Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Генерал нежного сердца - Владислав Иванович Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

4

В тот, 1825 год у Ермолова родилась дочь Сатият от третьей его кебинной жены Тотай. Ермолов назвал дочь на русский манер, София-Ханум. От первых двух кебинных жен он имел троих сыновей, двое умерли еще в младенчестве. Такой кебинный, как бы временный брак допускался мусульманскими обычаями. Женщине, вступившей в такой брак, назначалась денежная сумма, и она имела право на восьмую часть наследства.

В том же, 1825-м Ермолову впервые разрешили отправлять малолеток за счет казны в кадетские корпуса для познания разных наук, и он разослал офицеров отобрать для сего важного дела наиболее способных детей. Опять зажглись бунтом несколько аулов, но генерал-майор Власов, по указанию Ермолова, истребил эти аулы начисто. Ермолов, прочитав донесение генерала, одобрил его и представил Власова к ордену святого Георгия.

Император был в то время в Таганроге, и представление Ермолова нашло его там. Александр Павлович на сей раз отказал Ермолову в ходатайстве и впервые даже сердито попенял ему за столь неумеренные карательные действия, снова напомнив генералу о том, как важно искать примирительные обстоятельства, которые помогут найти истинно дружественные отношения со всеми кавказскими народами.

Послание было грустное, озабоченное чем-то совсем другим, мягкое, доброжелательное… Ермолов еще не знал, что оно последнее в жизни императора Александра Павловича, последнее в их отношениях и переписке. Александр I подписал его 29 сентября 1825 года. Жить ему оставалось 51 день…

Еще не зная всех печальных последствий, Ермолов, прочитав это письмо, расстроился. И даже не тому, что ему опять отказали, хотя и это кольнуло сердце. Расстроило то, что Ермолов вдруг разучился понимать государя, ибо в письме диктовался уже совсем иной подход к управлению Грузией и Кавказом. Нет, Ермолов не стремился выйти в диктаторы, он не желал бессмысленной жестокости, ежечасной тирании, которая при упоминании одного его имени повергала бы всех в ужас, хотя горянки и пугали именем Ермолова своих детей. Он многое делал для облегчения жизни здесь, на Кавказе. Когда наступала жара, он на три месяца распускал присутственные места, сохраняя чиновникам зарплату. В Тифлисе он стал выпускать первую в Грузии газету, причем выходила она на грузинском языке. Госпиталь, больницы, лечебницы, разработка руд и минералов, всего не перечесть, что сделано было им, Ермоловым, здесь. Но он был жесток с теми, кто поднимает оружие против русского человека, кто подстрекает к бунту, кто укрывает бунтовщиков, способствуя тем самым беспорядкам. Почему и с разбойниками он должен искать первым примирительный язык?.. Разве не установлено меж людьми, что поднимающий меч от меча и погибнет?! Разве не важно пресечь зло на корню, выжигая его, и тем самым не допустить его к чистым побегам?! Почему он должен вырабатывать какую-то особую дипломатию, чтобы бороться с разбойниками?!

Ермолов спрашивал себя об этом и не находил ответа. Он не понимал, что хочет от него государь. А если он не понимает, что хочет от него император, то как он может далее служить ему? Он даже хотел послать императору письмо с просьбой о встрече и короткой аудиенции по этому вопросу, но раздумал. Государь отдыхает, а он прикатит со своими ничтожными сомнениями и нарушит его покой. К зиме он все равно собирался посетить столицу, там и переговорит обо всем спокойно. Надо еще все потихоньку обдумать, может быть, и он в чем-то уже заблуждается, и эта новая тактика не кнута, а пряника принесет более пользы, чем вреда.

Александр Павлович всегда тяготел к либеральным идеям, это известно всем, и в этом вопросе либерализм его особенно хорошо проглядывал. Что ж, каждый человек, даже государь, имеет право на свою такую особенную точку зрения. На то он и император, чтобы время от времени насаждать во вверенной ему империи новые идеи, которые еще не согласуются со старым порядком. Главное, чтобы не сразу его весь порушить…

Не успели утихнуть эти сомнения в душе Ермолова, как пришло известие о кончине государя. Известие принесли ночью, с нарочным, и Ермолов, едва прочел его, как тут же разразился слезами. Он ничего не мог с собою поделать: слезы сами собой выкатывались из глаз, текли по щекам. Он уже не помнил, когда плакал в последний раз. Наверное, в детстве. А тут заплакал безудержно, как мальчишка, точно чувствуя, что со смертью императора Александра заканчивается и его жизнь. Он ощутил это невольно, всей душою, которая вздрогнула и точно очнулась от жаркого сна, увидев зияющую холодную пропасть перед собой. Он не плакал так потом даже по отцу, а тут долго не мог успокоиться, все ходил из угла в угол, держа в руках печальную бумагу.

