Люди знали отдельно графиню Зубову, графиню Апраксину, княжну Оболенскую, княжну Олсуфьеву, но не знали общего понятия «Наташа Ростова».
Самовыражается ли колодец, из которого берут или, скажем по-другому, который дает свою воду людям? Бесспорно. Но колодец сначала должен собрать воду из окружающих водоносных пластов, отстоять ее в себе, а потом уж и предлагать. Поэт годами и десятилетиями по крупице вбирает в себя, впитывает, копит и отстаивает в себе все характерное для своей эпохи. Для чего же мы будем говорить ему: не смей раскрывать своей души, а раскрывай только души своих современников. Он-то разве не современник? Отчего душа человека по профессии «поэт» должна быть менее типична, менее характерна для эпохи, чем души людей иной специальности: доярки, бетонщика, сталевара, ученого?
Известно, что писатели разделяются на работающих ночью и на работающих с утра. Толстой говорил, что он, читая книгу, может точно определить, по утрам или ночам она писалась.
Так, по Толстому, Джек Лондон писал только ночью, а Диккенс только днем. Сам Толстой, как известно, работал в утренние часы.
Очень возможно, что жителям Земли никогда не удастся установить и наладить связь с обитателями других галактик, так как не найдется общего языка. Возможно, они давно уж посылают нам какие-нибудь сигналы, но мы не понимаем их, точно так же, как они не понимают наших сигналов.
Очень возможно, что муравьи, например, давно уж пытаются установить и наладить связь с человечеством и при помощи своих усиков-антенн посылают нам свои сигналы, которые для нас остаются недоступными.
Бывает стихотворение, как раунд в боксе. Наскоки, увертки, уходы в глухую защиту, опять наскоки. Стихотворение выигрывает по очкам.
Но есть стихи как один удар, как нокаут. Стихотворение-нокаут. В нем нет лишних движений, подступов к теме, близкой тактики и дальней стратегии. Все, каждая буква, каждая запятая бьют в цель. И вот — нокаут. Большинство стихов выигрывает лишь по очкам.
Всегда существует непреодолимая пропасть между тем, что писатель хотел сказать, и тем, что у него получилось на самом деле, вернее, тем, что прочитал читатель. Эта пропасть обусловлена свойством слов вмещать в себе несколько понятий, в то время как кажется, что оно вмещает одно-единственное понятие.
Я сказал слово «поляна» и думаю, что сказал то, что хотел. Но я, говоря это, имел в виду совершенно определенную поляну. Сначала я ее видел, держал перед глазами, нарисовал воображением, а потом уж и сказал о ней. Читатель же, прочитав мое слово, неизбежно увидит некую свою поляну, виденную им когда-либо. Это и есть пропасть.
Я начинаю пропасть сужать, я конкретизирую поляну, я говорю, что она залита лунным светом, я говорю, что елочка, выбежавшая из лесу на эту поляну, бросает черную тень и сверкает зелеными огоньками от недавно прошедшего дождя.
Так я сужаю пропасть. Но свел ли я ее на нет? Конечно, не свел. Полностью то, что увидел я, читатель все-таки не увидит. Что-то он увидит не так, по-своему. Узость пропасти и есть мера таланта. Чем талантливее писатель, тем уже щелочка, отграничивающая его внутренний мир от читательского восприятия. Стремление ликвидировать или хотя бы сузить эту щелочку и есть так называемые муки творчества…
Муки творчества есть стремление, чтобы тебя поняли именно так, как ты хочешь, чтобы увидели то, что ты видишь, чтобы почувствовали именно то, что чувствуешь и ты.
Впрочем, давно уже я не слышал в нашем литературоведении самого понятия «муки творчества».
Про хорошего шахматиста говорят: у него свой стиль игры. Про хорошего борца говорят: у него свой стиль борьбы. Про хорошего конькобежца говорят: у него свой стиль бега.
