Активное участие принял Красов в издании альманаха «Киевлянин», выступал на торжественном университетском акте с речью «О современном направлении просвещения вообще и преимущественно в России», задумал составить «Руководство к словесности для гимназий», включая в него риторику, теорию поэзии и красноречия. Не чуждался он и общества профессоров, собиравшегося по вечерам чаще всего у писателя Мицкевича, брата знаменитого польского поэта, или у профессора римской словесности М. Ю. Якубовича.
Во второй половине 30-х готов Красов становится одним из наиболее активных сотрудников руководимого Белинским «Московского наблюдателя». Его стихи, вместе с песнями Кольцова, занимали центральное место в этом журнале. Белинский поддерживал тесные связи с поэтом, покинувшим круг московских друзей, заботился о том, чтобы Красов, вступив на путь профессорской деятельности, не ушел из поэзии.
В лирике Красова этих лет развертываются мотивы, характерные для всего его творчества. Все громче звучит тоскующий голос рано познавшего невзгоды жизни и уже уставшего от нее лирического героя. Поэт не находит места в мире лести и обмана, враждебного заговора и клеветы, он видит, как гибнет «прелесть бытия», срывается «надежды цветок». Только вдали от изнеженного, праздного света отдыхает его утомленная душа. Познав «незванную печаль», герой Красова рвется из «душных городов», блуждает по свету, подобно одинокому, гонимому облаку. С тоской обращает поэт свой отуманенный взор на север:
Поэт с радостью вспоминает о том времени, когда он, полный стремительных сил, «смело сзывал на главу непогоды, мятежные бури любил». Теперь житейское море рвет его последний парус, топит ладью. Правда, герой красовской лирики еще борется с невзгодами жизни:
Постоянно обманываясь в своих лучших надеждах, Красов, однако, не утрачивает возвышенных мечтаний. Мечта оставалась для него спасительной защитой, самообманом. В стихотворении «Мечта» он так и писал:
Поэзия Красова — это поэзия чувства, настроения, и ему нередко удается проникновенно раскрыть душевное волнение своего лирического героя, его тревоги и переживания, тоску о непознанных радостях жизни. Поэта волнует большое и светлое чувство любви. Его лирического героя нельзя упрекнуть в душевной пустоте. Монолог поэта эмоционально насыщен, богат оттенками, полон веры в чистоту человеческих отношений, жажды счастья. Любовь у Красова почти всегда отягощена грустью и тоской, сердечными муками и страданиями. Именно так раскрывается любовь в знаменитом стихотворении Красова «Клара Моврай», в стихотворениях «Панна», «Известие», в его элегиях и песнях. Но нередко поэт утверждает даже буйство радостей земной жизни («Сара», «Тени»). В пляске теней-дев никогда не моливших «о спасении в грехах», поэт узнает и славит «ту же жизнь безумной младости, ту же грешную любовь».
По своим основным мотивам поэзия Красова пассивно романтична, в основе ее — лирическое выражение тревожных поисков «тайны бытия». «Желание, стремление, порыв, чувство, вздох, стон, жалоба на несвершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастии, которое бог знает в чем состояло», «любовь, которая питается грустью и которая без грусти не имела бы чем поддержать свое существование», — все эти отмеченные Белинским особенности такого романтизма в большой мере присущи и Красову. За этими романтическими мотивами и формулами, за их традиционными поэтическими образами у Красова пробивалось живое чувство, эмоционально и психологически насыщенное, реалистически выразительное.
Красов оставался всегда чужд загадочной таинственности и абстрактности, свойственных многим романтикам. Как поэт он рос на русской почве, его лирические темы обретали национальную окраску. Он добивался живой конкретности поэтических образов, искал в народной песенной традиции искренние, задушевные интонации, мелодические формы выражения человеческих чувств и настроений. В этом отношении Красов продолжал лучшие традиции своих предшественников, легкость и звучность его стиха распространяли эти достижения.
Будучи в Киеве, Красов много сил и энергии отдавал докторской диссертации, в которой он решил раскрыть основные направления в развитии немецкой и английской поэзии с конца XVIII столетия и влияние «их на нашу отечественную поэзию». В процессе работы он, однако, отказался от второй части своего рассуждения, представив на степень доктора общей словесности диссертацию «О главных направлениях поэзии в английской и немецкой литературах с конца XVIII века». 20 октября 1838 года факультет нашел рассуждение «достаточным свидетельством знакомства Красова с словесностью немецкою и английскою и способности в литературной критике и в самом способе изложения удовлетворительным для получения степени доктора»[76]. Решено было допустить Красова одновременно с его товарищем адъюнктом В. Ф. Домбровским к публичной защите диссертации.