Даже получив 10 декабря 1825 года от астраханского губернатора Владимира Саввича Смирнова донесение за № 5839 о приведении к присяге на верноподданство Константину Павловичу, с которым всегда был на дружеской ноге, он не почувствовал облегчения. Точно злой дух нашептывал ему о странном обмане. Да и знал Ермолов, что великий князь Константин Павлович откажется. Не раз он ему признавался, что не хочет садиться на престол, а тут еще этот брак с Жанеттой Груздинской, которую Константин Павлович боготворил и уж ради нее одной готов был отказаться от царственного наследия. Но всякое в жизни бывает. Одно дело, когда старший Александр жив и здоров и царствует на славу, другое дело, корда его уже нет и до царского венца один шаг. Тут и Жанетта Груздинская с ее чертовым честолюбием могла уговорить великого князя на этот шаг. Дай бог, чтобы это обернулось правдой, ибо если взойдет Николай Павлович, жди худа. Злости в нем поболе, чем в Александре и Константине, и злопамятен он не в меру…

Ермолов вдруг вспомнил ту парижскую стычку с восемнадцатилетним великим князем Николаем Павловичем. В церемониальном марше победителей от России участвовала и третья гренадерская дивизия из корпуса Ермолова. Во время прохождения маршем из-за быстрой смены музыки три взвода дивизии сбились с ноги. Солдаты были не виноваты. Сбили темп музыканты, а тут еще волнение — весь мир смотрит на них, — и сбились гренадеры, все бывает. Александр сконфузился за молодцов, испытал немало смущенных минут и, рассердившись, велел арестовать трех заслуженных полковников, готовивших дивизию к параду. Ермолов вступился за них и приказ царя не выполнил. Александр, узнав об этом своеволии Ермолова, пришел в столь дурное расположение духа, что разразился скандал и беда уже грозила не только Ермолову, но и его непосредственным начальникам. Только тогда Ермолов отдал приказ об аресте полковников и отправке их на гауптвахту. Великий князь Николай Павлович, присутствовавший при этом инциденте, приняв сторону государя, попытался осудить Ермолова за сей протест, на что Алексей Петрович, уже собиравшийся уходить, вдруг вернулся и со всей прямотой бросил в лицо великому князю:

— Я имел несчастье подвергнуться гневу его величества. Государь властен посадить нас в крепость, сослать в Сибирь, но не должен ронять храбрую армию русскую в глазах чужеземцев. Гренадеры пришли сюда не для парадов, но для спасения Отечества и Европы. Такими поступками нельзя приобрести привязанность армии… Разве, Ваше Высочество, вы полагаете, что русские военные служат государю, а не Родине?.. Вы еще достаточно молоды, чтобы учиться, и недостаточно стары, чтобы учить других!..

Раскаленный от гнева голос Ермолова, казалось, высекал искры в оглушительной тишине Елисейского дворца, в котором происходил этот разговор. Николай Павлович после сей тирады не нашелся, что и ответить, а Ермолов, откланявшись, ушел, ожидая худших для себя известий. Однако каково было его удивление, когда последовал приказ императора о переводе несчастных полковников из гауптвахты в специальную комнату, подготовленную в занимаемом им дворце. Уже потом, спустя некоторое время, Ермолов узнал, что полковники отделались легкими выговорами и были отпущены без последствий. Недаром император слыл человеком отходчивым, но и внушаемым тоже.

И если после случившегося Александр Павлович не только не изменил своего отношения к Ермолову, а наоборот, принимал его еще с большей теплотой, то встречи с великим князем являли вид затаенного недружелюбия. Видно, те слова он расценил как некое дерзостное оскорбление для себя, и только положение его не давало ему возможности проявить свое недружелюбное отношение открыто, в поступке. Что ж, теперь повод найдется, подумал Ермолов.

Посему он и слал подарки великой княгине Александре Федоровне, стараясь тем самым задобрить и Николая Павловича, но в ответ приходили лишь вежливые слова благодарности. Зазывал он великого князя и на охоту, но неизменно получал вежливый отказ. Не открывался Николай, подобно Константину, в дружеском участии к генералу, а значит, помнил обиду, занозой она сидела в нем.

27 декабря прискакал нарочный от астраханского губернатора Смирнова с новым высочайшим пакетом о приведении к присяге на верноподданство его императорскому величеству государю-императору Николаю Павловичу. Нарочный был перепуган. Сообщил, что в Петербурге бунт. Более добиться от него ничего было нельзя. Ермолов находился в это время в станице Червленой. Смирнов просил привести полки к присяге незамедлительно, но Алексей Петрович, сославшись на необходимые приготовления, тотчас же отправил своего посланника к графу Воронцову в Одессу с просьбой сообщить ему о случившемся в Петербурге. О тайных обществах он знал давно. О них ему рассказывал еще сам император. Рассказывал полушутя, полусерьезно, даже называл фамилии, среди которых были весьма известные люди, и Ермолов, слушая его, невольно воскликнул:

— Да полноте, Ваше Величество, этого быть не может, чтобы люди, коих вы назвали, всерьез помышляли о зле против вас!.. Надобно совсем не иметь сердца, чтобы носить в душе этакие злобы!..

— Подождите, они еще и к вам придут, вас будут к себе звать!..

— Вряд ли! — подумав, серьезно сказал Ермолов. — Те, кто меня знает, не придут, а те, кто не знает, не осмелятся!.. А коли у меня случаются сомнения, да я вижу, чем могу Отечеству подсобить, я прямо о том и говорю! Не стесняюсь и по углам не шепчусь, как некоторые!..

