Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Капля росы - Владимир Алексеевич Солоухин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А тут Юрка Семионов хлестнул Малку жидким прутом по комодообразному заду, и лопатки лошади, вместо того чтобы более или менее плавно подниматься и опускаться, стали бить меня из-под низу, причем одна сторона била сильнее, и в конце концов я повис, зацепившись за холку собственной поджилкой. Меня поправили, и я терпеливо доехал до места, после чего по крайней мере три дня не мог ходить обыкновенно, а все как-то расставя ножонки.

Это потом, года два спустя, не считалось за дело сесть на лошадь без узды, с одним прутом в правой руке, и, держась левой рукой за гриву, прогарцевать, лихо откинувшись назад, – безграмотная верховая езда, но грамотнее не научаются и взрослые наши люди. Седла ведь почти не знают в нашей местности. Так или иначе, но все лето, бывало, ходим со сбитыми до крови копчиками.

И все же навозная не имела бы той прелести и той притягательной силы, так что и зимой поминаем и ждем навозную, если бы по случайности не совпадало каждый год с навозной одно наиважнейшее явление природы. Дело в том, что в наших Олепинских прудах как раз в навозную начинали метать икру караси.

Пруды небольшие, расположены один над другим, весной лишняя вода из верхнего течет в нижний, а оттуда по оврагу шумными ручьями выливается на луг и растекается там в ширину, как стеклом, покрывая прошлогоднюю луговую травку и сверкая на солнце бесчисленным множеством чешуек, переливается, как будто смеется.

Как умудряются караси жить в наших прудах, неизвестно. Но факт остается фактом – живут. Правда, один год была суровая зима и пруды промерзли насквозь. Когда весной подняло лед, на каждой льдине снизу, приморозившись к ней, желтели и большие и маленькие караси. Часть карасей, видимо, и тут уцелела на развод, ибо ведется рыбешка по сей день.

После замора следующим бедствием для рыбы, как ни странно, являются большие праздники. Во главе с председателем несколько мужиков заведут в праздник, с утра пораньше, частый бредешок и выволакивают в мотне огромный ком жидкой голубоватой тины. Сквозь голубизну золотом просвечивают караси.

Наши способы были примитивны и патриархальны. Ну, прежде всего – верша, сплетенная из ивовых ли, из ореховых ли прутьев. В вершу накладешь кирпичей, чтобы тонула, а для приманки – горелых хлебных корок и вареной картошки. Лучшая приманка – жмых из-под постного масла, по-нашему, избоина. Снаряженную таким образом вершу толкаешь шестом шагов на десять – пятнадцать от берега, то есть, по существу, на середину пруда. Ночь простоит, а утром нужно вынимать. Дорогая минута, когда тянешь за веревку, и вот уже показались черные, перепревшие в теплой воде прутья старой верши, вот уж наполовину она выступила из воды, и тогда раздается в верше плеск и трепескание. По шуму, поднимаемому рыбой, сразу узнает опытное ухо, сколько там карасей: ведро, полведра или так себе – десяток карасиков. Были случаи, что набивалось в вершу до двухсот штук, как раз такое-то и бывало в навозную. Навсегда останется жить в памяти ощущение необыкновенно теплых мокрых прутьев верши, парного запаха прелой ивы, ила, самих карасей.

Второй способ ничуть не сложнее. У коробицы мы заделывали нижнее отверстие и водили вдвоем или втроем этой коробицей по дну пруда, поднимая ее время от времени. Для этой ловли нужно надевать на ноги бросовую обувь, такую, чтобы не жалко было лазить в ней по пруду, дно которого сплошь усеяно старыми ведрами, тазами, обручами, обломками кос и серпов, изломанными плугами, обломками бороны, разбитыми бутылками, ободьями от колес, стесавшимися подковами и всем другим, что можно встретить в деревенском быту и что способно тонуть в воде.

Выше колен вязнут ноги в мягчайшей тине.

С коробицей лазали не только ребятишки, но и взрослые. Случалось, и бабы перед складчиной, раздевшись до холщовых рубах, промышляли дармовую закуску.

Таким образом, ко всем июньским запахам и ароматам села, уже упомянутым мною на предыдущих страницах, нужно добавить и присовокупить запахи прудовой тины, которая во множестве выволакивалась на берег коробицами и которая, просыхая на зеленой береговой траве, становилась еще голубее и ярче.

* * *

Рыба рыбе рознь. Хотя я и считаю карася, чисто золотого, даже потемнее, чем золото, с яркими красными плавниками, едва ли не самой красивой рыбой на земле, однако одно дело – пруд с карасями, а другое дело – река.

