Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Твой восемнадцатый век. Твой девятнадцатый век - Натан Яковлевич Эйдельман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Колокольчику под дугою лихой тройки Пушкин посвятил немало знаменитых строк:

Колокольчик однозвучный утомительно гремит… Колокольчик вдруг умолк… Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот верно знает сам, Как сильно колокольчик дальной Порой волнует сердце нам…

Колокольчик — это дорога, заезжий друг или — страх, арест, жандарм… Январским утром 1825 года в Михайловском зазвенел колокольчик Пущина:

Когда мой двор уединенный, Печальным снегом занесенный, Твой колокольчик огласил.

Как любопытно, что и прадед переживал те же самые чувства… Как важно…

Одно плохо —

НЕ БЫЛО КОЛОКОЛЬЧИКА

Владислав Михайлович Глинка (1903–1983) — один из самых интересных людей, которых я встречал. Он написал для школьников немало прекрасных книг о людях конца XVIII — начала XIX века («Повесть о Сергее Непейцыне», «Повесть об унтере Иванове» и другие)… Кроме того, что они написаны умно, благородно, художественно, их отличает щедрость точного знания. Если речь идет, например, об эполетах или о ступеньках Зимнего дворца, о жалованье инвалида, состоящего при шлагбауме, или о деталях конской сбруи 1810-х годов, — все точно, все так и было, и ничуть не иначе!

Удивляться этому не следует, ибо Глинка-писатель был и крупным ученым, который работал во многих музеях, был главным хранителем русского отделения Государственного Эрмитажа и великолепно знал немыслимое количество людей и вещей прошлого…

Приносят ему, например, предполагаемый портрет молодого декабриста-гвардейца, Глинка с нежностью глянет на юношу прадедовских времен и вздохнет:

— Да, как приятно, декабрист-гвардеец; правда, шитья на воротнике нет, значит, не гвардеец, но ничего… Зато какой славный улан (уж не тот ли, кто обвенчался с Ольгой Лариной — «улан умел ее пленить»); хороший мальчик, уланский корнет, одна звездочка на эполете… Звездочка, правда, была введена только в 1827 году, то есть через два года после восстания декабристов, — значит, этот молодец не был офицером в момент восстания. Конечно, бывало, что кое-кто из осужденных возвращал себе солдатскою службою на Кавказе офицерские чины, но эдак годам к тридцати пяти — сорока, а ваш мальчик лет двадцати… да и прическа лермонтовская, такого зачеса в 1820—1830-х годах еще не носили. Ах, жаль, пуговицы на портрете неразборчивы, а то бы мы определили и полк и год.

Так что никак не получается декабрист — а вообще славный мальчик…

Говорят, будто Владислав Михайлович осердился на одного автора, написавшего в своем вообще талантливом романе, что Лермонтов «расстегнул доломан на два костылька», в то время как («кто ж не знает!») «костыльки», особые застежки на гусарской куртке — доломане, были введены через несколько лет после гибели Лермонтова (указывается точная дата).

«Мы с женой целый вечер смеялись…»

Вот такому удивительному человеку автор этих строк поведал свои сомнения и рассуждения насчет старшего Ганнибала, его записок и колокольчика.

— Не слышу колокольчика, — сказал Владислав Михайлович.

— То есть где не слышите?

— В начале, в середине XVIII века не слышу, да и не вижу: на рисунках и картинах той поры не помню колокольчиков под дугою: и в литературе, по-моему, раньше Пушкина и его современника Федора Глинки никто колокольчик, «дар Валдая», не воспевал…

Не помнил Владислав Михайлович колокольчика при Петре Великом и ближайших его преемниках; не помнил и предложил справиться точнее у лучшего, по его мнению, знатока «колокольных дел» Юрия Васильевича Пухначева. Отыскиваю Юрия Васильевича, он очень любезен и тут же присоединяется к Глинке: не слышит, не видит колокольчика в Ганнибаловы времена: часто на колокольчике стоит год изготовления… Самый старый из всех известных — 1802, в начале XIX столетия…

Впрочем, по разным воспоминаниям и косвенным данным время появления первых ямщицких колокольчиков под дугою относится к 1770—1780-м годам, времени правления Екатерины II.