Конечно, очень хорошо и красиво, когда у шахматиста, борца и конькобежца свой стиль, своя манера. Но их вполне могло бы не быть. Гораздо важнее, чтобы шахматист выиграл партию, борец положил противника на лопатки, а конькобежец первым пришел к финишу, если бы даже это и не было красиво и своеобразно.
Но писателя (настоящего писателя, а не среднего московского литератора) без своего особенного стиля, без особенной манеры быть не может.
Стихотворными опытами заниматься, вероятно, нужно, но, так сказать, дома, в порядке тренировки, для наращивания поэтической мускулатуры.
Вот тренируется штангист. Он прыгает, бегает, кувыркается, ходит на руках, выжимает штангу не с груди, а из-за плеч, из-за головы, кладет штангу на плечи и нагибается или приседает с ней, берет в руку двухпудовую гирю и то играет ею, как мячом, то крестится… Мало ли что делает штангист дома!
На арене же мы видим только, как он подходит к штанге и при помощи самых экономных и разумных движений поднимает штангу над головой.
Смешно было бы так же боксеру на ринге прыгать через детскую прыгалку-веревочку, хотя всем известно, что дома большую часть тренировки боксер затрачивает на такое прыгание.
Брюсов, правда, издал однажды свои домашние упражнения. Но книжечка так и называлась «Опыты».
Писатель Иван Р. всю жизнь встает в четыре часа утра и садится за письменный стол. Я спросил, сколько же страниц в день он пишет. Одну — был ответ. Но зачем же ради одной страницы вставать так рано? Ее можно написать и после завтрака.
Литератор должен работать широко. С годами на складах души и разума накапливается такой материал, который может не умещаться в узкие рамки какого-нибудь одного жанра, в частности в стихи. Он требует иных, более спокойных жанров. Волга не могла бы уместиться в русле горной реки.
Величие архитектуры вовсе не в размерах, не в количестве этажей. Трехэтажный или даже двухэтажный дворец может быть величественнее стоэтажного небоскреба.
Лебедю для того, чтобы казаться величественным, незачем быть величиной с носорога или слона.
Нет занятия более бесплодного и безнадежного, чем разговор о том, как нужно писать стихи. «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Эта строка великолепна. Допустим. Но дело в том, что для самого Пушкина она тоже была находкой, неожиданностью, радостным событием. Пушкин сам не знал, откуда она взялась, эта великолепная строка. Как же он мог бы научить других создавать такие же строки?
Молодой критик из Кракова мне сказал: «Наши абстрактные художники жалуются, что им не дают полной воли, то есть что рядом с ними все еще существуют иные направления искусства, но я вам скажу, если бы им дать полную волю, а к тому же и власть, они-то уж не потерпели бы возле себя ничего другого».
Часто мы называем романами произведения, не имеющие права претендовать на этот самый сложный литературный жанр. Конечно, можно назвать дворцом и здание театра, и аэровокзал, и здание универмага. Но все же это будет театр или универмаг, а не дворец.
Роман — сложное архитектурное сооружение. Это не башня, не собор, но именно дворец, включающий в себя и башню, и дворцовую церковь, и домашний театр, и множество интерьеров, и галереи, и анфилады, и зимний сад, и чертоги, и подвалы (обязательно подвалы), и потайные подземные ходы в отдаленный угол запущенного сада, или к реке, или в ближний овраг.
Чехов называл «Фому Гордеева», кажется, не то оглоблей, не то шашлыком в том смысле, что все действие в этом произведении нанизано на одну линию.
Почему Покров на Нерли стоит на отшибе от богомолов, на лугу, на пустынном берегу реки? У меня есть такая версия. На этом месте (точно установлено) разгружали белый камень, который привозили на стругах из «булгар». Здесь камень перегружали на лошадей. Здесь был склад белого камня. А камень нужен был для строительства владимирских соборов.