Над Ворщей можно смеяться: уж очень она мала, даже не по сравнению с другими огромными реками, плавно текущими по огромным равнинам, нет, сама по себе безотносительно мала…

Но можно Ворщу и любить, притом не ущербной любовью, как нечто неполноценное, болезненное, жалостное, а просто любить, как, скажем, брат любит сестренку, если она вовсе не Жанна д'Арк, не княгиня Волконская и даже не Сильвана Пампанини, а простая крестьянская девчонка с цыпками на ногах.

В орбиту внимания олепинских жителей Ворща впадает в пределах Журавлихи – красивого смешанного леса, через который промывает себе нелегкий извилистый путь. Конечно, знают люди, что Журавлиха не край света и что за ней тоже течет Ворща, но практически ни один олепинский житель не уходил по реке дальше этого леса, да и в Журавлиху почти никто не ходит: хочется ли идти три километра, когда вот она, Ворща, в двух шагах, под селом.

Если идти Журавлихой по тропинке, ведущей к избушке лесника, то попадешь в густые заросли черемухи. Летом сразу бросаются в глаза обильные кисти с глянцевыми черными ягодами. Про весеннюю пору и говорить не надо: дружно цветет черемуха, белым-бело, слегка закружится голова, и растеряешься на мгновение: как же так? Ведь если все это мне зачем-то дано, то что-то с этим нужно делать! Ну, нарисовать бы, по крайней мере! Нельзя же одному и видеть и дышать здесь и так уйти, и люди не будут знать, какая бывает на земле красота!

Не то чтобы одна черемуха росла вокруг. Попадается на глаза необхватный стволище вяза – запрокинешь голову и увидишь вверху пышное зеленое облако, широко распространившееся над лесом. Скользнув по коричневому сосновому дереву, взгляд вознесется под облака, к ярко-зеленой игольчатой кроне с янтарными прожилками сучьев в ее малахитовой зелени. У подножия ели, в овальном «зайчике» от пробившегося солнечного луча, просвеченные насквозь, хрупкие, нежные, изнутри засветятся ландыши.

Всех неприметнее в этих дремучих зарослях скромница ольха. Она еще раньше отработала свое во славу красоты земли. Когда тотчас после водополки ни одного листика не было в лесу – одни голые сучья, грязные, неприбранные, неумытые (не прошло ни одного дождя), тогда на выручку природе первая пришла ольха. Она немедленно распустила свои длинные золотые сережки, которые, может быть, оказались бы невзрачными и затерялись бы в буйной летной зелени, но среди голых грязных сучьев были свежи и прекрасны.

От каждой вспорхнувшей птички (а их бездна в Журавлихе, особенно возле реки) вспыхивают на солнце и медленно распространяются зеленовато-золотистые облачка ольховой пыльцы. И ольхе хорошо: листва не мешает оплодотворению, – и земля не прогадала – выручила ее ольха в трудное переходное время. Теперь ольховые деревья отступили на шаг назад, стушевались, говоря: «Валяйте, буйствуйте, пышноцветущие, справляйте праздник любви, славьте таинство брака. Я уж любила, и уж опередила вас!»

Зайдя в черемуховые дебри, начинайте продираться влево. Продираться придется не только сквозь частые деревья, но и сквозь травы, переросшие вас, а главным образом через крапиву, которая жжется здесь мгновенно и зло, особенно если достанет до уха и глаза. Под ноги вам будут попадаться разные бревна и коряги, принесенные большой водой да так и застрявшие здесь.

К острому запаху крапивы примешается душноватый запах таволги, а когда потом, в разгар рыбалки, вы будете невольно хвататься руками, измазанными в земле или рыбе, за растущую вокруг траву, руки ваши надолго пропахнут холодящим запахом мяты.

Деревья и высокие травы растут по обоим берегам, вплоть до самой воды. Иные прямо с куском берега постепенно съехали в воду да так и растут из воды, иные омертвели при этом и превратились в подводные коряги. Между двумя плотными, почти обнимающими друг друга сторонами леса в узком, но глубоком ложе течет ворщинская вода. В берегах глубокие подмывы, а в подмывах торчат, перепутавшись, древесные корни. С высокой травы и ольховых веток падает в воду множество жучков, да божьих коровок, да бабочек – отчего бы не водиться здесь самой разнообразной рыбе?

И то имеет значение, что ничем ее в этих корягах не возьмешь. Единственный способ – древняя примитивная удочка, которую, изловчившись, надо забрасывать через дремучие кусты.

Если притаиться под вечер и глядеть сквозь траву и ветки, то увидишь, как начнут, освещенные косыми лучами, неторопливо плавать взад-вперед красноперые стаи рыб такого размера, что новый человек обязательно удивится: неужели в этой речонке водится такая рыба!