Значит, Ганнибал если и мог услышать пугавший его звон, то лишь в самые поздние годы, когда был очень стар, находился в высшем генеральском чине и жил при совсем не страшном для него правлении «матушки Екатерины II». Итак, во-первых, прадед не так уж боялся, совсем не скрывался даже в 1730-х годах, а во-вторых, колокольчика не слыхивал…

Что же истинного в пушкинской записи? Прежде всего, что Ганнибал вообще-то побаивался… Ведь недавно из Сибири вернулся, знал, как одних волокут на плаху, а других — в каторжные рудники.

Так что общий тон тогдашней эпохи, возможность легкой гибели — все это и через несколько поколений дошло к поэту, схвачено им верно.

Но вот — колокольчик[2]

Колокольчика боялся, конечно, сам Пушкин.

Не зная точно, когда его ввели, он невольно подставляет в биографию прадеда свои собственные переживания.

В многочисленных пушкинских строках о колокольчике слова насчет прадеда единственные, где этот звонкий спутник является вестником зла. А ведь под колокольчиком ехал Пушкин в южную ссылку, а оттуда — в псковскую… Колокольчик загремит у Михайловского и в ночь с 3 на 4 сентября 1826 года: фельдъегерь, без которого «у нас, грешных, ничего не делается», привозит свободу, с виду похожую на арест. Пушкин, в ожидании жандармского колокольчика или «вообразив, что за ним приехал нарочный», сжигает записки…

Колокольчик увез Пушкина в Москву, вернул в Михайловское, затем — в Петербург, Арзрум, Оренбург — и провожал в последнюю дорогу..

Итак, Абраму Петровичу Ганнибалу нечаянно приписан пушкинский колокольчик. Поэт проговорился — и тем самым допустил нас в свой скрытый мир, сказал больше, чем хотел, о своем многолетнем напряженном ожидании…

Пушкин, между прочим, сам знал высокую цену таких «обмолвок» и однажды написал другу Вяземскому: «Зачем жалеешь… о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии».

Самое интересное для нас слово в этой цитате — невольно. «Исповедался невольно в своих стихах» — это Пушкин о Байроне и, конечно же, о себе самом…

Невольно поместив колокольчик в XVIII столетие (знал бы, что ошибается, конечно, убрал бы), Пушкин, выходит, «исповедался» в своих записках.

Что же касается Абрама Петровича, то 4 октября 1737 года он сидел в своей Карьякуле с женой, мальчиком и двумя девочками; жил деревенской жизнью — никого не трогал; вспоминал Петра, былые милости; жалел, что не имеет способа блеснуть знаниями, просвещением, и побаивался тройки (пусть и без колокольчика), побаивался страшной бумаги, которая вдруг может против воли перенести с одного океана на другой.

…4 октября 1737 г. Осталось договорить о молодом человеке, который в невеселом осеннем Охотском море, на краю погибели, качает помпу по сто раз и падает без сил, припоминая время от времени, что в морю полетела его собственная сумка с чистой бумагой для записей и еще одиннадцать сумок с едой да корзина с бельем. Так что осталась у бедного студента только одна рубашка да несколько записных книжек, с которыми не расставался никогда. Все полетело за борт, ибо «несчастливы были те, кладь которых лежала сверху».

«Таким образом плыли мы, претерпевая, кроме указанного беспокойства, ежедневную стужу и слякоть и в 9 часов утра 14 октября вошли в устье Большой речки».

Камчатка открылась; все плохое как будто позади, но именно тут едва избежали верной гибели: не очень опытные мореходы приняли отлив за прилив и врезались в большие белые валы, уверенные, что сейчас благополучно пристанут к берегу. Тут их, однако, понесло назад, утлая «Фортуна» затрещала, «многие советовали отойти обратно в море и подождать начала прилива. Но если бы так поступили, то наше судно вовсе бы погибло, так как жестокие северные ветры продолжались больше недели. Этим ветром нас отнесло бы в открытое море, и там «Фортуна» погибла бы, разбитая волнами. Однако другим казалось, что более безопасным было выкинуться на берег, что и было сделано. Наше судно выкинулось саженях в ста к югу от устья Большой речки, и тотчас оно оказалось на сухом месте, так как отлив еще продолжался.

