Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пушка звонко лязгала, выбрасывая в ночь золотой сноп огня. Прибрежные села вздрагивали и, сквозь дрему, чутко прислушивались к катящемуся над водой грохоту. Матросы снова бросались заряжать.

Вдоволь настрелявшись, Масельский уходил в командирский салон, запирался и плакал едкими пьяными слезами о прекрасной флотской службе, навеки закрывшейся для него. Из-за чего он должен сидеть на дурацкой речной посудине и возить штатскую сволочь? Из-за чепухи! Из-за того, что в роковой день, спьяна, не разглядел, что высокопоставленная дама перешла уже за возраст, в котором можно было принять лейтенантское предложение всерьез, и сочла его за дерзкую насмешку. Будь она помоложе — лейтенант вряд ли пострадал бы: мало ли какие дела делались моряками с высокопоставленными дамами.

Роскошный поход «Светланы» кончался, кочегары выгребали жар из топок, и яхта снова нудно гнила у стенки, а Масельский просиживал ночи за винтом в благородном собрании.

Глеб всегда захаживал во время отпусков к Масельскому, и обиженный судьбой командир «Светланы» гостеприимно встречал гардемарина. Масельский много плавал, был в двух дальних кампаниях и прошел с цусимской эскадрой ее путь. Он охотно рассказывал Глебу анекдоты прошлого, найдя в нем дружелюбного слушателя.

Глеб застал Масельского на борту. Командир весело приветствовал гостя.

— Ба-ба-ба!.. Почти готовый адмирал… Команда во фронт! Встреча с захождением! Каким ветром? Я полагал, что вы носитесь по роскошным просторам Маркизовой лужи.

— Никак нет, господин лейтенант! Я плаваю у мамы в молочной реке с кисельными берегами. Хватит учебного отряда: я в отпуску. — Глеб всегда титуловал Масельского его бывшим званием, зная, что стареющему пьянице оно как струя меду.

Масельский подхватил Глеба под руку и увлек в салон.

— Как шикарно выглядим! Совсем мичман. Садитесь. Рому?.. Коньяку?

— Не могу отказаться. Коньяку.

— Тихон! — крикнул Масельский. — Бутылку нектара!

Вышколенный, как адмиральский вестовой, Тихон внес коньяк и нарезанный кружками лимон с сахарной пудрой. Масельский налил рюмки и чокнулся с Глебом.

— За три орла!..

— Чтоб наша их взяла, — весело ответил Глеб. Тост подразумевал адмиральские орлы на погонах.

— Что намерены делать дома, адмирал?

— Бездельничать, господин лейтенант. Вы можете роскошно помочь этому.

— Как? — спросил Масельский.

Глеб изложил дело.

— Берите, солнышко. Хоть саму «Светлану». По крайности, машинка прогреется, а то скоро и яхте и катеру геморройные шишки вырезать придется. Только не раскокайте катеришку.

— Ручаюсь, господин лейтенант.

— Я на всякий случай. Все-таки посудинка красного дерева. С кем отплываете?.. Одобряю. Был бы помоложе — навязался бы в компанию. Эх, девушки, девушки, бедовые головушки! — Масельский налил рюмки и хлопнул свою одним глотком. — Погулял и я в свое время. Не знаете, как Зиновей меня в тихоокеанском походе за девушек всей эскадре рекомендовал?

— Нет, — отрицательно повел головой Глеб.

— Это когда пришли мы в Носибей после трехмесячного мотанья по океану и нас из всех портов, как псину коростливую, гоняли. Ну, тут и дорвался я до берега. А дальше ни черта не помню. Очнулся на борту — башка трещит. Приходит Сашка Вырубов — потом погиб в бою, — запирает дверь. «Ну, натворил ты чудес, мосол!» А я только глазами хлопаю. И, оказывается, забрался я в казино, прихватил двух мулаточек, проваландался всю ночь, а утром забрали меня на главной улице. Слева мулаточка, справа мулаточка, обе в чем мать родила, а я почти в полной парадной, по голому пузу перевязь и сабля волочится…

Глеб хохотал, отвалившись в кресло.