Выбежав из Журавлихи, Ворща слегка растеряется от приволья и, единственно из резвости, запетляет то вправо, то влево. Здесь путь ее по зеленым лужайкам, но ольховые деревья и ветлы все равно будут сопровождать ее всю дорогу. На открытых местах река затемнеет глубиной, похвастается желтыми кувшинками, розовыми цветами стрелолиста и легко, смеясь и лопоча чего-то, по-девчоночьи, как бы даже на одной ноге, поскачет по мелким разноцветным камешкам.

Нужно сказать, что слева все время поднимаются над Ворщей зеленые увалы, этакие округлые холмы. Местами река за тысячи лет подмыла их и образовала песчаные и глинистые кручи; местами на увалах растут лесочки; местами дымятся деревеньки; на одном едва ли не самом высоком увале стоит село Олепино, служащее теперь предметом нашего внимания.

Около деревни Брод начинается Попов омут – ровная по ширине голубая лента, брошенная в зеленую траву. Впрочем, голубизна, конечно, дело условное. Цвет зависит от неба, иногда и белой бывает эта лента от частых кучевых облаков, а то и стальная, и тусклая, почти черная в осеннее ненастье, а то вдруг сделается на заре как будто из алого шелка.

После омута, нагревшись на солнышке, едва-едва протискиваясь, цепляясь подолом за кусты и даже оставляя клочья на острых сучьях, низко пригнувшись, подныривая под бревенчатую лаву, приостанавливаясь ненадолго, бежит дальше, сквозь кусты по камням и корягам. Длинные водоросли, волнуясь, тянутся вслед за ней, стараясь схватить подол, а она уж вон где поет свою журчащую песенку.

Под самым Олепином передышка – омут под названием Лоханка, потому что похож по форме на овальную лохань и, может быть, потому, что десятки поколений олепинских жителей ходили сюда купаться. В летний день вода в Лоханке – кисель, взбаламученная ребятишками, этакая теплая мутная жижица, которая даже и не освежает. В это время нужно идти на Попов омут – там нет ни души, вода такая, что, встав по шейку, различаешь пузырьки на щиколотках ног. На кувшинковых зеленых листьях во множестве дремлют синие стрекозы, а если с берега взглянуть потихоньку в корни дерева или куста, там, как в аквариуме, вялая от жары, передвигается рыбешка.

Николай Васильевич Лебедев, серьезный восьмидесятилетний старик, проработавший шестьдесят лет сельским врачом в Черкутинской больнице, доказывал мне, что у ворщинской воды существуют какие-то особые свойства. Не думаю, чтобы это было так, но должен сказать: ни воды пяти морей, в которых мне приходилось купаться, ни воды множества рек и речек не приносили мне той свежести во всем организме, какая охватывает после купания в Ворще.

Послушав соловьев под Курьяновской кручей и миновав мост, Ворща утекает к другим деревням, переставая интересовать олепинцев. Но предварительно, на самой, так сказать, границе, на самом выходе из сферы их интересов, образует три больших и глубоченных омута: Черный, Средний и Круглый.

Про Черный все ходили легенды, что никто там, даже с длинным шестом, не мог достать дна из-за студеной воды, от которой ближе ко дну начнет ломить ноги, и дерзающие выскакивают, обыкновенно отфыркиваясь, и кричат: «Кой черт дно! Это пропасть, а не омут!»

В Среднем омуте однажды мы с Колькой Пеньковым увидели, как поверху ходит кругами по часовой стрелке огромная стая голавлей. На другой день притащили бредень, но едва завели – он зацепился за что-то возле дна. При нырянии вниз головой воздуха хватало только на то, чтобы дойти до дна, а не на то, чтобы там действовать и отцеплять. Между тем бредень не двигался и назад. Хорошо, если бы он был свой, а то в Прокошихе у Александра Павловича Павлова взят под залог головы. Когда я нырял, стараясь отцепить бредень от коряги, Колька стоял на берегу и хохотал: депешу Павлову надо посылать, депешу!

Известно, что в Круглом омуте, кроме всей прочей рыбы, живут четыре голавля-патриарха. Редко-редко (но можно увидеть) они, как субмарины, поднимаются из темной глубины и совершают два или три прогулочных круга. Сначала они видятся как некие темные тени и только ближе к поверхности оформляются в широколобых, темноспинных чудовищ, лениво пошевеливающих хвостами. Потом снова уходят в коряжистую глубину. Алеша Щербаков из Курьянихи караулил их и пытался убить из ружья, стрелял по ним неоднократно, но толку не добился.

В этом омуте четырехэтажные подмывы, нижний этаж очень глубоко под водой – наверно, там и живут голавли-патриархи.

Зимой таким толстым льдом покрывается река и таким заносит ее пышным снегом, что, если бы не кустарник да не ветлы, не найти бы нашей Ворщи.