К вечеру, когда начался следующий прилив, из судна вышибло мачту, а на другой день мы нашли только его обломки, все остальное унесло море.

Тогда мы увидели, сколь «Фортуна» наша была ненадежна, ибо доски внутри были настолько черны и гнилы, что их можно было без труда ломать руками».

Фортуна, судьба, была очень ненадежна…

Земля заходила, завертелась у пассажиров под ногами. Крашенинников решил, что это от слабости и морской качки, но оказалось, что он ошибся: земля на самом деле тряслась. Камчатка встречала путешественников вулканом, землетрясением. Для здешних мест — дело обыкновенное.

Сын петровского солдата, академии студент Степан Крашенинников без сил и без вещей ступает на ту землю, которая подарит ему всероссийскую и мировую славу.

Но сейчас Крашенинникову, честное слово, не до того…

Глава третья

25 НОЯБРЯ 1741 ГОДА

Этот день Степан Петрович Крашенинников встретил в губернском городе Иркутске.

Четыре года с небольшим прошло со времени нашей «второй главы», и почти все это время ученый пробыл на краю света: эта фраза сегодня не очень-то звучит: ведь даже название мыса Край Света, резко вдающегося в море на Курильском острове Шикотан, означает всего лишь, что от него на восток, до Сан-Франциско одна вода; однако между 1737 и 1741 годами, заверяем, Камчатка точно была краем света, краем человеческого знания — и от нее на восток простирались почти совершенно неведомые воды. 1537 дней прожил студент на Камчатке, голодал, бедовал (пока не помогли местные власти да новые вещи не пришли взамен тех, что погибли с «Фортуною»), но притом столько записал, зарисовал, собрал, что на обратном пути, когда опять поплыл через Охотское море, боялся во сто крат больше, чем прежде: если и сейчас ящики полетят за борт — пропали четыре года неимоверных трудов… Но обратный путь оказался счастливым, и долгая дорога по Сибири располагает к сладостному предвкушению будущего и приятному возвращению к минувшему…

Первое дело на Камчатке было научиться говорить с местными жителями. Русских на полуострове немного, но один из них хорошо умеет объясняться со здешним народом и берется помогать студенту. Крашенинников, однако, торопился сам выучиться языку камчадалов (или, как они сами себя называют, ительменов), каждый день записывает незнакомые слова и вскоре пускается в разговоры.

Камчадалы — люди веселые, поговорить не прочь. Летом мужчины охотятся на тюленей, ловят и сушат рыбу. Женщины собирают травы, чтобы приготовить из них разные лакомства или сплести покрывало, ковер.

Топоры и ножи почти все сделаны из камня или кости: о железе камчадалы только недавно узнали от русских и еще не совсем к нему привыкли.

Студент смешной, обо всем расспрашивает, улыбается — видно, хороший человек.

Вот приходит один камчадал к другому в гости. Позвали и Крашенинникова. Разжигают огонь. Русский протягивает свой кремень, чтобы, ударив по камню, выбить искру (спичек в то время еще никто не знал). Смеются хозяева: зачем камень о камень бить? Берут палочку, вставляют в специальную дощечку и быстро, быстро вертят: дерево нагревается, затем начинает тлеть, огню дают «поесть» особого мха — и вот уже костер горит прямо в юрте. Становится жарко, дым крепко ест глаза. А камчадал начинает угощать соседа рыбой, мясом, травяным отваром.

Гость поел, ему еще предлагают, потом еще… Пока не взмолится пришедший: «Не могу больше съесть ни кусочка!»

Хозяин смеется: «Ладно, но плати за то, чтобы больше не есть». И гость отдает все, что хозяин ни попросит. И рукавицы, и нож, и украшения, и почти всю одежду… Но пройдет немного дней, и сегодняшний хозяин станет гостем, придет в юрту того, кто сегодня угощал. И опять будет пир, пока гость не устанет есть и сам не отдаст хозяину все, что тот ни попросит.