— Да, — продолжал Масельский с заблестевшими глазами, — Рожественский осатанел, как десять тайфунов. Утром приносят приказ по отряду. Тридцать суток ареста и сенсация: «Мичмана Масельского рассматриваю не как офицера, а как свинью, опозорившую честь русского флота». Любил старик выражаться. А какая там честь, когда с начала похода ее уже не было, а после и вовсе обделались, с Зиновеем во главе. Так-то, молодой адмирал!..

— Теперь такой штуки не выкинете, — сказал Глеб, вытирая выступившие от хохота слезы.

— Скучный у вас, молодежи, флот стал. Генмор, стратегия, доктрина. «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова». А Руси веселие пити. Хлопнем еще по одной, адмирал?

— Благодарю, господин лейтенант. Не стоит — жара. Значит, «Орленка» можно брать?

— Милости прошу. Куда вам его подать?

— Если позволите, завтра к десяти, к Воронцовскому спуску.

— Сделано! Захаживайте, милорд, кланяйтесь девушкам.

Глеб вышел за ворота двора линейной дистанции. Две рюмки коньяку разморили его и растревожили.

Путь домой лежал мимо особняка Неймана. Эти два дня Глеб не виделся с Миррой. Он призвал на помощь всю гардемаринскую выдержку, чтобы подавить желание встретиться с девушкой.

«В чем дело, наконец? Девчурка как девчурка… Смазливенькая… нет, это неподходящее слово — несомненно, хороша. Что называется — a pretty girl[3]. Но что я у нее потерял? И к чему может привести эта история? Вскружу ей голову, сам свернусь, а дальше? Как ни верти — все же она еврейка. Не станет же она креститься ради меня да и что это исправит?.. А скомпрометировать девушку и самому влипнуть в историю — благодарю покорно! Узнают в Петербурге — пойдут такие разговорчики…»

Глеба передернуло, когда он представил себе гардемаринские разговорчики по поводу такого неслыханного скандала, как роман гардемарина императорского российского флота с еврейкой.

— Ка-а-ак? — спросит, подымая брови кверху, Бантыш-Каменский, блюститель светских законов и этики, — ж-жидовка? C’est се qu’on appelle histoire![4] Что же вы станете делать, cher[5] Алябьев? По субботам ходить с вашей дамой сердца в синагогу и душиться чесночной эссенцией?

В представлении Бантыш-Каменского допустим роман гардемарина с самоедкой, готтентоткой — даже с козой. Это, по крайней мере, можно оправдать извращенностью, высшей утонченностью, желанием изведать бездну. Но еврейка?! Это shocking… inconvenable[6]. Это выбрасывает человека за черту порядочного общества. Это выжигается на лбу позорным клеймом.

Глеб живо представил себе, как сжимается брезгливой гримасой рыбий рот Бантыша и перекашивается истасканное лицо фисташкового оттенка, с лакейски подрезанными бачками, и вдруг яростно вспылил и на Бантыша, и на себя, и на весь мир.

«Подумаешь тоже, дрянь аристократическая! Всему корпусу известно, что стащил у тетки из шкатулки брильянтовые подвески. Родня замяла. И туда же, скотина, о чести, о порядочности. Онанист несчастный! Рад бы и с еврейкой роман завести, да с такой рожей даже прачки с Шестнадцатой линии не подпускают. Назло этому прохвосту врежусь».

В мыслях Глеба бушевал отчаянный сумбур. Он бросался от крайности к крайности. Обещание врезаться назло Бантышу было, пожалуй, только попыткой маскировать безнадежное поражение. В сущности, борьба была бесполезной. Глеб уже врезался, независимо от чего бы то ни было.

Подымаясь из порта в город, Глеб решал трудный вопрос: дать ли крюк и обойти к дому соседним переулком, минуя опасный особняк, или идти напрямик?

— Да что же это такое? — Глеб свирепо выругался. — Трушу по улице пройти? К черту! Пойду, и все!

Он решительно свернул на знакомую улицу. Он пройдет мимо, — совершенно независимо, даже не взглянув на окна. В конце концов, наплевать ему на все. Что такое будущему мичману какая-то провинциальная, хотя (берегись, Глеб!) и прелестная девушка. Вот уже крыльцо позади… вот последнее окно… Он и глаз не подымет.