Никакого подледного лова в наших местах не знают. Мы с Сашей Косицыным попробовали один раз опустить мормышки в Журавлихе, там, откуда невозможно уйти с пустыми руками даже в самое бесклевое время, но впечатление мертвой реки произвела на нас Ворща.

Был перволедок, и все было великолепно. На Журавлиху выпал сыроватый ярко-белый снег. Он облепил сучья деревьев, и в его белизне так ярко горели захваченные врасплох тяжелые кисти рябин! Созерцание рубиновых и оранжевых рябиновых кистей среди белого снега искупило в какой-то степени нашу неудачу. Мы даже наелись досыта этой примороженной, посластевшей ягоды. Мы провели в родном Журавлихинском лесу замечательный день, но, увы, что может искупить и загладить полную беспросветную неудачу рыбака!

Весной, чаще всего между седьмым и двенадцатым апреля, начинает буйствовать Ворща. Сначала поверх льда накапливается прибежавшая из очнувшихся ручейков снежица, или снеговица, – светлая, как стеклышко, талая вода, на вкус отдающая морозным январским воздухом. Накопившись, снежица забирается под ледяные одежды речонки, и речонка, рванувшись, затрепыхавшись, вдруг ломает тяжелые льды, сбрасывает их с себя и предстает обнаженная, помутившаяся не то со сна, не то от негодования. Кипит, закручивается в воронки, урчит на завертинах, ревет на крутых поворотах, заливает деревья и окрестные луга, срывает с места и уносит все лавы, какие только были через нее переброшены, двинув на таран тяжелые льдины, срезает ими бревенчатые мосты и, охваченная азартом разгула и буйства, подхлестываемая многими оврагами, из которых каждый сам становится как река, мчится дальше в единственном стремлении как можно скорее вбросить свои воды в медленно набухающую и тихо набирающую грозные силы Клязьму.

Разгулявшись, вынесет Ворща льды на залитые ею луга, а тут не хватит силенок, за ночь спадет она на метр-полтора, и останутся луга с приглаженной в одну сторону прошлогодней рыженькой травкой да с причудливым нагромождением тяжелых льдов. Однажды я шел по такому лугу, забылся на минуточку, а когда очнулся, то первозданно поразился необычному фантастическому ландшафту. Ночью льды омыло дождем, травка вокруг начала зеленеть. Ослепительно яркие на освеженном зелененьком лугу, обтаявшие, прозрачные в своей темно-зеленой и темно-синей непрозрачности, истлевали льды. Они лежали вдоль длинного луга, в непринужденной, естественной и потому красивой разбросанности. В их расположении сохранился тот порядок, в котором они плыли; их нестройная толпа хранила движение воды, в их неподвижности была скрыта динамика, в их обреченности чувствовалось стремление вперед.

Большинство льдин лежало на лугу плашмя, но многие стояли под углом, взгромоздившись друг на дружку. Солнце не то чтобы просвечивало их насквозь, но все же проникало через них, и оттого на лугу под такими льдинами хранился зеленый полусвет-полумрак. Наверно, там был свой микроклимат – сырая ледяная прохлада вместо теплого весеннего дня. С нижней поверхности льдин обильно и беспрерывно падали вниз тысячи полновесных, впитавших в себя зеленый полусумрак капель.

Льдины исходили этими каплями. Они теперь только на вид казались цельными большими льдинами, а ударишь хорошенько палкой или пнешь ногой – вдруг с веселым звоном обрушится льдина, рассыпавшись, и вот уж нет ее, а есть звонкая, сверкающая груда длинных (до полуметра длиной) тонких хрустальных игл. Под теплым солнцем на зеленой траве эти иглы выглядят еще более необыкновенно, чем сами льды.

Ранней весной, по неведению своему, местные жители почти не ловят рыбы, разве что полазают с наметками в самую большую и мутную воду. Хотя тут-то едва-едва упадет вода – и брать бы по ночам налима.

Зато когда просветлеет и обогреется река, существуют у нас два способа ловли, которых я не встречал в других местах.

Где кончается широкое и глубокое место реки, то есть у выхода из омута на мель, мы сооружали запруду, заколотив в грунт два ряда кольев, уложив между кольями земляные пласты с дерном и придавив эти пласты камнями. Оставлялся только узкий проход в середине, который можно было захлобучить в любую минуту теми же пластами, заранее припасенными, заранее уложенными на саму запруду. Через этот ход дугой хлещет тугая вода.

Ниже запруды – мель, где вода струится по камешкам и прядет нитчатые, изумрудно-зеленые водоросли. В конце мели, чтоб рыба «не сбросилась» вместе с водой, сооружали плетень.

К запруде приходишь с вечера вчетвером или впятером, жжешь костер, дожидаешься нужного часа. Известно, что ночью для кормежки выходит из омута на мель крупная рыба.