24 декабря 1838 года состоялся диспут. Аудиторию заполнили студенты, было много посторонних. Занял свое место ректор К. А. Неволин, сухой, черствый человек, славившийся деспотическим обращением с подчиненными, явился непременный участник диспутов преосвященный Иннокентий, приготовили возражения профессора М. А. Максимович и О. М. Новицкий. Развертывая свои тезисы, Красов горячо говорил, что «народность есть необходимее условие всякого великого поэта», подчеркивал гениальность Шиллера, рассматривал Байрона как идеал лирического поэта, а Гете как идеал драматического поэта, отмечал влияние романов Вальтера Скотта «на ход литературы в Европе», доказывал, что «Фауст» Гете и «Дон Жуан» Байрона «суть создания художественного гения, более всех выразившие собою прошлый век»[77].
Со всех сторон Красову предлагали вопросы оппоненты, в числе которых был и Максимович, выступили с возражениями по тезисам, в которых, по словам Н. Л. Бродского, Красов блеснул «свежими теоретическими взглядами на современную литературу»[78].
Ректор Неволин спросил Красова:
— Что такое изящное?
— Вообразите, — восторженно отвечал Красов, прибегая к примерам и сравнениям, — море во время бури, нависшие над пропастью скалы, озаренные блеском молний… Прочтите стихотворение Пушкина:
— Одним словом, — сказал в заключении Красов, — прекрасного определить невозможно, его только можно чувствовать!
— Нельзя же, господин Красов, быть доктором чувствительности, — с ядовитой улыбкой заметил Неволин, заключая прения[79].
Факультет отказал Красову в докторской степени, найдя, что «он при защищении тезисов хотя и обнаружил несомненное эстетическое чувство и знакомство с произведениями главнейших поэтов Германии и Англии и хотя на предлагаемые ему оппонентами возражения покушался давать правильные ответы, однако его ответы были неудовлетворительны, потому что состояли по большей части из общих и неопределенных мыслей»[80].
Сам Красов несколько иначе рассматривал причины отказа ему в докторской степени. «…Я держал на степень доктора словесных наук, — сообщал он Станкевичу, — написал диссертацию, долго… с нею возился; но наши университетские киевские клячи не дали мне степени по диспуту, хотя признали диссертацию вполне достойною степени. Они, мерзавцы, не дали потому, что сами были только магистры, — и когда просили у министра, чтоб и им, то есть ординарным профессорам (здесь я разумею Максимовича, Новицкого — профессоров нашего факультета), позволено было без всякого экзамена — только написав диссертацию — искать докторской степени — им министр отказал наотрез. Они торжественно дали слово не сделать и нас докторами — так и сделали»[81].
Вскоре в университете начались студенческие волнения, чтение лекций прекратилось, студенты арестовывались и переводились в другие учебные заведения, многие профессора увольнялись. Взаимоотношения Красова с Максимовичем и другими профессорами еще больше обострились, и он весной 1839 года заявил ректору о своем увольнении из университета. Просьбе его о переводе в Петербургский университет из-за отсутствия вакансий было отказано. Оставшись без каких-либо средств к существованию, Красов покидает Киев. Зимой 1840 года с попутным обозом, в ветхой шинелишке, питаясь по пути чем попало, около месяца пробирался он в Москву.
Старые московские друзья радушно встретили Красова, приютили и отогрели его. «На днях сюда приехал Красов, — писал Грановский Станкевичу в феврале 1840 года. — Все тот же. Зажмурит глаза и читает стихи»[82]. А Михаил Бакунин сообщает Белинскому: «Ты не знаешь, как я был рад приезду Красова, — он обновил во мне старые, святые воспоминания»[83].
Начало сороковых годов совпало с наступлением нового, самого зрелого, этапа в творчестве Красова. В это же время подводятся и весьма грустные итоги минувшего десятилетия.
Потеряв кафедру в Киеве, наш поэт вернулся в Москву с тайной надеждой на поэтические успехи, полный творческих планов, новых замыслов и опять же — несбыточных фантазий. Не покидала его и давняя мечта образовать себя за границей, последовать туда за своими обеспеченными друзьями. И в Петербурге хотелось побывать, а может быть, и обосноваться в столице.