Так и меняются камчадалы друг с другом вещами. А за деньги ничего у них не получишь, только хохочут, когда студент вынимает монету. Что в ней толку? Разве деньги можно съесть или надеть на себя? «Давай лучше меняться, или просто так бери что хочешь, не жалко!»

Кончается короткое камчатское лето, и жители после трудов спешат повеселиться: запевают песни, непривычные и странные для приезжего, или пускаются в пляс. Иногда целый день не перестают веселиться ни на минуту да еще ночь прихватывают, и так им жарко, что бегут к морю охладиться…

Но вдруг один сорвался с берега и тонет. Никто не бросился помочь.

— Что же вы? — закричал Степан Петрович и приготовился кинуться вниз.

Но его хватают, удерживают: стой, ни с места! К счастью, утопающий сам, хоть и с трудом, выкарабкался на камни.

— Нельзя спасать, — объясняют старики. — Если спасешь, значит, сам когда-нибудь непременно утонешь.

— Да что за чепуха! — горячится русский.

Но никто с ним не согласен. И как переубедить этих людей? Лучше поговорить о чем-нибудь другом.

— А где же ваши собаки? — спрашивает Крашенинников.

Хозяин машет рукой: там где-нибудь, в лесу, в поле. Сами добывают себе еду. А вот как зима настанет, есть будет нечего, придут. Толстые, ленивые, наелись за лето. Их привяжут и заставят крепко поголодать — иначе плохо повезут по снегу. «Да скоро зима — сам увидишь!»

В августе уже появляется иней, и вскоре сильные ветры приносят снег. Прошелся над сугробом лютый мороз, и затвердела, как корка, снежная гладь.

Теперь можно поехать туда, где летом увязнешь в болоте. Собаки запряжены — и вперед… Только не зевай, особенно когда с горы спускаешься: мигом перевернутся сани и унесутся с собаками вниз, а ты догоняй по пояс в снегу.

Бежит упряжка по ущелью, а с обеих сторон поднимаются красивые, очень крутые горы.

— Можно ли на них взобраться?

— Взобраться легче, чем спуститься, — отвечает проводник. — Только на длинных ремнях, цепляясь за камни, можно слезть вниз.

А далеко-далеко курится гора — не та, которую видел Крашенинников в первый день, другая, — и время от времени над ее вершиной прыгают языки огня. Крашенинников хорошо знает, что это прорывается наружу подземное пламя, но все-таки спрашивает камчадала:

— Отчего гора горит?

— Оттого, что горные духи в эту пору топят свои юрты.

— Чем же топят?

— Китовым жиром.

— Так ведь киты в море плавают, а духи, ты говоришь, на горе живут.

— Ничего ты не знаешь, — усмехается проводник. — Духи все могут: иногда спускаются в море и выходят оттуда с растопыренными руками, а на каждом пальце насажено по киту. Десять пальцев — десять китов…

«Какая красивая сказка!» — думает русский.

«Вот чудак, — думает о нем камчадал, — не знает, отчего гора горит…»

Тут оба замечают, что собаки не хотят бежать по снежному полю, скулят, зарываются в снег.

— Буран идет, — объясняет проводник.

Путешественники сейчас же укладываются рядом с собаками, чтобы греться их теплом, накрываются чем только можно, укрепляют сани, груз — и вовремя! Налетел буран, да такой, что не видно ничего в двух шагах. Ни двинуться, ни встать невозможно: только лежать, день, два, даже три, да отряхиваться, чтоб не засыпало совсем. И все же наверху наметает огромный сугроб, и поэтому, как только ветер стихнет, — скорее откапывайся.

Наконец непогода кончилась. Солнце, отражаясь от снега, слепит глаза. Всем — и людям, и собакам — мучительно хочется есть, пить. К счастью, на пути селение. Хозяин выходит из юрты, рад гостям. Опять набегает пурга, и как славно слушать ее вой у огня. И самое время попросить хозяина рассказать сказку или описать недавнюю войну.

У камчатских племен нет царей, и все дела мужчины решают сообща, на племенном совете. Но все же на тех советах главное слово принадлежит старикам, а еще главнее — слово вождя.

