Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Я знал Капабланку... - Геннадий Борисович Сосонко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не каждый был в состоянии выдержать его режим дня, и, так как я был тогда в команде самый молодой, во всех соревнованиях на выезде нас всегда селили в одну комнату в гостинице. Ночью он обычно бодрствовал, анализируя какую-нибудь позицию на магнитных шахматах, засыпая только под утро. Но мог не ложиться и двое суток, зато потом проспать двадцать четыре часа подряд. Его почти всегда можно было встретить в рижском шахматном клубе, он бывал там целыми днями. Я сыграл с ним массу партий — турнирных, с ускоренным контролем, блиц, и при игре черными чувствовал, как, пожалуй, ни с кем, что нахожусь постоянно под страшным давлением. Каждый его ход создавал какую-то угрозу, нес определенный заряд энергии, он не давал тебе спокойно играть. Это была колоссальная динамика, прекрасная техника на фундаменте классических логичных шахмат и хорошей школы.

Когда сейчас я смотрю, как анализирует Широв, разбираю партии Ананда, Крамника, мне вспоминается Алвис. Абсолютное проникновение в смысл позиции, предвидение событий на много ходов вперед. Это дается немногим».

Высокий, очень крупный, с низко отпущенными бакенбардами, он в молодые годы походил на своего знаменитого американского почти тезку; кое-кто и звал его так: Элвис. С возрастом черты лица его стали резче, здесь и там пролегли глубокие морщины, бакенбарды еще более удлинились, он напоминал теперь скорее шкипера с английского торгового корабля девятнадцатого века. И по-прежнему в облике Витолиньша чувствовалась какая-то странность, заторможенность, он был как бы не от мира сего, с неадекватной, зачастую трудно предсказуемой реакцией, странным смехом. И если в молодости это было не так заметно, с годами качества эти становились все более очевидными. Он был честен, наивен и добр по природе своей; улыбка, пробегавшая иногда по лицу его, делала его по-детски беззащитным; Алвис и оставался всю жизнь по существу большим ребенком. Как нередко бывает у такого рода людей, физически он был очень силен. Когда доктор посоветовал ему заняться каким-либо спортом, он, индивидуалист по натуре, приобрел семикилограммовое ядро и ежедневно метал его у себя на хуторе. Он делал это со страстью, радуясь улучшениям результатов и доведя личный рекорд, по рассказам, до тринадцати метров.

Близких друзей у него не было, он сторонился людей, особенно незнакомых, особенно не шахматистов. На турнирах его часто видели в компании Карена Григоряна (1947 — 1989).

Отец Карена Григоряна — выдающийся армянский поэт Ашот Граши, мать — профессор филологии. Очень развитый и начитанный, Карен мог с детства на память цитировать многих поэтов; его любимым образом в литературе был лермонтовский Демон, а в живописи — «Демон» Врубеля. Карен рос легко ранимым, тонко чувствующим искусство мальчиком. Трудно сказать, как сложилась бы судьба его, если бы он пошел по стопам родителей, но в семилетнем возрасте ребенок был отдан в шахматы. Любопытно, что Карен некоторое время занимался у Льва Аронина, незаурядного шахматиста и теоретика, также отягощенного серьезными ментальными проблемами. Одной из переломных партий в шахматной карьере Аронина оказалась встреча со Смысловым на 19-м чемпионате СССР 1951 года. Она была отложена в позиции, где фактически каждый ход вел к победе белых. Однако Аронин, имевший целый день для анализа, перешел в пешечный эндшпиль, где позволил своему сопернику спастись этюдным способом. Карен вспоминал впоследствии, что, приходя к Аронину, всякий раз видел его за этой позицией, задумчиво переставляющим фигуры…

Обладая ярким разносторонним талантом, Карен Григорян считался в свое время шахматной надеждой Армении. В семидесятых годах он регулярно принимал участие в финалах первенства Советского Союза — сильнейших в мире турнирах того времени. Как и Витолиньш, он был как бы не от мира сего, может быть, не такой угрюмый, как Алвис, но тоже странный, необычный, не такой, как все.

Одним из любимых вопросов Карена был: «Как ты думаешь, какой турнир был сильнее — Ноттингем 1936 года или чемпионат Союза 1973-го?» Карен задавал его регулярно, беря собеседника за локоть и заглядывая ему в глаза. В том первенстве, кстати, одном из самых представительных за всю историю чемпионатов страны, он сыграл прекрасно. По меркам сегодняшнего дня Карен был, конечно, сильным гроссмейстером. Выиграв подряд две партии в чемпионате страны или в международном турнире, он считал себя гением и легко выстраивал цепочку: «Вчера я выиграл у Таля (дело было в том же 1973 году), конечно, Таль уже не чемпион мира, но у него положительный счет с Фишером. Что ты думаешь о моих шансах в матче с Фишером?» На следующий день, проиграв партию, он мог впасть в уныние, в депрессию, повторяя, что ему противна его собственная игра, что жизнь его никому не нужна, заговаривал о самоубийстве — задолго еще до того, как стал пациентом психиатрической лечебницы и последнего прыжка с самого высокого ереванского моста 30 октября 1989 года.