Красов прощался с молодостью, но душа рвалась к встречам с друзьями юности. Многих из них не оказалось в Москве, с кем-то произошли неузнаваемые перемены. Станкевич — самый близкий, самый задушевный друг, — угасал от чахотки в Италии. Белинский переехал в Петербург и взвалил на себя тяжкую ношу — «Отечественные записки», работал надрываясь, из последних сил. Константин Аксаков уходил к своим новым друзьям — славянофилам. Встречи с Михаилом Катковым не доставляли радости. В Иване Клюшникове нашел такие перемены, что стало «грустно его видеть»[84]. А о Бакунине и говорить нечего. Не прошло и месяца со времени первой встречи с Красовым, а он уже брюзжал: «болтовня его была мне сначала мила, но потом уж надоела»[85].
В это же время происходило многое из того, что определяло дальнейшую творческую судьбу поэта. Новые встречи с Кольцовым переросли в настоящую дружбу. Особое внимание Красова приковал Лермонтов. Его стихи он ищет в каждом номере «Отечественных записок», восхищается образностью и энергией его поэзии.
«Что наш Лермонтов? — спрашивает Красов А. А. Краевского. — В последнем номере «Отечественных записок» не было его стихов. Печатайте их больше. Они так чудно-прекрасны! Лермонтов был когда-то короткое время моим товарищем по университету. Нынешней весной перед моим отъездом в деревню за несколько дней, я встретился с ним в зале благородного собрания — он на другой день ехал на Кавказ. Я не видел его десять лет — и как он изменился! Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергическое, простое, львиное лицо… Он был грустен, и, когда уходил из собрания в своем армейском мундире и с кавказским кивером, у меня сжалось сердце — так мне жаль его было»[86].
Вскоре по возвращении в Москву Красов сближается с В. П. Боткиным, переселяется к нему в дом на Маросейку, много и жадно работает как поэт. Одно за другим выходят из-под пера стихотворения «Время», «Воспоминание», «Песня Лауры», «Флейта», «Соседи», новые песни, элегии, стансы. Печатались они почти в каждом номере «Отечественных записок».
Красов готовит к печати книгу своих стихотворений, Боткин помогает ему отобрать для книги лучшее. В это же время возникает замысел большой поэмы, и Грановский снабжает поэта книгами из университетской библиотеки. Но жизнь под опекой друзей не могла продолжаться долго, снова пришлось давать уроки в богатых московских домах. Красов порывался даже покинуть Москву, хотел отправиться в Петербург и хлопотать о месте инспектора гимназий в родных своих северных губерниях, но Белинский не советовал делать опрометчивого шага и покидать город, в котором его знают.
Наш поэт продолжает оплакивать утраченное прошлое, считая, что «горячая молодость» его поколения «выкипела чуть ли не до дна, что лучшие силы души растрачены «безумно и жалко»[87].
«Если посмотреть на прошедшее, — писал он Белинскому, — там столько есть о чем грустить, что лучше уж вовсе не грустить. И все-таки оборачиваешься назад невольно, и все-таки любишь горячо и горестно все могилы без надписей, где погребли мы столько надежд, фантазий, незабвенных образов. Все-таки
Настроения Красова этих лет полнее всего выразились в его «Стансах к Станкевичу», откуда последнее четверостишие он и цитирует в письме к Белинскому. Буря жизни унесла все надежды и мечтания поэта, обнажила обман возвышенной мечты его поколения. Разочаровываясь, тоскуя и страдая, Красов повторяет себя, перепевает старые мотивы. Для красовского героя «вся жизнь, весь рай его в стране воспоминаний, и для него грядущего уж нет».
Образ несчастливо любившей женщины, пережившей немало «немых страданий», по-прежнему остается центральным в лирике Красова («Известие», «Стансы К***», «Мелодии», «Недаром же резвых подруг…» к др.). Жизнь злобно осмеяла чистые, искренние чувства самого поэта, он охладел «мечтой и сердцем» и живет теперь тихо, «для мук любви окаменелый».
Красов никогда не торговал своим талантом, даже в трудное для себя время он просил Белинского не печатать его «литературное старье», ранние «стишонки», показавшиеся ему выражением «жизни слишком ненормальной, идеально-плаксивой». Он мала писал и еще меньше того печатался, не желая иметь дело с цензурой, нередко калечившей его стихи.
