть на Кремль.
Полюбовались древней цитаделью власти и двинулись дальше. Обошли Красную площадь. Говорили о литературе.
Олеша в это время работал над книгой «Слова, слова, слова…». Гладкову это название не нравилось, и он решился указать Юрию Карловичу на интонацию скептицизма, звучащую в этой фразе. Олеша энергично запротестовал. Он заявил, что слышит эту фразу иначе, что в ней для него – величайшее уважение к «словам», что для Гамлета, как и для поэта, «слова» – самое дорогое. И что книга его будет как раз о том, как дорого стоят слова.
– Как я постарел! – сетовал писатель. – Как страшно я постарел за эти последние несколько месяцев! Что со мной будет? Какая мука! Боже мой, какая мука! Доходило до того, что я писал в день не больше одной фразы. Одна фраза, которая преследовала меня именно тем, что она – только одна, что она короткая, но она родилась не в творческих, а в физических муках.
Целью последней книги Олеша ставил воссоздание своей жизни, но не в её хронологической и событийной последовательности.
– Хочется до безумия восстановить её чувственно, – говорил он. – То есть запечатлеть восприятие жизни не разумом, а чувствами, во всех оттенках и нюансах человеческих эмоций.
Олеша не был уверен, что закончит книгу: мешала работа над сценарием по повести «Три толстяка», принёсшей ему славу. Гладков советовал отказаться от сценария, Юрий Карлович не соглашался:
– Ничего не поделаешь, я уже взял аванс. Нужно писать. Да. Так надо!.. Так надо!.. – и бодрился: – Нет, всё будет хорошо. Правда? Я так думаю… Всё будет хорошо! Да?
…Свою последнюю книгу Олеша закончил. Вышла она под названием «Ни дня без строчки». Её издания Юрий Карлович не дождался. Его собеседнику повезло больше: и читал книгу, и писал о ней. Вот эти вдохновенные строки: «Истинный, а не внешний сюжет книги – это история восстановления разбитого на мелкие осколки того мира художественных впечатлений, наблюдений, образов и красок, который, в сущности, и есть единственное достояние каждого художника. Это книга собирания потерявшей себя души поэта».
Звонок с Лаврушинского. Неутомимый и страстный исследователь творчества М. Ю. Лермонтова И. Л. Андроников готовился к 150-летней годовщине со дня рождения великого поэта. Зная о том, что все мысли Ираклия Луарсабовича на данный момент настроены на юбилейные торжества, великая шутница, детская писательница Агния Барто, решила разыграть его. Позвонив Андроникову на дом, она старушечьим голосом начала свою игру:
– Извините, пожалуйста, за беспокойство… Я… старая пенсионерка… Не можете ли вы помочь мне… улучшить мое жилищное положение. В связи с юбилеем… Михаила Юрьевича Лермонтова… Я его родственница.
– Родственница? – воскликнул Андроников. – По какой линии?
– По линии тёти.
– А какое колено?
– Четвёртое, – говорит Барто наугад.
– Вы не ошибаетесь?
– У меня есть доказательства.
– Скажите, а нет ли у вас писем Лермонтова?
– Письма есть, – медленно тянет слова «родственница» поэта, – маленькая стопочка и стихи там небольшие… В сундуке.
– Разрешите, я сейчас к вам приеду? – взволнованно говорит Андроников.
– Сейчас поздно… десятый час… Мы с сестрой рано ложимся, сестра ещё старше меня.
– Тогда завтра с утра я у вас буду.
– Знаете… нас с сестрой завтра утром повезут в баню. Вы после двух, пожалуйста.
– Спасибо, буду после двух, – нехотя соглашается Андроников. – Только до моего прихода вы никому не звоните.
– Зачем же? – успокаивает его Агния Львовна. – Запишите адрес: Лаврушинский переулок, 17.
В ажитации от небывалой удачи Ираклий Луарсабович не отреагировал на названный ему адрес и спросил, как имя-отчество звонящей. Барто назвала себя. Последовала длительная пауза, а затем:
– Это жестоко!
Но через мгновение уже смех и оценка розыгрыша:
– Как я попался! Нет, это грандиозно!
По мнению Барто, хорошо знавшей Андроникова, он был проницательным и далеко не наивным человеком, но в то же время доверчивым. Агния Львовна не раз вводила его в заблуждение и даже завела «летопись» розыгрышей. Об успехах Барто на этом поприще прослышали даже за рубежом. Как-то в Париже на заседании Международного жюри незнакомый француз сказал ей:
– Мы всё про вас знаем! Вы пишете стихи, ищете по радио детей и родных, разлучённых войной, и разыгрываете Ираклия Андроникова.