Александру ответ понравился. Помолчав, он вдруг обронил странную фразу:

— А если вдруг придется, вы им скажите это свое мнение!.. Зачем и вправду по углам шептаться?! Разумные идеи и я помогу осуществить!.. А то, бывает, предлагают такое… — он не договорил и перевел разговор на другую тему.

Через сутки пригнал верховой от Воронцова. В кратком письме граф поведал о беспорядках в столице, заверив, что все худшее миновало, присяга Его Величеству Николаю Павловичу произведена, и он вступил в права престолонаследника. Из общих знакомых убит генерал Милорадович…

Последняя фраза более всего потрясла Ермолова. Графа Михаила Андреевича он любил всей душой за его необыкновенно веселый нрав и то особое безумное удальство, без которого война превращается в скучную повинность. Ермолов одно время даже завидовал Милорадовичу: сколько в нем озорства и отваги! Одним своим видом он вносил столь небывалое воодушевление в войска, что солдаты шли за ним в самое пекло. И надо же как нелепо погибнуть — от руки разбойного выскочки!..

Более получаса Ермолов не мог прийти в себя. Заново перечитал скупое письмецо, осторожное в выражениях. Боится граф сам впасть в немилость, не откровенничает, думает небось: мало ли что у Ермолова на уме?.. Вдруг и вправду задумает отделяться!.. А ведь когда-то и государю не боялся перечить! Делать нечего, будем присягать Николаю Павловичу…

30 декабря, в канун рождества, он отправил донесение о приведении к присяге Кавказского корпуса. Все произошло как по писаному.

Император Николай Павлович, и до этого часа менее всего доверявший Ермолову, не без волнения ждал этого известия за номером 264. По расчетам Паскевича донесение должно было прибыть сутки назад. Эта задержка и давала повод к тревоге. Наконец, донесение пришло. Передали императору и фразу фельдъегеря, доставившего донесение: «Понадобится, войска Ермолова и шаху персидскому присягнут!..» Фельдъегерь, промерзший до костей и мечтавший о теплой постели, бросил эти слова без всякого умысла, не особенно понимая заданный ему вопрос о том, как прошла присяга у Ермолова. Бросил их такому же, как он, порученцу, который в этот день принимал почту, не ведая о той мгновенной эстафете, по которой его фраза, больше относящаяся к лютому морозу и усталости, достигнет ушей императора и произведет в нем решительный поворот во мнении о Ермолове. Отныне вопрос о его отставке будет уже делом времени.

5

И словно ожидалась эта война с персами, ибо едва император получил сообщение о ней от Ермолова, как тотчас выслал на Кавказ Паскевича, наделив его теми же полномочиями, какими обладал и Алексей Петрович. В сопроводительном письме такое двоевластие, правда, оговаривалось тем резоном, что истинный главнокомандующий может внезапно заболеть или отсутствовать неизвестно где, но между строк уже читалась отставка. Ермолова без всякой деликатной обходительности выпихивали вон, даже не объясняя причин. Точнее, они были известны, всяких слухов ходило немало: и промедление с присягой, и о большом числе заговорщиков в корпусе Ермолова, и его чрезмерное самоуправство, и первые неудачи при персидском вторжении. Письма Николая еще дышали притворной симпатией, он благодарил за экономию денежных средств, надеялся на великий полководческий талант Ермолова, всячески делая вид, что не только ничего не случилось, а наоборот, он просто счастлив, что имеет такого главнокомандующего, эт сетера, эт сетера[3], как писали в таких случаях.

А на деле Николай Павлович вдруг раскопал «зверства Власова», истребившего несколько аулов, спешно послал для расследования на Кавказ генерал-адъютанта Стрекалова, и едва он вернулся в Петербург, как Николай издает приказ о предании генерал-майора Власова суду. Каково в такой-то ситуации Ермолову, который благословил сие деяние, а исполнителя даже к ордену представлял?! Не надо обладать особенной прозорливостью, чтобы увидеть в этом удар по авторитету главнокомандующего. А в ноябре 1826 года Паскевич сообщает Ермолову, что получил собственноручное письмо государя, внимательно следящего за ходом войны с персиянами. До сих пор император со всеми советами и распоряжениями обращался только к Ермолову, единственному распорядителю всей жизни на Кавказе.

Причем Паскевич не соизволил даже переслать это письмо, ограничившись столь скупым сообщением. Значит, письмо императора писалось только Паскевичу, а не им обоим, и о Ермолове в нем ни слова. Это уже был плевок в лицо, оскорбление недоверием, а для порядочного человека, имеющего твердые понятия о собственном достоинстве, сие недопустимо. Что же, идти на разрыв, которого они, верно, и добиваются?.. А есть ли другой путь?!

Не менее печальные вести шли из Петербурга. Число заговорщиков росло, как снежный ком. Среди них оказался и двоюродный брат Ермолова, Василий Львович Давыдов, владелец той самой знаменитой Каменки, в которой, как доносили слухи, была чуть ли не штаб-квартира заговорщиков. Раевскому не повезло более всех: у него были арестованы два сына и оба зятя — Волконский и Орлов…

Находясь в довольно близком родстве, они, Ермолов и Раевский, как ни странно, дружественных связей не поддерживали. Мать генерала Раевского, Екатерина Николаевна, второй раз вышла замуж за Льва Денисовича Давыдова, родного брата матери Ермолова, и Василий Львович Давыдов был единоутробным братом Николая Николаевича Раевского и двоюродным Ермолова, отчим же Раевского приходился ему родным дядей… И если Раевские постоянно бывали и подолгу жили в Каменке, то Ермолов там не бывал ни разу.