«…Если уж печатать, — считал Красов, — так печатать прилично, — как если уж ехать в общество, так не с расстегнутым бантом и с небритым подбородком»[89]. Стихи у него часто рождались «так же легко и нечаянно, как грибы»[90], поэту не хватало терпения шлифовать «свои поэтические грехи». Белинский хорошо видел это и был недоволен торопливостью, поспешностью своего друга, ему решительно не нравились такие стихотворения, как «Стансы к Дездемоне» («О, ты — добра, ты — ангел доброты!»), «Прости навсегда». Правда, Белинский выделял «Флейту», «Песню Лауры», отличавшиеся не только легкостью формы, но и светлым настроением, отсутствием навязчивой элегической тоски. Мало того, именно в это время Белинский вступил в полемику с реакционной журналистикой, нападавшей на Красова. Великий критик считал, что «в большей части стихотворений г. Красова всякого, у кого есть эстетический вкус, поражает художественная прелесть стиха, избыток чувства и разнообразие тонов»[91]. «Отечественные записки», — писал Белинский, — никогда и не думали называть г. Красова великим поэтом; но они видят в нем поэта с истинным и примечательным дарованием…»[92].
В творчестве Красова 40-х годов наряду с романсными интонациями, проникновенно передававшими настроения лирического героя («Я трепетно глядел в агат ее очей», «Опять пред тобой я стою очарован», «Свой век я грустно доживаю» и др.), появляются анакреонтические мотивы. Стремясь забыть невозвратное прошлое, поэт славит мимолетные радости («Веселая песня»).
Большая любовь к природе позволяла поэту ярко и сочно рисовать родные русские пейзажи, передать прелесть поздней осени («Октябрьский день»), картину надвигающейся грозы («Взгляни на тучу! Слышишь гром?»), вечерней мглы («Вечер»). В стихотворении «Октябрьский день» Красов пишет:
Красов достигает подчас большой художественной силы в выражении своих чувств и мыслей. Яркий пример тому — стихотворение «Ожидание», которое можно с уверенностью отнести к числу лучших лирических стихотворений этого времени:
Особое место в поэзии Красова занимают его русские песни. Богатый песенный репертуар северян, с которыми поэт познакомился еще в детстве, владение приемами народной песенной поэтики наложили, несомненно, отпечаток на эти произведения. Кроме того, в начале 40-х годов Красов сблизился с Кольцовым и высоко оценил песенную простоту и сердечность его поэзии. «Я люблю его задушевно», — писал Красов Белинскому[93].
Русские песни Красова, создававшиеся почти одновременно с песнями Кольцова, напоминают лучшие стихи этого народного поэта. Но до нас дошла лишь часть поэтического наследия Красова. Известно, что он работал над целым циклом российских песен, куда входили песни царевны, ямщика, новгородского удальца и где, по словам поэта, «должна кипеть вся широкая богатырская отвага древней Руси»[94]. В своих песнях Красов глубоко раскрывает яркое проявление чувств простых людей, воспевает ту же сильную, страстную любовь («Уж я с вечера сидела», «Русская песня», «Старинная песня»), поднимается до социального протеста («Уж как в ту ли ночь»).
Наш поэт все больше проникался горестями и печалями народными. Его русские песни обретали совершенные формы в их строгой простоте и доверительности идущей от народной поэзии интонации. Красов в это время не только расставался со своей молодостью, романтическими мечтами и страданиями рефлектирующего лирического героя, но и черпал в обращении к народной поэзии глубоко содержательные жизненные ситуации и мотивы.
Талант Красова воспринимался Белинским не только в связи с могучим самородным талантом Кольцова, но и с именем Лермонтова как великого поэта эпохи. Во мнении критика этих поэтов сближали мотивы одиночества лирического героя, его разлада со своим временем. Видел Белинский и тягу Красова к образной выразительности, к самой художественной энергии лермонтовского стиха.
Вместе с тем поэзия Красова, не получая новых жизненных импульсов и не поднимаясь до высот художественности Лермонтова, не только не закрепилась на этом повороте, но и стала в какой-то мере оскудевать. Поэт начал даже терять веру в свои способности, сомневаться в своем поэтическом призвании. Не имея ни крыши над головой, ни постоянных занятий, Красов едва сводит концы с концами на средства, добытые частными уроками в богатых московских домах.
Впрочем, о жизни Красова в сороковые годы дошли до нас весьма скупые сведения. Известно, что нищенская жизнь на уроки в семье князя С. Голицина подрывала последние силы поэта. Его стихи в эти годы все реже появлялись в печати.
В 1843 году Красов делает попытку вновь поступить на службу и с 6 марта начинает преподавание русского языка и словесности во 2-ой московской гимназии, но уже 29 августа оставляет это занятие. В этот же день он пишет свою «Последнюю элегию», которая становится последним его стихотворением на страницах «Отечественных записок».