Конечно, вождь не имеет такой власти, как русский царь в Петербурге, но он всех богаче. На севере Камчатки, у коряков, Крашенинников знакомится с вождем, у которого так много оленей, что он и не знает, как их сосчитать.

— Сколько их? — спрашивает русский.

— Столько, — отвечают ему, — сколько пальцев на руках и ногах у одного человека, потом у двух человек, у трех, у десяти, потом у двадцати…

Не умеют жители Камчатки считать без пальцев. С трудом удается понять, что у вождя сто тысяч оленей!

Стоит ли воевать при таком богатстве? Оказывается, как раз самые зажиточные люди стремятся приобрести еще больше добра и заставляют идти войной целые племена. Воюют храбро, отчаянно. «А когда увидят, — записывает Крашенинников, — что неприятель берет верх, то всякий камчадал, заколов жену и детей своих, или разбивается насмерть, бросившись с берега, со скалы, или с оружием устремляется на неприятеля, один на всех — и гибнет в бою».

Грустно Степану Крашенинникову. Совсем не так весело на Камчатке, как показалось ему в первые дни. Легко погибнуть в этом краю и камчадалу и русскому: от бури, вулкана, шторма, от пули, стрелы, топора.

«На Камчатке проживешь семь лет, что ни сделаешь…» Крашенинников семь лет не прожил, но сделал за четыре года столько работы — другому лет на двадцать… Огромный полуостров объездил вдоль и поперек несколько раз — и все ему мало. Все беспокоится, что в Петербурге, Москве почти совсем ничего не знают о таком дальнем крае, как Камчатка. Крашенинников повторяет: «Надо знать свое отечество во всех его пределах».

Множество его записей и наблюдений станут сокровищем мировой науки: ведь он видел едва затронутый европейской цивилизацией первобытный мир; видел таким, каким этот мир вскоре — через несколько десятилетий — уже не будет; Крашенинников вовремя приехал и вовремя на все это взглянул.

На Камчатке же за четыре года к нему привыкли: куда ни приезжает, все высыпают наружу — радуются старому знакомому. Выходят купцы, но глядят на приезжего без всякого интереса: что толку в нем — ни лисиц, ни бобров не привез, разве что по одной штуке для коллекции; одни бумажки, да камни, да сухие растения. А ведь за каждого соболя или лису, если довезти их до Москвы или Петербурга, важные господа большие деньги дадут! Нет, совсем не интересуются купцы Степаном Петровичем.

А тот не унывает, радуется, что привез много вещей, за которые ничего платить не будут. Не только привез, но каждому листику, шкурке, камню знает название — на камчатском языке, на русском, да еще по-латыни и по-гречески: так положено записывать любому ученому, чтобы в другой стране его понять смогли (вот где пригодилось студенту знание языков!). Купцы давно ушли в свои избы. Зато камчадалы не просто рады веселому и доброму гостю, но даже поют сложенную о нем песню. По-камчатски она так начиналась: «Студенталь теемрик битель чи-тис киллизик»; и сам герой быстро перевел ее на русский язык:

Ежели бы я был студент, то б описал всех девушек; Ежели бы я был студент, то описал бы быка-рыбу; Ежели б я был студент, то описал бы всех морских чаек, поснимал бы все орлиные гнезда… Ежели б я был студент, то описал бы горячие ключи, все горы, всех птиц и всех морских рыб…

И вот — наступает день прощания; те, кто остается, и тот, кто уезжает, понимают, что вряд ли еще когда-либо увидятся…

Прощайте, друзья в юртах и избах!

Прощайте, вулканы, добрые медведи (жители уверены, что иногда только зверь любит пошутить: увидит бабу с корзиной ягод, ягоды отнимет; редко-редко кожу с человека сдерет, но все же живым оставит)…

Прощайте, камчатские бураны и камчатские сказители…

Прощай, студент!

12 июня 1741 года в последний раз взглянул на уходящий за черту прибоя камчатский берег…

И вот уже полгода в пути.

Для Восточной Сибири поздний ноябрь — давняя зима; реки стали, грязь и болота заросли льдом…



Поделиться книгой:

На главную
Назад