Дальнейшее понятно само собой. Часа в два ночи дружно захлобучиваем ход в запруде, и вода ниже ее быстро убывает, обнажая каменистое дно. В тишине полуночного часа начинает в камнях шумно трепескаться рыба и там, и тут, ниже по течению, под самым плетнем. Медлить нельзя, а то под напором воды прорвется плотина и хлынет на отмель спасительная для рыбы волна. Бегаешь по непревычно теплым, омытым ночной водой камням, бросаешься на трепесканье, и вот уже бьется в руках схваченный вместе с водорослями голавль, язь, изящный, гибкий елец. Пока не завелась в реке щука, можно было за полчаса нахватать бельевую корзину рыбы, и вся рыба – благородная бель.

Другой способ оригинален своей примитивностью. В жаркие летние полдни рыба уходит «в корни» и стоит вся в корнях. Тихо подбираешься, подлезешь под тенистый куст. Пахнет оттуда прохладой, ивовой горечью… Наклоняешься так, что голову приходится класть набок, на одно ухо, чтобы все же дышать, иначе не дотянуться до логова. Одну растопыренную руку заводишь с одной стороны подмыва, другую – с другой и начинаешь тихо сближать. Вот левая рука дотронулась до скользкой прохладной рыбины, и рыбина, мыкнувшись в противоположную сторону, ударилась в правую ладонь. Иной раз, если удобен подмыв, прижмешь десятка полтора рыбы, а потом но одной вытаскиваешь и кидаешь на берег, где стоит твой подручный, какой-нибудь мальчонка, взявшийся таскать одежду и рыбу. Братья Ламоновы лазают по кустам вдвоем: один с одной стороны дерева, другой – с другой. Они большие специалисты, так что и теперь, когда сильно повывелась рыба в реке, умудряются накидать из корней бадью рыбы.

Исцарапаешься весь о сучья, а пальцы вдоль и поперек изрежут клешнями раки, во множестве сидящие в норах, в подмывах и под корягами. У рачих на шейке, или, лучше сказать, под хвостом, гроздью висит серенькая прозрачная икра. Мы ее объедали прямо с хвоста и очень любили. Она прохладная и приятно кислит.

Самый первый мой выход с удочкой был ознаменован интересным событием. Шел я по горе, а навстречу мне попался сосед Костя Ефимов, старше меня лет на пять. Он был уж подросток, а я малец мальцом. Очень любил Костя надо мной всячески подтрунивать.

– Знаешь, – говорит, – на что всех лучше рыба теперь берет? Во, гляди! – Сорвал с сосны молодую, нежную свечку, очистил от кожицы, дал мне понюхать желтую, как масло, пахучую сердцевину. – Во, на нее-то рыба лучше всего клюет. А червяков своих выбрось, разве это наживка?

Я поверил Косте. И вот он стоит за спиной и, злорадствуя и насмехаясь, смотрит, как я, пыхтя, сопя и шмыгая носом, насаживаю на крючок кусочек сосновой свечки.

Не успел я забросить свою из суровой нитки и бутылочной пробки снасть, как пробка дернулась, подпрыгнула, и я в беспамятстве что есть силы рванул удочку вверх. На траве затрепыхалась белая в желтизну рыбина. Я уж и не знаю теперь, что это было: то ли язь, то ли плотва, – но помню, что была рыбина довольно крупная.

У Кости округлились глаза, и он стремглав побежал домой за удочкой. Но, конечно, ни у него, ни у меня на эту выдуманную наживку больше не клевало. Наверно, увидела голодная рыбина нечто беленькое и, не разобравшись, с налету схватила в рот попробовать, а там, мол, выплюну. Но по неопытности своей я дернул удочку слишком рано, так что она не успела выплюнуть и попалась на удочку. Как бы там ни было, а Костя, прибежавший через десять минут, запыхавшись, с удочками и горстью сосновых свечек, оказался в более смешном положении, чем я.

Мы слышали, что бывает такая рыба – щука, знали про нее поговорку, что на то, мол, и щука в море, чтобы карась не дремал. Так и считалась щука вроде морской рыбы. И вдруг пошел слух, что у нас в Ворще завелась щука и будто бы в Прокошихе попалась одна на жерлицу, а под Калинином видели, как выпрыгнула из воды рыбина с утиной головой.

Щука завелась будто бы потому, что в низовьях реки, под Шаплыгином, нарушилась мельница. Может, оно и так, но в сомнение вводит следующее раздумье. Сколько времени могла существовать Шаплыгинская плотина? Пусть сто, пусть двести лет, что, конечно, невероятно. А ведь река существует тысячелетия; почему же щуке было не зайти лет пятьсот назад и водиться в реке, подобно тому как водится иная рыба?

Недавно пришла еще одна напасть, по сравнению с которой щука покажется пескариной-благодетельницей.