Покров на Нерли построена из остатков этого камня (или из излишков), построена шутя, между прочим, потому что все равно склад, а оказалась она лучше тех основных соборов, ради которых камень везли.
Не знает и художник, что у него окажется самым лучшим. Может быть, что-нибудь сделанное между прочим, «из отходов».
Ругают ли, хвалят ли, а особенно, когда дают советы, художник должен ко всем прислушиваться и никого не слушать.
Стихи пишутся в состоянии сильного возбуждения, почти в экстазе. Поэтому очень нелегкий умственный, «нервный» труд человека, пишущего стихи, вовсе не воспринимается им как труд, как работа. Никому не придет в голову называть работой, например, любовные объятия, хотя известно, что они требуют большого расходования чисто физической энергии. Точно так же не замечает, что работает, человек, участвующий в драке, хотя и в этом случае огромные физические усилия очевидны. Азарт, высокая степень возбуждения заслоняют все.
Однако настоящая драка, драка высокого класса, драка профессиональная (если иметь в виду бокс) требует, чтобы порыв, всплеск энергии распределялся на двенадцать раундов. Такая драка — уже работа. Она требует учения, самодисциплины, характера и, главное, повседневности.
Переводить стихи нужно только в одном случае (если говорить о поэте, а не о переводчике-профессионале), а именно когда воскликнешь: да ведь это же мое! Это должен был написать я. Может быть, завтра и написал бы. Но вот оно уже написано, и мне ничего не остается, как переложить его на родной язык.
Я человек — существо социальное. От меня, как от точки, существует проекция назад, в прошлое, в глубину (понимание прошлого и отношение к нему) и проекция вверх, в будущее (понимание и ощущение его). Я узелок, связывающий эти две нити. Они натянуты, и их натяжение определяет мое пространственное и временное положение. У меня есть корень в землю и побег в небо.
В профсоюзном доме отдыха доктор Александра Михайловна, энтузиаст, начавшая работать доктором, наверное, еще во времена земства, пытается приобщить отдыхающих к природе и красотам ее. Вот она вывела смешанную по возрасту группу на опушку зимнего леса.
— Ну, что видите?
— Ничего.
— Как ничего, поглядите хорошенько.
Отдыхающие глядят по сторонам, переглядываются между собой.
— Ну, увидели что-нибудь?
— Ничего.
— А этот иней на ветке разве не видите? А этот куст, обсыпанный бриллиантами? А эту травинку, замерзшую и тем не менее прекрасную?
Среди отдыхающих начинается сдержанное хихиканье.
Тем же уровнем духовной слепоты обладают и те читатели, которые ищут в книге только прямое действие, пролистывая пейзажи, философские раздумья, лирические отступления, вообще так называемые «описательные» места.
Этот роман в общем-то посредственный, скучноватый и даже несколько старомодный. Но дело в том, что он написан в ином ключе, нежели многие публикующиеся романы. Он — явление иного рода.
Как если бы среди современной фанерной и пластиковой мебели появился вдруг комод красного дерева. Средний комод, не шедевр. Бывали комоды и получше.
Но все же всей фактурой своей он сразу же опроверг бы, перечеркнул и обесценил бы всю фанерную и пластиковую мебель.
Человек, побывавший в Мексике, говорит:
— Удивительно, что у Мексики такая протяженная граница с США, притом не строгая, и все же Мексика сохраняет свою самобытность, Америка не подавила ее.
Но дело в том, что у Америки нет столь яркой национальной самобытности. Чем же подавлять?
Существует распространенное мнение, будто необходимость писать канонизированные сюжеты сковывала инициативу русских живописцев, держала их в деспотических рамках.
На самом же деле это означало, что у художника было отнято право думать над тем, что называется литературной стороной живописного произведения, а я бы сказал, что ему было подарено право не думать над ней.
Не думая над внешней стороной «картины», художник мог сосредоточить все свои живописные способности на чисто художественных сторонах своего искусства.