Последние встречи. Писательница Н. И. Ильина за одиннадцать лет своего знакомства с A. A. Ахматовой довольно часто встречалась с ней. Однажды Анна Андреевна поведала своей поклоннице о двух встречах с М. И. Цветаевой, которые произошли в июне 1941 года. Инициатива исходила от Марины Ивановны, которая дала свой телефон Б. Л. Пастернаку для передачи Ахматовой. Анна Андреевна рассказывала:
«Звоню. Прошу позвать ее. Слышу „Да“.
– Говорит Ахматова.
– Слушаю.
Я удивилась. Ведь она же хотела меня видеть? Но говорю:
– Как мы сделаем? Мне к вам прийти или вы ко мне придёте?
– Лучше я к вам приду.
– Тогда я позову сейчас нормального человека, чтобы он объяснил, как до нас добраться.
– А нормальный человек сможет объяснить ненормальному?
Пришла на другой день в двенадцать дня, а ушла в час ночи. Сидели в этой маленькой комнате. Сердобольные Ардовы нам еду какую-то присылали. О чём говорили? Не верю, что можно многие годы точно помнить, о чём люди говорили, не верю, когда по памяти восстанавливают. Помню, что она спросила меня:
– Как вы могли написать: „Отними и ребенка, и друга, и таинственный песенный дар…“? Разве вы не знаете, что в стихах всё сбывается?
– А как вы могли написать поэму „Молодец“? – возразила Анна Андреевна.
– Но ведь это я не о себе!
– А разве вы не знаете, что в стихах – всё о себе?
На другой день в семь утра (Цветаева вставала по парижской привычке рано) позвонила по телефону, что снова хочет меня видеть. В тот вечер я была занята, собиралась к Николаю Ивановичу Харджиеву в Марьину рощу. Марина сказала:
– Я приеду туда.
Пришла. Подарила „Поэму воздуха“, которую за ночь переписала своей рукой. Вещь сложная, кризисная. Вышли от Харджиева вместе. Она предупредила меня, что не может ездить ни в автобусах, ни в троллейбусах. Только в трамвае. Или уж пешком.
Я шла в Театр Красной Армии, где в тот вечер играла Нина Ольшевская[16]. Вечер был удивительно светлый. У театра мы расстались. Вот и вся была у меня Марина».
К рассказу Ахматовой надо, по-видимому, добавить, что в первый день встречи с Мариной Ивановной они не только разговаривали тринадцать часов.
За эти часы Цветаева прочитала ей и Ардовым «Повесть о Сонечке» и ряд стихотворений. Наверняка проходил обмен мнений об услышанном. Неслучайно же ночью Марина Ивановна переписывала для Ахматовой другую свою поэму.
…Две встречи великих поэтесс случились ровно за две недели до начала Великой Отечественной войны. А ровно через семьдесят дней после этой роковой даты Цветаева ушла из жизни. В «Комаровских набросках» Ахматова помянула свою собеседницу:
Сквер Лаврентия Павловича. Когда Анна Андреевна Ахматова бывала в Москве, она останавливалась на Большой Ордынке, 17, у Ардовых. Из окна комнаты, где жила поэтесса, был виден крест колокольни церкви Климента Папы Римского.
Этот дом нравился Ахматовой своей суетой, криками, телефонными звонками, остротами и детскими пелёнками. Анна Андреевна любила вечную толчею в доме и называла скопище его гостей «станицей Ахматовой».
Сюда приходили многие. В числе нередких посетителей дома бывала и Фаина Георгиевна Раневская. Отношения между женщинами были довольно близкими. Нередко они секретничали. Современник вспоминал:
– Анна Андреевна рассказывала домашним, что, когда она хотела поделиться с Раневской чем-то особенно закрытым, они шли к каналу, где в начале Ордынки был небольшой сквер. Там они могли спокойно говорить о своих делах, не боясь того, что их подслушивает КГБ. И они назвали этот скверик «Сквер Лаврентия Павловича».
Тоже гений. Священник М. В. Ардов, вспоминая свое детство, писал: «Я иду замоскворецким переулком, а навстречу мне движется величественная и несколько отстранённая от уличной суеты фигура. Это Пастернак. Мне всегда казалось, что он движется как бы на вершок от земли.