Раевский был старше Ермолова на шесть лет. В 1792 году пятнадцатилетний Ермолов был направлен на службу в Нижегородский драгунский полк, командиром которого был полковник Николай Николаевич Раевский, а шефом Александр Николаевич Самойлов, родной брат матери Раевского, в доме которого в Петербурге одно время жил Ермолов… Куда ни кинь, казалось бы, а эти два имени самой судьбой должны были быть связаны между собой, но получилось иначе: они не только не поддерживали никаких связей, но и недолюбливали друг друга. Хотя Алексей Петрович не считал себя в том виновным.

В той же истории с Курганной высотой, когда лишь благодаря Ермолову, его счастливому вмешательству, удалось удержать сей важный бастион, числившийся за батареей Раевского, последний не выразил впоследствии даже слов благодарности, не подошел к Ермолову, не поблагодарил его, хотя в тяжелый момент оставил батарею без своего попечительства, пусть и невольно, отправившись якобы за подкреплением и снарядами. Причем произошло это в самый разгар сражения, в 10 утра, когда французы предприняли лишь вторую атаку на батарею, захватив в этот решающий момент 18 орудий.

Тот же Паскевич, помогавший в сей миг Ермолову на левом фланге, и Васильчиков на правом, сделали все, чтобы лишить неприятеля важной опоры, каковой являлась Курганная высота — центр всей русской позиции, сумели отобрать орудия назад и выбить французов.

И уж если говорить о героях Бородина, то для Ермолова тут есть два имени — Багратион и Лихачев. Последнего попросту принесли на позицию, болезнь одолевала его, но он самолично повел бой, не бросил дивизию, не оставил командование, а наоборот, когда стало невмоготу и противник, вчетверо его превосходивший, стал теснить отважных солдат-лихачевцев, генерал, будучи дотоле не в силах стоять, сидевший под градом пуль и ядер на складном кожаном стуле, увидев ворвавшегося к нему неприятеля, поднялся со стула и, выхватив шпагу, с трудом заковылял навстречу французам. Недаром когда Лихачева привели к Наполеону и рассказали о его мужестве, император французский приказал вернуть ему шпагу. Истинно: «Честь — мой бог!», как любил повторять Лихачев, отказавшись принять шпагу из рук врага, оставшийся и в смерти своей героем…

Впрочем, к чему ворошить старое. Раевский выказал отвагу свою при других обстоятельствах, не менее опасных, и Ермолов не имел к нему никаких счетов и упреков. А двенадцатый год всех их связал кровными узами. И не навались сейчас на Ермолова сие несчастье, эта глухая стена вражды и недоверия, идущая из холодного Петербурга, он бы сам поехал хлопотать за Василия Львовича и сынов Раевских, кои вместе с отцом хлебнули пороховой гари и дымов прошлой войны. А теперь он не знает, что ему самому делать, как вести себя в столь неприглядных обстоятельствах, задевающих его честь и достоинство. Честь — мой бог!.. Что может быть выше этого?!

Ермолов подошел к столу, очинил перо и, обмакнув его, написал: «Ваше Императорское Величество!..»

Рука застыла над листом бумаги, не зная, как лучше начать столь важное и деликатное послание. Для писем и циркуляров, отправляемых по корпусу, или донесений сугубо служебного характера при главнокомандующем имелась канцелярия, в которой служили грамотные офицеры, обладавшие хорошим бойким слогом, но это письмо он должен написать сам. Канцеляристу не объяснишь свои чувства, свою обиду, да и слова для объяснений с императором нужны особые… Ермолов отложил на мгновение перо. Кажется, у Цицерона, в его трактате «О судьбе» он вычитал, что все в жизни происходит в силу естественного непрерывного сцепления и переплетения причин и всем вершит необходимость. И ничто не может быть во власти человека… Какие же причины переплелись, чтобы породить это недоверие к нему и предпочесть вместо него стратега и тактика весьма посредственного?.. Неужели император думает, что он, Ермолов, может злоупотребить своей властью, воспользоваться ею во зло ему?.. Или он считает, что Ермолов устарел и ничего не смыслит в военных науках? А может быть, его оклеветали?.. Приписали какой-нибудь зловредный образ мыслей, всякие масонские идеи, на каких взошли бунтовщики?.. Что же, ехать разбираться?.. Доказывать свою порядочность?! Это еще постыднее, нежели терпеть то недоверие, каковое проявляет к нему государь…

Ермолов взял перо, обмакнул его и, вздохнув, твердой рукой написал первые строки письма: «Не имея счастия заслужить доверенность Вашего Императорского Величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше Величество мысль, что при теперешних обстоятельствах, дела здешнего края поручены человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли…»

Написав последние слова, Ермолов задумался. Пожалуй, что он хватил через край, столь уничиженно поведав о себе, да еще приписав эти мысли государю. Последний может и обидеться, хотя на самом деле так и думает, раз позволил себе такую бесцеремонность… Именно своими поступками император дал почувствовать всем, что совершенно не ценит Ермолова на этом посту. Разве не так?! Именно всем! Разве послал бы он при живом и здравствующем главнокомандующем другого, наделив его теми же полномочиями да еще перестав замечать прежнего, как будто его и в живых нет! Это уж извините, Ваше Величество, но надобно иметь столь черствое сердце, чтобы не замечать, насколько это может быть оскорбительно для всякого уважающего себя человека. Да-с, оскорбительно!..