Он шел не вширь (каждый раз новый сюжет), а в глубину своего искусства: каждый раз все новые и новые задачи в области цвета, линии, композиции, каждый раз — новое решение этих задач.
Кто-то однажды первый сказал: «Руку отдам на отсечение». И пошло крылатое словцо, и держится века. Почему оно держится? Потому, вероятно, что первый, кто сказал, действительно готов был отдать руку на отсечение. А может быть, даже и отдал.
Музыка написана. Но, оказывается, от дирижера зависит ее трактовка. Я все искал, на что похожа роль дирижера, если взять литературу. Пожалуй, больше всего на роль переводчика с какого-нибудь языка. Ведь переводчик в уже написанное Гёте, Бернсом, Шелли, Верхарном и кем бы то ни было тоже привносит свои оттенки, акценты, свое звучание.
Философы, искусствоведы, социологи и политики спорят о соотношении и взаимодействии национального и всеобщего. Но вот я беру книгу под следующим названием: «Ручная книга русской опытной хозяйки, составленная из сорокалетних опытов и наблюдений доброй русской хозяйки К. Авдеевой. В трех частях. Издание девятое. Москва. У книгопродавцов Салаева и Свешникова 1859 г.» Читаем:
«Еще несколько слов о прилагательном — „русской“. Моя книга назначается именно для русского хозяйства, я говорю о русском национальном столе, русских кушаньях, русской кухне.
Не порицая ни немецкой, ни французской кухни, думаю, что для нас во всех отношениях здоровее и полезнее наше русское, родное, то, к чему мы привыкли, с чем свыклись, что извлечено опытом столетий, передано от отцов к детям и оправдывается местностью, климатом, образом жизни. Хорошо перенимать чужое хорошее, но своего оставлять не должно и всегда его надобно считать всему основанием».
А ведь лучше-то, пожалуй, не скажешь.
Бывает искусство, как варенье, которое отбивает аппетит к настоящей еде. Человек голоден, ему хочется и мяса, и лука, и хлеба, и помидоров, и горячих щей. Но если дать ему в это время три столовых ложки варенья, чувство голода пропадает, будто бы и поел.
У каждого явления есть два полюса, вернее, каждому явлению мы можем подыскать парную противоположность. Противоположны и находятся в паре тепло и холод, свет и тьма, белое и черное, сладкое и горькое, сухое и мокрое, тишина и шум, верх и низ, веселье и скука, любовь и ненависть, тоска и радость, вражда и дружба, злое и доброе, детство и старость, жизнь и смерть, наконец.
Казалось бы, наиболее напрашивающаяся пара: счастье — несчастье. Даже слово одно и то же, разница лишь в частице «не». И однако, если хорошенько вдуматься, в этой паре существует только один полюс, а именно — несчастье, антипода же нет. Антипод несчастья существуя только теоретически, умозрительно в воображении людей.
В самом деле, всякий знает, что такое несчастье, но никто не знает, что такое счастье. Великие философы не дали до сих пор нужной формулы и никогда не дадут. Дело в том, что счастье — это всего лишь отсутствие несчастья. Если не называть этим великим словом более мелкие или более крупные удачи и радости, каждой из которых найдется своя законная пара. Удача — неудача, выигрыш — проигрыш, свидание — разлука, попадание — промах, богатство — бедность, здоровье — болезнь, мир — ссора.
Писатель, если он зрелый, как бы создает своим творчеством единую мозаику, хотя и непоследовательно. Тот рассказ ляжет в верхний левый угол, то стихотворение — в правый угол, а эта повесть, возможно, в центр композиции… Посторонним сначала и не видно, что тут задумано единое целое. Но художник-то сам держит всю композицию в голове и постепенно ее исполняет.
Однако многое делается им второстепенного, побочного, что никогда не ляжет в главное полотно. Дежурные статейки и многое, многое дежурное.
Так что возможен разговор между хорошо знакомыми людьми: