Хирург: А именно?
Художник: Воздержание.
Спящий человек, просыпаясь: Я слышал, что вы говорите обо мне; вы сказали, что я рогоносец, никуда негодный человек… Все это слова. Рогоносец потому и смешон, что существует слово, которое определяет это понятие. Если бы было подходящее слово, то и обманутая женщина тоже была бы смешна. Неверная женщина — это потаскушка. Неверный муж не что иное, как неверный мужчина, для которого не придумано еще слово женского рода от потаскушка. Впрочем не все ли мне равно? Я провожу мое время между сном и снами, когда у меня есть морфина — вижу сны; когда ее нет — сплю.
И снова уснул.
Тито: Но почему он постоянно спит?
Хирург. Морфина.
Распахнулись портьеры: двое слуг придерживали их, чтобы дать проход двум танцорам.
— Полинезийский танец, — объявил танцор, взявши за талию свою даму.
Скрипач заиграл какую-то дикую мелодию.
Но никто не смотрел на них. Хирург вынул из кармана золотую коробочку и взял большую понюшку кокаина, а слуга, по знаку Калантан, налил в бокалы эфиру и шампанского.
Красавца-армянка стала на колени перед находившимся на полу бокалом и стала из него пить, как будто это было серебристое озеро.
Пока она пила, Тито приблизил свое лицо к ее черным волосам, от которых исходил возбуждающий запах мускуса.
Танцоры удалились, а слуги появились с белыми чашечками вроде тех, из которых арабы пьют кофе.
— Земляника в хлороформе, — объясняла дама в зеленом парике, которая принадлежала к числу завсегдатаев.
— Кто это? — спросил Тито.
— Гетера чистейшей воды. Можно подумать, что она родилась и выросла при императорском дворе, тогда как еще в прошлом году она была горничной у одного полицейского комиссара; подобные женщины обладают способностью проявлять самые невероятные превращения: еще в прошлом году у них были грязные ноги, а теперь они протягивают тебе выхоленную руку и обижаются, если ты не целуешь ее. В прошлом году они не знали еще читаются ли цифры слева направо или наоборот, а теперь рассуждают об акциях железной дороги от Занзибара до Сенегала и спорят о последней премии Гонкур или о картинах Сезанна.
Рой бабочек, в страхе и в поисках свободы, рассыпался по всему залу: одни бились об зеркала, другие метались между гостями. Они блестели всеми цветами спектра и в отчаянии летали по всем направлениям: некоторые из них садились на потолок, иные на пол или края бокалов. Одна из них долго кружилась над красивыми волосами дамы, затем, задыхаясь от запаха хлороформа и эфира, упала на бокал шампанского и покрыла его своими вытянутыми крылышками.
Остальные разместились по цветам.
— Их прислал мне мой приятель из Бразилии. Это самые красивые бабочки во всем мире. С каждым приходящим из Буэнос-Айреса[11] пароходом я получаю целую клетку этих бабочек. Чтобы развлечь вас, я хотела бы иметь хищных зверей и дать им на растерзание моих слуг, но, увы, из экзотической фауны могу предоставить вам только бабочек.
— Ну, и животное же она, — сказал Тито, обращаясь к Пьетро Ночера. — Если в ее стране все такие, то я не удивляюсь курдам и признаю правильным вырезывание их.
— Предлагаю вам посмотреть, как умирают бабочки. Они умирают, опьяненные самыми тонкими ядами и духами. Бабочки так же страдают от духов, как и драгоценные камни. Вам известно, что драгоценные камни страдают от духов? Этой смерти можно позавидовать, потому что бабочки сохраняют после смерти свою красоту. Когда я умру, вы придете все, чтобы напудрить меня и разрисовать, как будто я должна выступить на генеральной репетиции в Комедии.
— Бедные животные! — сказал неизлечимый сентименталист.