Курьяновские мужики видели на снегу следы: вроде бы зверь прошел четвероногий, а на лапах перепонки, как у гуся. На снегу кровавые пятна, где зверь расправлялся с вытащенными из-под льда рыбой и лягушками. Будто живет три семьи выдр: одна в омутах (Черный, Средний и Круглый), другая под Курьяновской кручей, третья в Журавлихе, то есть в самых что ни на есть рыбных местах. Я заходил во Владимире в охотничью инспекцию, и там мне сказали, что выдра в нашу реку не запускалась, разве что зашла сама. Будто бы даже стрелять ее у нас запрещено, ибо, как сказал мне Юрка-избач: «Она сама себя не оправдывает: видали одну дохлую, а подохла от голода».

Осенью отмирают и упадают на дно разные живущие в воде водоросли, и вода становится студеной и прозрачной. Наверно, так вот в душе человека ближе к старости пропадает все смутное, горячечное, страстное, вдохновенное и остается одна только ясная, спокойная мудрость. Об этом я думаю всякий раз, когда гляжу на осеннюю воду Ворщи. А ветер срывает с ветел узкие отмершие листья и швыряет их охапками на середину омута. Как маленькие лодочки, разбегаются они в разные стороны под ударами ветра, что падает на омут откуда-то сверху, как будто наклонился над нашей маленькой Ворщей великан и дует на нее, чтобы остудить еще больше.

* * *

В одном месте я упоминал, что всякий счет в нашем селе начинается с бывшего Пенькова дома, затем что Пеньков дом стоит на краю оврага и ни при каких обстоятельствах не может потерять положения дома самого крайнего.

Недавно дома пронумеровали, повесив номерки рядом с теми дощечками, на которых нарисованы то ведро, то лопата, то лестница, а то и топор – кто с чем должен бежать на пожар. И точно, на бывший Пеньков дом прикрепили вывесочку «№ 1».

Теперь я хочу, начиная с бывшего Пенькова дома, пройти по всему селу, по всем домам по порядку, чтобы познакомить читателей с олепинскими жителями. Такой поход или, вернее сказать, обход тридцати шести домов, наверно, будет долог или даже обременителен, но без него картина села не может быть не только что полной (полную никогда не напишешь), но, я бы сказал, – правомочной.

Об одних мне удастся рассказать больше, о других – меньше, третьих придется лишь назвать. Что делать, нельзя же всех людей знать одинаково хорошо! Я мог бы заняться собиранием материалов о том человеке, которого знаю меньше или о котором вовсе не знаю, что рассказать, в конце концов, все люди интересны, нужно лишь докопаться.

Собирать материалы я не стал по двум причинам. Во-первых, я взял за главное правило при написании этой книги пользоваться только тем, что вошло в мою память само собой, постепенно, исподволь, в то время, когда у меня не было еще и мысли писать книгу про Олепино.

Вторая причина состоит в том, что если бы я о каждом человеке знал одинаково много, то нужно было бы исписать несколько пудов бумаги, и читать написанное было бы, пожалуй, еще труднее, чем даже то, что у меня теперь получилось. Это как все равно при ходьбе в лесу. Когда продерешься через чащу, так приятно, так легко глазам встретиться с пустым местом лесной поляны, где не растет ни одного дерева. Тогда зеленая куща леса на той стороне поляны кажется привлекательней оттого, что глядишь на нее из отдаления, через пустое, безлесное пространство. Не знаю, кто как, а я люблю веселые, непринужденные наши перелески и не променяю их на тяжелую, медностволую, бесконечную корабельную чащу.

Итак, дом первый, принадлежавший Пеньковым. Это была большая дружная семья, состоявшая главным образом из девчонок. Их было семь, и шли они так густо, что только две старшие росли, немного оторвавшись и опередив остальных. Остальные – ровная поросль – играли и переживали детство все в одно время, и все они были как бы моими сверстницами.

Иван Михайлович – глава семьи – умер от воспаления легких перед началом войны; старшие дочери его одна за другой уехали во Владимир, и постепенно выехала из Оленина вся семья; тетя Маша жива и коротает свой век во Владимире, сильно тоскуя по деревенскому дому и по большому густому саду, который был у них и правда неплох; старшая дочь, Шура, во Владимире, жена директора завода; Капа – учительница, долгое время жила в Горьком, а теперь, кажется, в Ленинграде; Нюша – во Владимире, работает на заводе какую-то простую работу; Варвара – педагог – живет в Москве; Тамара умерла подростком; Маруся, окончив финансовый техникум и выйдя замуж за военного человека, жила в Норильске, а теперь возвратилась во Владимир; Валентина пошла по торговой части, училась и теперь работает во Владимире; младший и единственный Пеньков – сын Николай, шофер во Владимире.