— Глеб Николаевич!

Глеб стремительно вжал голову в плечи, как будто из окна его ошпарили кипятком. Если бы мог — спрятал бы голову под мышку, как страус. Главное — до чего неожиданно. Но раз влип — значит, влип.

Глеб повернулся к окну, чувствуя, как горит лицо.

— Мирра Григорьевна? — в голосе самое честное, самое добросовестное, непритворное удивление.

— Здравствуйте. Откуда вы?

— Добывал катер. Все в порядке. Выйдет прелестный шурум-бурум с ухой, самоваром, собственной яхтой «Штандарт» и прочими соблазнами. А вы что делаете на этом наблюдательном пункте?

— Ожидаю почтальона, — ответила она, кладя на подоконник раскрытую книгу.

— Читаете? Что? — спросил Глеб, постепенно возвращая себе уверенность и хладнокровие.

— Бунин… «Тень птицы».

— Нравится?

— Прекрасная повесть… Что же вы стоите под окном? Заходите…

«Новое дело!.. Только этого не хватало! Он, Глеб Алябьев, в доме «Export office G. Neiman»»?

Глеб тревожно оглянулся, словно ждал, что из-за угла выйдет Бантыш-Каменский.

Но улыбка в окне была так ласкова и ясна.

— А не помешаю вам? — последний шанс на бегство.

— Что вы? Я буду очень рада. Идите к парадному, я открою.

Изнутри звякнула дверная цепочка. Мирра открыла дверь. Перед Глебом лежал Рубикон. Рубиконом был обитый ярко надраенной медью порог парадной двери. Неужели река, которую перешагнул в рискованном дерзновении римский диктатор, была такой же узенькой, дрянной, медно поблескивающей речонкой? Но, alea jacta est!..[7] Глеб перешагнул порог и поцеловал маленькую смуглую руку.

— Кладите фуражку… У вас совсем мокрый лоб. Устали? Такая жара. Пойдем ко мне в комнату — там прохладно.

Следуя за Миррой через квартиру, Глеб с удовлетворением отметил, что G. Neiman сумел убрать свой особняк с достаточным вкусом. Мебель была отличная, строгая, ничего яркого, режущего глаз. В темной столовой тяжелый старый дуб, почернелый от времени.

— Это все брат устраивал, — сказала Мирра, угадывая мысль Глеба. — Он большой любитель старинной мебели.

— А где ваш брат?

— В Петербурге. Адвокат… Я у него и буду жить.

В комнате девушки были опущены зеленые жалюзи.

От них комната стала зеленоватой, будто погруженной под воду. Горизонтальные тени полосок жалюзи ложились на блеклые кремовые обои. Шмелем жужжал вентилятор, слив крылья в серебряный трепещущий диск. За японской ширмой белела узкая кровать. На угловом диване пестрели подушки. Белым лаком отсвечивал рояль. Взыскательный взгляд Глеба не нашел и здесь ничего, компрометирующего дом. Комната была вкусной и отличной — в Петербурге не постыдились бы такой. Ничего лишнего, и в самом воздухе чистый, обжигающий холодок девичества — тот же, что в хозяйке.

— Садитесь, Глеб Николаевич.

— Mersi… Не беспокойтесь.

Глеб подошел к роялю и стал перебирать горку нот.

— Вы играете, Глеб Николаевич?

Глеб любил музыку и играл хорошо. В корпусе, в свободное от репетиций время, забирался в музыкальную и часами играл в одиночестве. На людях играть не любил, отказывался.

— Немного играю.

— Сыграйте.

— Знаете, — просто и искренне сказал Глеб, — я почему-то боюсь играть, когда меня слушают. Странное ощущение: слушаешь за себя и стараешься слушать за тех, кому играешь. От этого, во-первых, раздваиваешься, а во-вторых, начинаешь тревожиться — нравится ли слушающим твоя игра, не надоела ли?

— Ну, как можно? Я не знаю, как бы я жила без музыки. Вам это непонятно — вы приезжаете теперь на короткое время. А музыка для меня единственная настоящая радость дома.

Глеб продолжал перебирать ноты.