— Будет! — остановила его армянка. — Я полагаю, что мой дом достойная могила для бабочек. Дом, — добавила она, улыбаясь, — в который приходят такие достойные лица, как вы, для того, чтобы медленно убивать себя.
— А где ваш гроб? — спросил Тито.
— Не хотите ли вы, чтобы я приказала обнести его с процессией вокруг вас, как это делается по обычаю египтян?
— Почему нет? — сказал Тито. — Между нами нет никого, кто бы боялся смерти.
— Я до некоторой степени даже привык к гробам, — сказал худощавый художник. — Во времена моей «богемы», в самые трагические дни моей жизни, я ходил спать на соломе в мастерской гробовщика, около таможни. В первую ночь я не мог сомкнуть глаз: я уговаривал себя, что это ящики из-под фруктов или для отправки дамского белья, но ничто не помогало, так как вид их ясно говорил для чего они предназначены. В следующую ночь я спал с промежутками. На третью — великолепно. Домовые больше не беспокоили меня, но зато в кости проникала сырость, а в тело впивались соломинки.
Однажды был изготовлен великолепный гроб для епископа, который должен был поселиться в нем на вечное жительство на следующий день. Это был образец искусства в смысле украшений и удобств. Были две подушки: для ног и для головы. Не хватало только самого покойника. Был даже футляр для посоха.
«Как, — подумал я, — живой художник должен спать на соломе, а мертвый будет лежать так удобно: это несправедливо». И, когда я убедился, что сторож пошел спать, залег в гроб.
В этом епископском гробу я чувствовал себя, как папа.
На следующий день его унесли. Но каждый вечер был другой, правда, не такой шикарный, но все же весьма приличный. Для такого пролетария, как я, они были даже слишком хороши. Должен признаться, что оно не совсем удобно менять каждый вечер постель, но постепенно и к этому привыкаешь и, в конце концов, не захочешь променять такой гроб на постель короля Солнце, которая сохраняется в Версале.
Так, в течение двух месяцев я ночевал в этой мастерской. Но однажды возникли серьезные неприятности. Был заявлен протест, что гроб был в употреблении.
— Кто заявил протест? Покойник?
— Нет, его родные.
— Как это глупо! Не все ли равно мертвому, что гроб из вторых рук… — заметила армянка.
— Набожность родных не допускает этого, — заметил астроном.
— При чем тут набожность?! — пояснил художник. — Просто-напросто мастер не позволил мне спать в своей мастерской не потому, что против этого протестовали родственники умерших, а потому, что эти самые родственники воспользовались случаем, чтобы потребовать скидку.
Снова появились танцоры и объявили:
— Андалусский танец.
— Куда же вы после этого ходили спать?
Раздались звуки кастаньет.
— Я стал продавать полотна и нанял себе комнату под крышей. С тех пор начался мой успех. Помнишь, — обратился он к даме с желтыми волосами, — какие мы устраивали вечера? У меня были даже серебряные ложки и вилки.
— Помню, — подтвердила женщина с богатой прической, — на одной вилке было выгравировано «ресторан Люваль», а на одной ложечке «железнодорожный буфет».
— Это, — пояснил художник, — я хотел дать представление моим гостям о том, что они находятся в великосветском обществе.
— В это время я посещал лицей Вольтера, — вспомнил господин, который до сих пор не произнес еще ни одного слова.
— Нет, лицей Людовика Великого, — поправил художник.
— Какое там! Лицей Вольтера.
— Говорю вам, нет. Лицей Людовика.
— Художник прав, — подтвердил друг этого господина. — Ты посещал лицей Людовика.
Хирург обратился к Тито:
— Хороший признак: потеря памяти.
— Кокаин? — спросил Тито.
— Морфин, — ответил хирург. Господин этот сидел с открытым ртом и устремленными в одну точку глазами.
Затем вынул из кармана металлический футляр, ввел в ляжку иголку и через несколько минут произнес прояснившимся голосом:
— Да, вы совершенно правы. Я окончил курс в лицее Людовика и был современником Ивана Грозного и Сципиона Африканского.