С Пеньковыми в самом раннем детстве я общался больше, чем с другими ребятишками. У них в доме жили старинные русские традиции, которые совершенно отмерли к этому времени в нашем селе. Так, например, единственно у Пеньковых я видел, как делают солод, и, может быть, если бы не поел его там вдоволь (пальцем проковыривали дырочку в мешке с теплым, парным, душистым и сладким зерном), то до сих пор не знал бы его вкуса. Ну, значит, и солодовый квас, и солодовый пирог, и солодовый кисель – все это впервые и на всю жизнь было попробовано у Пеньковых. И вовсе не потому у них был солод, а у нас или у других его не было, что жили Пеньковы лучше и богаче, наоборот, я помню, что моя мать, когда я не хотел есть что-либо, всегда говорила мне:

– Отправить бы тебя на недельку к Пеньковым, небось все бы стал есть.

По этой запомнившейся мне фразе можно судить, что жили Пеньковы небогато, да оно и понятно, если вспомнить, что полон стол детей, и все девчонки.

Нигде, кроме Пеньковых, не приводилось мне также увидеть ни тогда, ни в позднейшие времена домашнего деревянного ткацкого стана, на котором ткали бы настоящий холст или настоящие половики. Станина была разборной. В обыкновенное время она лежала на подволоке. Зимой стан собирали, и тогда он занимал всю горницу. Особенно запомнилось мне, как ткали половики. Тетя Маша заставляла девчонок рвать на узкие длинные ленты разное разноцветное тряпье, преимущественно старенькие, изношенные платьишки. Впрочем, шли в дело и чулки, и мужнины штаны, и мужнины рубахи, и верх с обветшалого стеганого одеялишка.

Тряпья, изорванного на ленты, накапливалась целая груда, и тогда тетя Маша, сев за станок, принималась за дело. Деревянные части станка приходили в движение, и на наших глазах тряпки превращались в ровную и красивую дорожку, которую постилали на пол в передней избе, вымытой и выскобленной до янтарной желтизны.

Много лет спустя, во Владимире, у писателя Сергея Васильевича Ларина увидел я половики – вся квартира была застлана ими. Повеяло таким родным, таким милым от этих домашних половиков, что словно сейчас бы выбросил, свернув в трубу, свой московский ковер и постлал наискось, из угла в угол, половичок, сотканный руками тети Маши Пеньковой. Но половик теперь в России достать, конечно, труднее, чем ковер, разве что где-нибудь в северных краях, где прочнее держатся старинные традиции и ремесла, где еще и туесок из березовой коры, и настоящий корец, и деревянную ложку можно встретить не только в музее, а в крестьянской избе, в быту.

Я это говорю вовсе не к тому, что надо, мол, возобновить производство половиков и все алюминиевые, и мельхиоровые, и стальные ложки поменять на кленовые, а бидоны по возможности заменить березовыми туесами.

У человека, чье детство пришлось на нынешние годы, может быть, лет через тридцать – сорок приятные воспоминания будут возникать при виде стеклянного стакана или глиняной чашки, хотя он будет прекрасно понимать все преимущества легкой, удобной, небьющейся пластмассовой посуды.

После того как Пеньковы уехали из Олепина, дом их заняла Абрамова, вдова с детьми. Самого Абрамова я знал очень мало: он переселился в наше село из Кормилкова перед началом войны, купив небольшую пустующую избушку.

Известие о гибели мужа сильно подействовало на молодую вдову – мать троих ребятишек. Лицо ее окинуло экземой, долгие годы нужно было ходить, закрываясь платком, чтобы вовсе не показывать людям своей болезни.

Как были пережиты трудные военные, а затем еще более трудные для деревни послевоенные годы, никто не знает, надо полагать, никому не жаловалась вдова Анна Абрамова.

Теперь она работает дояркой и, судя по тому, что иногда попадает ее имя в районную газету «Коммунист», с работой справляется неплохо. Да и как не справляться, если работа эта при выросших детях и при той оплате труда, которая установилась в колхозе, – светлый полдень по сравнению с зимними ночами первых послевоенных лет!

Дети у Анны выросли крепкие, ловкие, этакие сбитни, а главное, работящие. Сын Генка учится на комбайнера и приезжает в село на праздники в фуражке с молоточками. Он добродушный работящий парень, но недавно на празднике первый раз опьянел, и, когда все собрались в клубе смотреть фильм «Дело пестрых», вышел на сцену и громко заявил, что кино сегодня не будет, он-де, Генка Абрамов, так пожелал. И точно, несколько раз он выбегал и выключал движок на самых интересных местах, так что избачу Юрке Патрикееву пришлось обратиться к народу:

– Как будем поступать: свяжем Абрамова или отложим кино на завтра, – решайте сами.