Кольцов и Лермонтов, рядом с которыми печатался в этом журнале Красов, ушли из жизни, связи с Белинским порывались. Стихи Красова и Клюшникова, занимавшие раньше великого критика, «как вопросы о жизни и смерти», теперь не могли увлечь его. Не волновала Белинского поэзия Фета и Огарева, пришедших на страницы «Отечественных записок». Он способен был перечитывать и высоко ценить только Лермонтова, «все более и более погружаясь в бездонный океан его поэзии»[95].
Еще при жизни Белинского Красов напечатал в «Москвитянине» (1845) «Романс Печорина», в котором как бы подводил итог основным мотивам своего творчества:
В этом же ключе пишутся стихотворения «Мечтой и сердцем охладелый», «Свой век я грустно доживаю», «Как звуки песни погребальной». И совсем уже мрачное, самое трагическое стихотворение «Как до времени, прежде старости» Красов создает на исходе обрывавшейся невзгодами творческой жизни. Стихотворение оставалось до наших дней неопубликованным, хотя это — поэтический памятник трагической судьбе «несчастного поколения». Поэт вновь оплакивает безвременно растраченную жизнь, сожженные дотла радости своей молодости:
Обрекая себя как поэта на долгое молчание, Красов не утрачивал интереса к литературе, поощрял своих учеников к творчеству, с присущей ему восторженностью отыскивал среди них будущих Лермонтовых. С большим увлечением собирал он материалы по устной народной поэзии и сообщал их Ф. Буслаеву, живо интересовался русской историей и даже выступил в «Москвитянине» с полемическими замечаниями в адрес одной из статей историка С. Соловьева о Смутном времени.
Последние годы жизни Красов целиком отдался преподавательской деятельности. Отягощенный заботами о своей большой к тому времени семье, он преподавал русский язык в I Московском кадетском корпусе, а с 7 декабря 1851 года — в Александровском сиротском военном корпусе. Неизлечимо больной, вспыльчивый и раздражительный, он еще мог увлечь своих учеников и пользовался неизменным их уважением[96].
Летом 1854 года во время очередного приступа болезни в теплом пальто, не спасавшем от озноба, Красов пришел проститься со своими учениками, отъезжавшими на лето в лагеря. Шутил с ними, сочинял экспромтом стихи, заставлял себя забыть о постоянных невзгодах и несчастьях. 27 июля в возрасте двадцати восьми лет умерла его жена Елизавета Алексеевна Красова. Эта смерть тяжело отозвалась в сердце поэта. 17 сентября 1854 года в крайней бедности, забытый своими друзьями, Красов скончался в одной из московских больниц. «Он скончался от чахотки, которого страдал в течение последних лет, — сообщал в редакцию «Москвитянина» товарищ по службе, проводивший его на Ваганьковское кладбище. — Жестокий удар, им понесенный, ускорил его кончину: недель за шесть перед этим он лишился жены, нежно им любимой, и теперь осталось после него шестеро сирот, из которых старшей дочери девять лет. Он жил своими трудами и не оставил детям ничего, кроме доброго имени и благословения»[97].
Однажды как-то, в 40-х годах, Ф. Боденштедт застал Красова в одиночестве в его сырой и темной квартире. Красов с чувством декламировал стихи Лермонтова:
Эти стихи, по словам Красова, вполне выражали его настроение. Перекликаясь с Лермонтовым, он с горечью писал Белинскому: «Хотелось бы еще за жизнь кое-что сделать…»[98]
Красов не сделал того, о чем мечтал и что мог сделать. Ежедневная борьба за существование, нищенская жизнь свели поэта в могилу. Мрачная действительность не дала возможности развернуться его духовным силам, расцвести его большому поэтическому дарованию.
СТИХОТВОРЕНИЯ
КУЛИКОВО ПОЛЕ{1}
Н. В. С<танкевичу?>
К УРАЛУ{2}
БУЛАТ{3}
ЛИРА БАЙРОНА{4}
ЧАША{5}
СТИХИ, ПЕТЫЕ НА ТОРЖЕСТВЕННОМ АКТЕ ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА,
1833 ГОДА ИЮЛЯ 6 ДНЯ{6}
ЭЛЕГИЯ
(«Не говорите ей: ты любишь безрассудно…»){7}
ЭЛЕГИЯ
(«Я скучен для людей…»){8}
К ***
(«Зачем зовешь ее…»){9}
ПЕСНЯ
(«Взгляни, мой друг…»){10}
ЗВУКИ{11}
ГРУСТЬ{12}
ОНА…
(«Как радостен отцу возврат младого сына…»){13}
К ***
(«Она бежит играющих подруг…»){14}
«О! есть пронзительные стоны!»{15}
ПЕРВЫЙ ВЫЕЗД{16}
ВОЗВРАТ{17}