Бабочки, отравленные эфиром, продолжали еще летать по залу и садилась то здесь, то там; одну раздавили на полу танцоры, одна села с распростертыми крылышками на розу, и еще одна с жалким видом агонизировала на краю пепельницы.
Хозяйка дома намочила мизинец в бокале и капнула на головку бабочки, которая опрокинулась и застыла.
— Нет, нет, Калантан! — вскрикнула блондинка, как будто ее кто уколол иголкой. — Это совершенно напрасная жестокость! Ты злая и глупая, Калантан!
Скрипка агонизировала.
Экзальтированная женщина, которая напала на Калантан за ее напрасную жестокость, откинулась на спинку дивана и, казалось, была в отчаянии. Армянка вырвала из рук хирурга коробочку с кокаином и наполнила им ноздри бьющейся в истерике женщины, беспрестанно повторявшей: «Злая, злая!»
Тито Арнауди встал и подошел к открытой двери, но скрипача там уже не было видно.
— Приходит в себя, — сказала армянка, возвращая коробочку с кокаином.
Яд на время привел ее в чувство: лоб прояснился, пальцы приняли нормальное положение, глаза немного прояснялись.
— Ты хорошая, дорогая Калантан! — пробормотала она. — Прости меня. — И расплакалась.
Калантан взяла ее подмышки, — голые и мокрые, — точно ребенка, и посадила рядом с собой.
— Бедная обезьянка! Как у тебя осунулось лицо! Не плачь, а, главное, не смейся!
Калантан прекрасно знала эти кризисы. Ей известно было, что за слезами следовал приступ смеха, который еще хуже, чем отчаяние. Смех прерывался рыданиями, причем рот перекосила какая-то страшная гримаса, а глаза с широко раскрытыми зрачками горели диким блеском. Более ужасного состояние нельзя себе представить.
Спящий человек продолжал спать.
Астроном вынул из букета одну розу, намочил ее в эфире и стал жадно вдыхать, устремив в одну точку бессмысленные глаза. Вытянутая левая нога дрожала, точно по ней проходил электрический ток. Галерея мумий пребывала в молчании; один из этой группы, после того, как прибегнул к услугам шприца Праваца, не имел силы положить его обратно и сидел с блаженным выражением лица. Хирург, желая показать вид, что память его сохранила еще проблески ясности, стал говорить о художестве.
— По-моему, Ван Данген пишет слишком холодно и употребляет чересчур много белил; а в рисунке у него не хватает перспективы. Что вы на это скажете?
— Скажу, уважаемый профессор, — ответил художник, — что новейший способ лечения артериосклероза хорош: вводить в ухо больного почки лошади и вспрыскивать в глаза горячий купорос; я посоветовал бы еще делать вспрыскивание углекислой соли между первым и вторым позвонком.
— Что за чепуху вы городите? — возмутился хирург.
— Я хотел только сквитаться с вами за то, что вы говорили перед тем о художестве.
Художник встал.
— Багдадский танец, — объявил танцор. На голове его был тюрбан из белого шелка, украшенный спереди большим бриллиантом, из-под которого ниспадал громадных размеров эгрет[12]. Женщина была совершенно голой; голову ее украшало нечто вроде митры[13], в зубах она держала нож на подобие турецкого ятагана; от тела исходил нежный, но сильный запах сандала и шафрана; вся она трепетала, и, казалось, ни один мускул не оставался безучастным в этих движениях, полных страсти и неги.
— Посмотри, какие у нее лодыжки! — сказал Тито, увлеченный ногами танцорки. — Ничто так не волнует меня, как лодыжки. Грудь, бедра, живот — все это хорошо для семинаристов.
Музыка умолкла: танцовщица исчезла.
В потолке открылось четырехугольное окно, через которое видно было серое, предутреннее небо; из сада донесся отрывистый свист птички. Отравленный воздух в зале понемногу очистился.