– Здравствуйте, Борис Леонидович.
– А-а-а, – он некоторое время узнаёт меня, как бы спускается с неба на землю. – А-а-а… Здравствуйте, здравствуйте… Что дома? Как Анна Андреевна? Как мама? Кланяйтесь, кланяйтесь им от меня!»
Гуляя по переулкам Замоскворечья, Пастернак нередко наведывался к Ардовым. Там часто и подолгу останавливалась A. A. Ахматова. О своих визитах поэт обычно договаривался с ней заранее: «В столовой раздаётся телефонный звонок, и я (М. Ардов) слышу голос Пастернака:
– Анна Андреевна думает, что я приду через сорок минут, а я приду через сорок пять…»
Однажды он позвонил на другой день и сказал:
– Вы знаете, Анна Андреевна, мне кажется, что вчера я слишком мало смеялся анекдотам Виктора Ефимовича.
В. Е. Ардов был известным фельетонистом и величайшим рассказчиком. Как-то прочитав одну из его книг, Пастернак с некоторой долей укоризны заметил:
– Вы знаете, мне очень понравилось. Я думаю, вы могли бы в гораздо большей степени навязать себя эпохе.
Сын В. Е. Ардова упивался разговорами блестящего окружения отца, кое-что записывал для памяти: «Как-то после очередного звонка[17] мы с Ахматовой заговорили о великих русских поэтах XX века. Она вдруг указала мне рукой на телефон и произнесла:
– Этот сумасшедший старик тоже гений».
Беседы с Ахматовой были для Пастернака некой отдушиной. Поэтому визиты на Ордынку, 17, часто бывали спонтанными.
«Иногда Борис Леонидович приходил к нам как-то странно одетый. На нём бывала поношенная кофта явно домашнего вида. Мы удивлялись этому, но Анна Андреевна со свойственной ей проницательностью объясняла:
– Всё очень просто. Он не говорит жене, что идёт сюда, а объявляет, что хочет пройтись».
Ахматова хорошо знала не только творчество своего великого современника, но и его жизнь. В своих поездках по Москве указывала Михаилу Ардову на дома, связанные с Борисом Леонидовичем. Самым пастернаковским местом в столице считался ВХУТЕМАС (Мясницкая, 21). И однажды, кивнув в сторону статуи A. C. Грибоедова за станцией метро «Тургеневская», сказала:
– Здесь мог бы стоять памятник Пастернаку.
Она мне читает! Лето 1955 года Анна Андреевна провела в столице. В день своего рождения (23 июня) посетила A. A. Реформатского и его молодую супругу Н. И. Ильину. Александр Александрович был крупным лингвистом и, как знаток малейших нюансов русского языка, очень интересовал Ахматову. Супруга учёного была страстной поклонницей поэтессы и при всякой возможности старалась держаться рядом, о чём и поведала в воспоминаниях «Дороги и судьбы».
«Я часто видела Ахматову, однако всё ещё ощущала скованность в её присутствии. Помню тёплый летний вечер, мы с ней сидели в сквере на Ордынке, куда Анна Андреевна ходила иногда подышать воздухом, больше молчали, чем говорили. Затем я проводила Ахматову до дверей её квартиры. Хотела проститься.
– Зайдите, посидите со мной немного, – предложила Анна Андреевна.
В квартире тихо, кажется, кроме домработницы, нам отворившей, дома не было никого. В своей похожей на шкаф комнатушке Ахматова села не на кровать, как обычно, а к столу. Я – на стул около. Она надела очки, положила перед собой какие-то листочки. „Я вам сейчас почитаю“. И стала читать вступление к „Поэме без героя“:
Впервые я слышала те мерные, торжественные интонации, с которыми Ахматова читала стихи. И строки эти слышала впервые. Я глядела на её прекрасный профиль, на крупную седую голову, радовалась, даже тщеславилась (она мне читает!), но плохо воспринимала то, что слушала. Это позже я оценила „Поэму без героя“, а тогда мне, видимо, мешали суетные, отвлекавшие меня мысли…»
На Ордынку. Как-то в феврале 1957 года A. A. Ахматова гостила у одной из своих почитательниц – Н. И. Ильиной. Наталья Иосифовна жила тогда на улице Щусева (теперь это Б. Лёвшинский переулок). Встреча с великой поэтессой была обговорена заранее, и к Ильиной пришла ещё её подруга – Т. С. Айзенман.