«Полонез»… На титульном листе, в овальной рамке, пухлое лицо в круглых очках. Шуберт.

— Вы любите Шуберта?

Глеб терпеть не мог Шуберта. Даже в лице композитора было что-то неприятное. Эта вскинутая, приподнятая высокими воротничками голова с тупым носом, парикмахерские сосульки баков, полное довольство собственной персоной. Так выглядят добродетельные немецкие филистеры, любящие пошуметь в воскресенье, за кружкой мартовского. И музыка тарахтящая, однообразная, бездушная.

— Гадость! Барабанщик!

— Как? — Мирра засмеялась. — За что вы его? Несчастный Шуберт!

— Серьезно. Отвратительный композитор! Мне он напоминает карусельный орган. Вертится вокруг оси и приправляет собственный шум барабаном.

Глеб перевернул еще несколько тетрадей.

Ludwig van Beethoven. Son. № 23. Op. 57.

Это другое дело. Это не Шуберт. «Appassionat’y» стоило сыграть в волнующем подводном сумраке этой комнаты, сыграть для девушки, которая так завладела мыслями. Разве есть еще в музыке что-нибудь, равное этой песне страсти, влитой «неистовым Людвигом» в такую изумительную форму?

Глеб раскрыл ноты и придвинул табурет.

— Что это?

— Не скажу. Узнайте сами.

Глеб дотронулся до клавишей. Рояль звучал отлично — ясно, звонко, мощно. Он был инструментом, достойным композитора. Глеб заиграл.

Под точными клевками пальцев медленными, сдержанными, почти суровыми всплесками вступала и разрасталась главная тема, как несмелый еще голос, уже захваченный, пронизанный страстью, но еще не нашедший силы для ее выражения.

Комната и все в ней как будто еще глубже ушло под зеленую толщу воды.

Глеб забвенно уплывал в звенящие волны сонаты.

Какая нужна была нечеловеческая мощь вдохновения, чтобы создать такую гармонию? На какой недосягаемой высоте стоял над своим временем ее творец! Как буйно опрокидывал он массивные камни классики, с какой неудержимой яростью ломал клетки традиций! Уже в конце жизни, после «Лунной», «Патетической», «Appassionat’ы» — раздавленный катастрофой, глухой, умирающий, но непобежденный, он написал однажды клавир, который нельзя было исполнить на инструменте его времени. Озарением таланта он провидел будущее музыки, предсказал современный рояль с его неограниченными возможностями.

Глеба глубоко волновал финал «Appassionat’ы». Вопреки всем канонам своей эпохи, вразрез законам классической композиции, «неистовый Людвиг» позволил себе в нем дерзость бунтарского новаторства. В повторяемые аккорды темы вдруг врывался, как порыв горячего ветра, совсем новый ритм, кусок мелодии, таинственно возникший из другого мира, и так же внезапно исчезал из музыкального хода. Как будто, в страстном исступлении, человеку не хватило слов земного языка и он вдохновенно заговорил на освоенном силой чувства бесплотном языке иной планеты. Это место сонаты заставляло Глеба всегда испытывать странный, леденящий холод общения с мертвым гением.

Пальцы в последний раз тронули клавиши. Звук медленно затихал в углах, гудя. Глеб вздохнул, поднял голову.

Перед ним, над белым льдом рояльной крышки, совсем близко было лицо Мирры. Неправильное, трогательное своей неправильностью, прелестное даже робким узором маленьких веснушек. С этого лица смотрели на него громадные, заслонившие всю комнату глаза, переполненные волнением. Они говорили… они говорили слишком ясно.

Поднятая, чтобы захлопнуть крышку рояля, рука Глеба повисла в воздухе.

Сколько времени это продолжалось — Глеб и позже не мог дать себе отчета. Но молчать становилось невозможно, а порвать эту тишину было страшно… Хлынет вихрь… взорвется сердце, и всё — стены, земля, мир — вспыхнут и полетят в бешеном кружении, в щемящей сладости, в Суре…

Шестым чувством, помимо сознания, Глеб услыхал ворвавшийся посторонний звук и насторожился. Кажется, стучат в дверь. Мирра не шевелилась. Стук повторился.



Поделиться книгой:

На главную
Назад