Ермолов тяжело задышал, захватал шумно воздух, хотел подняться, но не смог. Тело словно налилось свинцом. Выступил пот. Несколько минут он сидел неподвижно, понемногу успокаиваясь. Прибежал денщик, позвал обедать, но Ермолов, сославшись на дела, сказал, что придет попозже. Надо дописать письмо и отправить. Сегодня же!..

«Сей недостаток доверенности, Ваше Императорское Величество, поставляет и меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решительности, хотя бы природа и не совсем отказала мне в оной. Деятельность моя охлаждается той мыслию, что не буду я уметь исполнить волю Вашу, Всемилостивейший Государь!..»

Ермолов остановился, вспомнив вдруг о войне с Персией. Удобно ли в сей грозный час живописать свои упреки, когда Отечество в опасности? Сей довод будет вполне законен со стороны императора, и, может быть, стоит, забыв обиды, громить персов, а уже потом разобраться и с остальным?.. С другой стороны, как он может вести военную кампанию, когда все руководство сосредоточил в своих руках Паскевич?.. Когда он, уже не советуясь с Ермоловым, отдает приказы, и начштаба Вельяминов, скрепя сердце, вынужден их выполнять, имея на руках бумагу государя о наделении такими же полномочиями Паскевича!.. И все же, вовремя ли?..

Ермолов почесал голову, не зная, на что решиться. Он уже хотел скомкать бумагу, но в последний миг остановился. Нет, он все-таки должен объясниться с государем. Если тот не в состоянии умно и по-доброму поступить с ним в данных обстоятельствах, сию миссию обязан взять на себя Ермолов. Он должен потребовать ясности и определенности. Паскевич трусит, не хочет даже встречаться, общаясь с ним письменно. Пусть этот поступок останется на совести Паскевича, коли ему не противно вести себя столь подлым образом. Но государь обязан дать ему ответ надлежащий, обязан ответить «да» или «нет», вот пусть он и произнесет любое из этих слов. Любое!

«В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смея, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах может это быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которые я совсем не почитаю непреодолимыми…»

Может быть, государь захочет все же познакомиться с планом опытного генерала, который провел, и не без успеха, не одну боевую операцию, не одно сражение с неприятелем, которому в свое время подчинилась вся Европа, надо же думать не только об амбициях этого парвеню Паскевича, но и о России, черт подери, о солдатах, которые хотят победы, а не длительной затяжной войны, надо же думать и о том авторитете России, который она приобрела, побив французов, надо же думать, думать и радеть о пользе общей, государственной?..

«…но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему Императорскому Величеству меру сию как согласную с пользою общею, которая всегда была главною целию всех моих действий. Вашего Императорского Величества верноподданный Алексей Ермолов».

Он перечитал последние строки, наморщился, пытаясь понять, какую же «меру сию» он осмелился предложить государю, пробежал глазами все письмо, но так и не увидел, к чему бы можно было отнести ее. Да и какую меру он может предложить императору?.. Уволить его со службы?.. Или отстранить Паскевича, вновь оказав полное доверие ему?! Но как тогда будет чувствовать себя Паскевич?.. А что ему, снова переписывать письмо?.. Искать логику и закономерность там, где ее нет?! Нет уж, пусть останется как написал: коряво, неуклюже, но именно так, что далее терпеть сие невозможно. Это император поймет. Ермолов расписался, поставил число: «3 марта 1827 года». Запечатал письмо, вызвал вестового, приказав немедленно доставить письмо в Петербург императору. Теперь все само разрешится. Нелегко придется Николаю Павловичу разрубать сей гордиев узел: ведь надо объяснять в свете, чем вызвана замена главнокомандующего?.. Да не дай бог новоявленный стратег Паскевич провалит персидскую кампанию, вот выйдет комедия? Посему в помощь ему император и отрядил рубаку лихого Дениса Давыдова, родного племянника Ермолова по матери, который повел себя в данной истории совсем уж паскудно и омерзительно, во-первых, согласившись сразу же в ней участвовать, а во-вторых, принявший сразу сторону Паскевича и общавшийся с родным дядей более донесениями, нежели лично. Впрочем, бог ему судья, племяннику, некогда славившемуся своей удалью, а более стихами да песнями, с людьми еще не те метаморфозы происходят.

Отправив письмо, Ермолов с аппетитом пообедал, похвалил поваров, что случалось чрезвычайно редко, и, вызвав адъютанта, повелел доложить текущие события, но новых донесений от Паскевича не поступало, и Ермолов снова пришел в дурное расположение духа.