Но пока решали, Генка уснул тут же на скамейке, и сеанс прошел благополучно.

Старшая дочь, Рая, в городе Киржаче работает в пошивочной мастерской; младшая, Зина, помогает матери доить коров, и, кроме того, она звеньевая по уходу за кукурузой.

Этим летом Абрамовы перебрали старый Пеньков дом, подрубили его, приделали к нему террасу, на которой стоит (видать через большое окно) широкая никелированная кровать.

– А ведь как жили, как жили! – вздыхает, вспоминая про Абрамовых, моя мать. – Хлеб с водой да голая картошка, а теперь чай-то сладкий пьют, песок в чашку сыплют, и печево каждый день на столе. А модиться-то как начали! Любая девка как праздник, так и в город за новым платьем или туфлями. Одеваются что твои городские, не отличишь! Нет, что и говорить, баловать начали народ хорошей-то жизнью.

* * *

…Владимир Сергеевич Постнов. Не работает в колхозе по инвалидности и возрасту; Ксения Петровна, его жена, готовит харчи для колхозных трактористов, а также для командированных, приезжающих в колхоз из района и области; единственный сын Лев (Левка) недавно вернулся, наработавшись то в Москве, то в Липецке, и теперь проходит курсы, чтобы стать электриком, ибо электричество, обращающееся по огромной стране то в виде могучих высоковольтных потоков – артерий, то в виде тонюсеньких струек – капилляров, скоро пробьется одним капиллярчиком и в наш колхоз[1].

Но нет, мы не можем уйти из этого дома, не познакомившись поближе с его хозяином – Владимиром Сергеевичем, хотя он и не работает в колхозе по инвалидности и возрасту.

Теперь это невысокого роста, всегда чисто выбритый, торжественно или, лучше сказать, важно прихрамывающий старик. Не трудно догадаться, какой видный, ладный и красивый мужчина это был в молодости.

Я часто задумываюсь, что определило и крутой, своеобразный характер, и вечное беспокойство этого человека, и пришел к выводу, что в основе всей жизни, прожитой Владимиром Сергеевичем, лежал голос, дарованный ему от природы.

Дело в том, что Владимир Сергеевич (однако будем называть его так, как все зовут в селе, то есть просто Володя Постнов), итак, дело в том, что Володя Постнов обладал действительно замечательным басом. Я слышал много великолепных профессиональных басов и теперь, вспоминая, как пел Володя, когда был моложе, понимаю, что в нашем селе существовал уникальный голос.

Пел Володя всегда стоя. Как сейчас, вижу его стоящим возле стола, с округлившимся ртом на напряженном до красноты лице и поднимающимся все выше и выше на цыпочки. Позвякивают стекла и дрожит огонь в лампе от голоса, заполнившего всю избу. «Соловьем залетным юность пролетела», – чаще всего пел Володя Постнов.

Подчас называют неудачниками людей бездарных, графоманов, которые, естественно, обречены на пожизненную неудачу, если не поймут вовремя, что надо заняться более полезной деятельностью, а не считать себя непризнанными гениями и оттого страдать и ненавидеть весь мир. Ну, какие же это неудачники, если они с самого начала не имели никаких прав на удачу, а если вдруг (и даже не вдруг, а часто бывает) они добиваются удачи, то она есть вопиющая несправедливость и происходит от неумения иных людей отличать золото от определенного вещества, сходного с золотом по цвету.

Володю Постнова я называю настоящим неудачником, хотя он сам об этом вовсе не подозревает. Неудачник же он потому, что ему был дан, что называется, дар божий – сильный красивый голос, а определить в служение людям он его не сумел.

Весной от обильной снеговицы переполняется наш сельский пруд. Вода поднимается до краев, вровень с земляной плотиной, напирает на нее и, глядишь, в одном месте, где было послабее, промывает протоку, водопадом хлещет с плотины в овраг в своем естественном стремлении присоединиться к большей воде. Тотчас привезут навоз, завалят протоку, и на время успокоится вода. Но вот подается плотина в другом месте, и теперь надо снова ехать за навозом и латать новую прореху. Так может продолжаться без конца, пока мужики не выкопают сами достаточный для воды ход и не вставят в него деревянный лоток, чтобы ход не размывало все дальше и дальше. Сильной ровной струей хлещет вода по деревянному лотку, спокойным и постоянным сделается уровень пруда, и можно не тревожиться за плотину, не латать ее навозом: никакой аварии не случится.

Стихия таланта, заложенного в человеке, должна найти свое единственно правильное русло, или, может быть, сам человек усилиями воли, поисками, трудом должен прокопать это русло (и подставить еще деревянный лоток), и тогда жизнь принесет радость творческих удач, удовлетворение и мудрое спокойствие.



Поделиться книгой:

На главную
Назад