Находившихся в полудремотном состояние передернула легкая дрожь; Калантан, лежавшая на ковре, чуть слышно пробормотала:
— Закройте!
Из всех присутствующих только Тито Арнауди и художник находились в полусознательном состоянии.
— Мне очень нравится ваш способ писания, — заговорил Тито, — и я рад, что публика следит за вашими успехами.
— Это не публика следит за нами — ответил художник, — а мы следим за публикой, хотя на вид кажется наоборот. Видели ли вы когда-нибудь дрессированных блох? Получается впечатление, что блоха тянет алюминиевую тележку, неправда ли? А на самом деле это тележка, катясь по наклонной площади, тянет блоху. Я никогда не думал, что дойду до того, что буду писать портреты президентов и азиатских владык; мне казалось, что всю жизнь я буду карикатуристом или иллюстратором журналов, поэтому и взял себе псевдоним Triple sec. Однако псевдоним все равно, что татуировка: остается на всю жизнь. У меня среди журналистов есть много приятелей, и должен признаться, что они сделали мне хорошую рекламу. Заслуги без рекламы не имеют никакого значения.
— Знаю, — ответил Тито, перед глазами которого предметы начали уже расплываться. — Реклама необходима. Если Христос стал знаменитым, то этим он обязан апостолам, этим двенадцати глашатаям общественности.
Пьетро Ночера, услышав слово «Христос», собрал все свои силы, приблизился к Тито и сказал:
— Раз ты начинаешь цитировать священное писание, то значит у тебя в голове больше кокаина, чем серого вещества. Садись.
И, подтолкнув его довольно энергично, заставил сесть между двумя кучами подушек.
Невидимый вентилятор производил странный шум. Астроном посмотрел с удивлением вокруг себя, как бы спрашивая: не обман ли это слуха? Однако, постоянно спящий человек проснулся в это время и, обратив его внимание на шум, произнес:
— Эти бабочки сделали бы лучше, если бы остались у себя дома, в Ориноко.
Художник стал на колени подле Тито.
— Во многом мне помогали также женщины, — сказал он. — Женщины очень помогают в создании успеха. Если вам нужно устроить какое либо трудное дело, обратитесь к женщине.
— Знаю, — ответил Тито, едва разделяя слоги и понижая голос почти до фальцета, — знаю: начиная самым тонким предательством и хищением военных планов, для чего служат международные гетеры, и, идя по восходящей линии до Евы, которая была посредницей между змием и мужчиной, женщина во все времена преуспевала в самых грязных поступках. Поэтому меня ничуть не удивляет, что она же помогла триумфу такого ничтожества, как вы!
Художник не реагировал. У него не хватало на это сил. Кроме того, кокаин настраивал его оптимистически; он приобретал особый взгляд на оскорбления, которые в его воображении превратились в комплименты.
Поэтому он улыбался.
В зале все голоса и фигуры приняли какой-то фантасмагорический характер: голоса не походили больше на людскую членораздельную речь; все тела, которые лежали на полу и на диванах, между подушками, походили скорее на фауну морей, чем на обыкновенных смертных, представителей так называемой цивилизации.
Тоскливая, душу выматывающая музыка продолжала звучать под сводами зала, но никто уже не отдавал себе отчета в том, что именно играл слепой музыкант, который тоже не знал, что он играет перед сонмом покойников.
Калантан в самой фантастической позе лежала на ковре. Тито лежал подле, головою у ее ног, причем от ее зеленоватых чулок лицо его приняло мертвенно-бледный оттенок. Вот он приподнял немного ее платье, спустил чулок я стал пристально смотреть на очаровательной формы ляжки. Потом взял стоявший рядом бокал с шампанским и вылил в подколенную чашку его содержимое. Ни одна капля не пролилась мимо.
— Калантан! — простонал Тито.
Нагнулся над этой чашей и жадно прильнул к ней губами.