Весь месяц, что он ждал высочайшего ответа, показался ему самым длинным. Он ждал доброго и благожелательного письма, а прискакал сам начальник Главного штаба Иван Иванович Дибич. Едва Ермолову доложили о его прибытии, как сердце у главнокомандующего дрогнуло, он все понял, не надо было ему и смотреть на хмурое и виноватое лицо начглавштаба. Дибич извинялся, говорил, что он пытался оспорить повеление императора, высказывал другое мнение, но все уже было решено заранее, поэтому государь его слов не принял. Дибич вручил Ермолову «соизволение… на увольнение в Россию», данное Ермолову императором, и в этом же письме Николай I давал «соизволение» Паскевичу на вступление в главное начальство. Письмо было подписано Дибичем.

— А где же приказ о моем увольнении?.. — дрогнувшим голосом спросил Ермолов. — Куда я должен ехать, какой корпус принимать, где?! Что мне далее-то делать?!.

— Приказ будет позднее, — помедлив, ответствовал Дибич.

— А что же далее-то?!. Сидеть здесь, ждать этого приказа или что?!. Ехать домой?..

— Я думаю, лучше всего съездить домой, повидать родных, отдохнуть, а там, глядишь, и что-нибудь придумается, — вздохнул Дибич.

— Что придумается, Иван Иваныч?! — с горечью выдохнул Ермолов. — Война идет, а вы мне отдыхать предлагаете?! Ты уж сразу скажи: не хотят меня более видеть в армии, в полную отставку посылают! Так, что ли?!

Несколько секунд Дибич молчал, не желая открывать эту тяжелую для прославленного генерала правду, но он и без того все понял и скрывать далее ее не имело смысла.

— Видно так, Алексей Петрович!.. Новый государь, новые порядки, я попробовал было поспорить, да он на меня так посмотрел, что самому впору отставки просить!.. — Дибич махнул рукой. Он стоял у стола, как провинившийся командир перед начальником, красный, сумрачный, изнывающий от столь неприятной для него миссии, и Ермолову стало жаль его.

— Раньше, Иван Иваныч, все же находились отдельные люди, кои могли и разойтись во мнениях с императором, привести столь веские доводы, что с ними соглашались и их поддерживали!.. — не без обиды сказал Ермолов. — Я не о себе, уважаемый Иван Иваныч! Мне уж нечего доказывать свои таланты!.. И коли увольняют, значит, тут причины иного рода. Пусть те, кто этого добивался, вздохнут свободно!.. Но есть и другие, менее известные, но очень нужные России! Их-то кто защитит, не даст в обиду?! Об этом подумай!.. Ты же мозг всего военного дела, потом с тебя спросят, а не с императора…

Ермолов помолчал, почувствовав вдруг неимоверную усталость во всем теле, точно закончился длительный и трудный бой, длившийся сутки кряду.

— Вельяминова, что?.. Тоже?! — спросил Ермолов.

Дибич кивнул.

— Ему же сорок два года всего?! — взглянув в упор на Дибича, выговорил Ермолов. Иван Иваныч опустил голову.

— Нет, ты уж не опускай голову! — сверкнул глазами Алексей Петрович. — Я понятно, как бревно в глазу, мешаю, да и полсотни уже набежало, меня можно взатычки из армии, но его-то почему в одну компанию со мной?! Он-то кому дорогу перешел?! Что же вы делаете?!

— Решим его судьбу, Алексей Петрович, я обещаю!.. — взглянув на Ермолова, ответил Дибич. — Слово даю!.. — твердо сказал он. — С персами разберемся, и найду ему дело! Верьте мне!

— Поверю, когда узнаю о сем! — хмуро проговорил Ермолов. — Распоряжение я отдам сегодня же, — давая понять, что разговор закончен, сказал Ермолов.

Дибич еще несколько секунд стоял у стола, потом поклонился и вышел.

Ранее Ермолов все думал, как смог столь отчаянный полководец Наполеон выдержать свое шестилетнее заточение на острове Елены?.. Неужели он мог стать отменным пленником и с такой же радостию принимать свое добровольное безделье, как ранее и минуты не выдерживал без дела?! Может быть, в этом и заключается сила великой личности, что она сама образует те обстоятельства, которые приводят ее к успеху, и все, что ни делается, — благо для нее… Но таков ли он сам?.. По силам ли ему будет новое поприще бездельника?..

Он взглянул на бумагу, подписанную Дибичем, и спазмы сдавили горло. Слезы невольно выкатились из глаз, и он отвернулся, точно кто-то посторонний еще находился в комнате. Ермолов отер их, шумно вздохнул и попытался придать своему лицу то твердое и суровое выражение, которое имел всегда. И вдруг впервые за много лет он почувствовал, что мускулы не слушаются его, что он не может наделить лицо свое твердостью, каковая бы придала уверенность и решимость всему облику. И это неожиданное открытие расстроило его больше всего.

Чуть позже он успокоился, совладав со своим внезапным расстройством, отдал необходимые распоряжения, но прежний вид к нему так и не возвратился. То ли новые складки легли у глаз, то ли сам огонь их потух, но, глядя теперь в зеркало, он не то чтобы не узнавал себя, он не хотел более узнавать то, что связывало его с прежней жизнью.

Еще месяц Ермолов находился в Тифлисе, униженно добиваясь свидания с Паскевичем, но тот, ссылаясь на болезнь, принять его не захотел. Так Алексей Петрович и уехал, не увидев нового главнокомандующего, уехал в той же старой кибитке, в какой приехал на Кавказ 10 лет назад, отказавшись даже проститься со своим любимым Ширванским полком, который он в подражание Цезарю называл четвертым легионом. Два дня ждали его солдаты, несколько раз прибегал командир, а Ермолов, едва сделав шаг, покрывался красными пятнами и сил у него не было сдержать слезы. Так и не смог.

Уехал, забрав троих сыновей: Бахтияра, по-русски Виктора, Омара, его же Клавдия, и Аллах-Яра, прозванного Севером. Старшему, Бахтияру, исполнилось семь лет, младшему, Северу, три года.

Паскевич не только не пришел проводить его, но даже не распорядился насчет охраны, хотя буквально за день до прибытия Ермолова в У рус на крепость напали чеченцы-разбойники, увели табун лошадей и убили храбрейшего Татархана, осетинца, служившего Ермолову.

— Было бы лучше, если б они меня убили, — горько усмехаясь, говорил Ермолов Алексею Александровичу Вельяминову, бывшему своему начальнику штаба, который также, вместе с Алексеем Петровичем, возвращался в Россию. — Все как-никак считалось бы, что убит в бою…

Но, видно, сам господь оберегал Ермолова: и в тот первый раз, когда под Аустерлицем в 1805-м он попал в плен, и второй раз, когда на поле Бородина осколок картечи ранил его в шею, настолько не опасно, что через час он уже снова был на своем посту. Сберег и здесь, под У русом.

8 июня он приехал в Таганрог повидать место кончины императора Александра Павловича. Тоска терзала его ужаснейшая. Любое напоминание о войне, идущей на Кавказе, любое известие о потерях, понесенных русскими войсками, болью наполняли его сердце, словно он был повинен в гибели этих несчастных. Он не знал, куда себя деть. Один праздный вид его, каковой он углядел в зеркале, привел Ермолова в столь сильное душевное расстройство, что он уже хотел было ехать назад и проситься в армию, чуть ли не рядовым. И если б не мужественные действия Вельяминова, не его отрезвляющие речи, неизвестно, чем бы дело кончилось.

24 мая 1827 года Ермолову исполнилось пятьдесят. И обиднее было всего, что никто не вспомнил об этом юбилейном дне, кроме Вельяминова, никто не поздравил. Впрочем, и посылать поздравления было некуда. Свой полувековой рубеж он встретил в дороге, изгнанником, в услугах которого уже никто не нуждался. Узнав два года назад об отставке Раевского, Ермолов не без опаски прикинул на себя сей отставной кафтан и ужаснулся такому своему виду. «Уж лучше пуля горца, нежели терпеть этот позор», — пронеслось у него в голове. И вот теперь все свершилось еще хуже: его выгнали, как последнего пса, не удостоив даже похвалы за верную службу, без приказа, с соизволения Его Величества. Почему сердце его не разорвалось от горя в тот миг?.. Верить ли всему, что свершилось?..

Внешне, перед детьми он еще держался, лишь голова враз поседела, он как-то сразу сдал, сгорбился, то и дело переспрашивал в разговоре вопрос, точно стал плохо слышать.

В Таганроге же сразил его невероятный слух, будто бы прежний император не умер, а, переодевшись старцем, ушел странствовать по Руси. Не поверив сим вздорным слухам поначалу, Ермолов, вспомнив последние письма Александра Павловича и приватные беседы с ним, задумался, склоняясь постепенно в размышлении своем к вероятности такого происшествия. Ему даже вспомнился один такой разговор с императором о личном счастии царей и полководцев. Причем в разговоре этом император взялся вдруг доказывать, что истинно счастливы только странники, у них одних нет обязанностей перед обществом, семьей и родителями, ибо подчиняются они только богу, ему служат, и он один вправе оборвать их жизнь. Не это ли подлинное счастье — служить всевышнему, не подчиняясь даже церковному начальству, не это ли истинная цель каждого живущего… Распалившись такими рассуждениями, император даже покраснел, глаза его заблестели, и Ермолов впервые увидел его столь возбужденным. Вот ведь, подумалось позже Алексею Петровичу, царь всея Руси, покоритель европейских народов, а мечтает о жизни нищего, калики перехожего. Что вот это: каприз, поза или сокровенное, тайна души его, нам неведомая?..

Тогда Ермолов так и не ответил на сей вопрос, забыв вскоре о странном разговоре, а теперь вдруг эти слухи…

Они были одногодками, Ермолов даже на три месяца старше Александра Павловича, и однажды, едва в присутствии государя кто-то заговорил о смерти, Ермолов вдруг ляпнул: «А мы с Его Величеством заговоренные от смерти французскими пушками, так что жить долго будем!..» Александр Павлович улыбнулся и ответил: «Умереть вовремя — тоже великое искусство, не стоит об этом забывать!»

Может быть, и для него уготована эта вторая жизнь, а в первой наступила эта своевременная смерть?..

Летом 15 июля 1827 года в Орел вместе с сыновьями въезжал седой генерал, в котором старик Петр Алексеевич Ермолов с трудом узнал своего сына. Он въехал в город поздним вечером и, прибыв в родительский дом, строго-настрого запретил говорить соседям о его приезде, как будто возможно было сохранить в тайне такое событие. Просто Ермолову хотелось тогда одного — чтобы о нем забыли. Забыли и не вспоминали никогда.

7

Одиночество, бывает, ест поедом, а случается, и лечит лучше всяких докторов.

Мало-помалу стали затягиваться и душевные раны у Ермолова. Он уже свободно гулял по городу, отвечал на приветствия, задумал расширить загородный дом в Лукьянчикове, имении, приносившем Ермоловым 6 тысяч рублей ассигнациями в год.

25 ноября 1827 года вышел наконец царский указ о его увольнении «по домашним обстоятельствам». Ермолов отнесся к нему спокойно, даже безразлично, словно речь шла о ком-то другом. Отец, Петр Алексеевич, возмущался тем, что пенсию сыну определили в 14 тысяч рублей ассигнациями, столько, сколько получал генерал на Кавказе за год без столовых, хотя последние составляли сумму весьма солидную — 16 тысяч рублей. Кроме того, Ермолову разрешалось носить мундир. Если учесть трех сыновей, бывших на иждивении Алексея Петровича, то сумма получалась более чем скромная, в месяц чуть больше тысячи. С голоду не умрешь, но и не пошикуешь, экипаж на эти деньги не заведешь, да и о расширении дома тоже подумаешь. За все заслуги, кои Ермолов имел перед Отечеством, государь мог бы назначить пенсию и посолидней.

Отец поворчал с неделю и затих, видя, что сын этих разговоров не поддерживает. Ермолов вообще был малоразговорчив, а тут еще больше замкнулся и целыми днями сидел у переплетного станка или читал книги о древнеримских полководцах.

Несколько раз возникал слух о его предводительстве, даже делались предложения, но Ермолов вежливо отклонял их, давая понять, что для него было бы невыгодно подвергнуть испытанию свою неспособность в этом деле. Вот если б ему предложили командовать полком или батальоном, он бы с честью сие принял, да поблагодарил бы, а так он в своих-то десятинах путается, а тут еще чужие разбирать придется.

Навалилась зима, морозная, снежная. Он приучился гулять в любую погоду, по утрам обтирался прохладной водой, делал гимнастику, стараясь держать себя в форме.

— Что, надеешься, еще позовут?! — насмешливо ворчал отец. — И охота тебе мучить себя, вставать ни свет ни заря, поспал бы лучше!..

О кавказской службе своей он почти не вспоминал, зато чаще стал заговаривать о делах 12-го года и прежде всего о Барклае-де-Толли, ныне незаслуженно забытом, хотя если б не он, то проиграл бы Александр Павлович кампанию. Этот поворот в отношении Барклая-де-Толли произошел неожиданно, хотя не один раз уже, поминая изредка о своих противоречиях с ним, Ермолов высказывался о нем в высшей степени похвально. И в том проявлялась не только душевная тяга к самым прекрасным в жизни Алексея Петровича временам, он, кроме всего прочего, чувствовал себя несколько виноватым перед фельдмаршалом, ибо что уж теперь скрывать, он был одним из тех, кто подогревал враждебные страсти, направленные против его стратегии.

Тогда Ермолов и не скрывал свои чувства. Да и не только он один, многие разделяли те убеждения, что отступать — не лучший способ вести военные действия. Многие знали также, что не доволен отступлением и государь, поэтому без зазрения подвергали критике действия главнокомандующего.

Тогда, в июле 1812 года, когда Барклай-де-Толли командовал обеими армиями и шли разговоры о сдаче Смоленска, за которым лежал прямой путь к Москве, Ермолов собрал многих генералов на домашней квартире великого князя Константина Павловича, руководившего 5-м гвардейским корпусом.

Собрались Раевский, Дохтуров, Коновницын, Платов, Васильчиков, оба Тучковы — все лица влиятельные в той и другой армиях, и благодаря заводильству Ермолова много горьких слов пролилось в адрес нынешнего позорного бегства и разоренья России. Точно запруду открыли, и все чувства горячие потоком хлынули, взывая к помощи.

Ермолов знал пламенный нрав великого князя Константина, его вспыльчивость и надеялся, что разговор этот понудит его снестись с императором, а он вмешается в дела Барклаевы и не даст ему продолжить позорное отступление.

Но того, что произошло, не ожидал и Ермолов. Константин Павлович, воспламенившись гневными и зажигательными речами генералов, вскочив, вдруг вскричал: «Куру та, поезжай со мной!» — и выбежал из дома. Кинулся за ним, будучи адъютантом на связи с великим князем, и Ермолов.

Поскакали они к Барклаю-де-Толли.

Фельдмаршал в сей час как раз находился в открытом сенном сарае, в подзорную трубу осматривал местность. День выдался жаркий, и пока Ермолов доскакал, он взмок.

Великий князь едва соскочил с лошади, как тотчас же, не сняв шляпы, без доклада вошел к фельдмаршалу и заорал бранно, да так, что и Ермолов устыдился этой громкой брани и крика.



Поделиться книгой:

На главную
Назад