Дружба Григоряна и Витолиньша не была дружбой в общепринятом смысле слова. Отгороженные от другого мира, они просто понимали друг друга или, вернее, доверяли друг другу. Это было скорее интуитивное чувство близкого человека, который после разговора с тобой не отойдет в сторону и не станет пересказывать содержание его с иронией или ухмылкой. И, конечно же, в их мире шахматы, которые они оба любили самозабвенно, играли самую главную роль.

И Алвис Витолиньш, и Карен Григорян были замечательными мастерами блица. Если в турнирных шахматах они были сильными, опасными, хотя и неровными игроками, то в молниеносной игре им было мало равных. То же относится и к Лембиту Оллю (1966 — 1999), сильному эстонскому гроссмейстеру и незаурядному теоретику, обладавшему редкой памятью, человеку похожей судьбы, также страдавшему психическим расстройством и тем же способом добровольно ушедшему из жизни. Объяснение напрашивается само: время, отпущенное на игру, позволяет погружаться в раздумья, порождающие сомнения и неуверенность. Для них же — с резкими перепадами настроения и возбудимой нервной системой — это служило только толчком к ошибке, просчету. В блице же требуется молниеносная реакция, уходят на задний план психология и самокопание, и остается лишь то, что было так очевидно у них — большой природный талант.

Любая шахматная партия включает в себя разнообразную гамму эмоций, маленькие и большие радости и огорчения. Это сопутствует любому виду творчества. Но если в живописи или литературе, к примеру, можно зачеркнуть, переписать, изменить — в шахматах движение пальцев, направленное головой, является окончательным; нередко его можно исправить, только смахнув деревянные фигурки с доски. Или, казня себя, биться головой о стену или кататься по полу, как это делает один современный гроссмейстер после проигранной партии.

Редкая партия развивается по пути плавного наращивания преимущества и превращения его в очко. Но даже и в этом случае честный с собой игрок знает, чего он опасался в определенный момент, на что надеялся или как вздрогнул в душе, просчитавшись в варианте. Сплошь и рядом же партия протекает по такой примерно схеме: несколько хуже, явно хуже, ошибка соперника, радость, шансы на выигрыш, цейтнот, упущенные возможности, ничья. Такого рода перепады настроений и эмоций встречаются и на высоком профессиональном, и на любительском уровне; в последнем случае резкие пики подъемов и спусков могут присутствовать многократно.

Смена же настроения в течение турнира, хотя и не в такой резкой форме, как у Карена Григоряна, уверен, также известна каждому шахматисту. «У вас даже походка изменилась», — сказал наблюдательный Давид Бронштейн в январе 1976 года в Гастингсе, после того, как мне удалось выиграть пару партий кряду. Такого рода эмоциональные перегрузки и перепады во время партии, во время турнира не могут служить укреплению внутреннего ментального стержня. Шахматы на высоком профессиональном уровне постоянно расшатывают его, что может привести к тяжелым, далеко идущим последствиям, особенно если стержень этот непрочен или болезнен. Ни в одном виде спорта нельзя встретить такого количества погруженных в себя, живущих в своем собственном мире, «других» людей. Что привлекает их с их зыбкой, неустойчивой психикой, в этом, по набоковскому определению «сложном, восхитительном и никчемном искусстве»? Или здесь имеет место обратная связь, и это шахматы воздействуют на психику?

Но и без Владимира Набокова и Стефана Цвейга в живой галерее шахмат вчерашнего и сегодняшнего дня среди такого рода людей можно без труда найти гениев или несостоявшихся гениев. «Первые шаги Торре именно таковы, какими они бывают у будущих чемпионов мира», — писал Эм. Ласкер в самом начале карьеры Карлоса Торре (1905–1978), высокоодаренного мексиканского шахматиста, который в совсем молодом возрасте был вынужден оставить шахматы и провести остаток жизни в психиатрической лечебнице. Альбин Планинц, манерой игры так напоминавший Таля, сверкающим метеоритом пронесся по шахматному небосклону конца шестидесятых — начала семидесятых годов, блеснув в турнирах того времени. И его карьера оказалась недолгой: вследствие тяжелого психического расстройства он тоже должен был оставить шахматы и стать постоянным пациентом специальной клиники.

Но где граница здравого смысла, разума, нормальности? Четкие ориентиры здесь разметить нельзя, и нередко речь идет о пограничных областях, в зарослях которых могут заблудиться и сами психиатры — представители профессии, где психические отклонения встречаются чаще всего. Владимир Набоков, по собственному признанию, с особенным удовольствием составлявший «задачи-самоубийцы, где белые заставляют черных выиграть», полагал: «Да, Фишер — странный человек, но нет ничего ненормального в том, что игрок в шахматы ненормален, это нормально. Возьмем случай Рубинштейна, известного игрока начала века, которого каждый день карета скорой помощи доставляла из сумасшедшего дома, где он находился постоянно, в кафе, где он играл, а затем отвозила обратно в его мрачную клетушку. Он не любил смотреть на своего противника, но пустой стул за шахматной доской раздражал его еще больше. Поэтому перед ним ставили зеркало, где он видел свое отражение, а может быть, и настоящего Рубинштейна».

В годы своих триумфов великий Акиба любил сидеть вполоборота за шахматной доской, как бы отстраняясь от соперника и играя только свою партию. В заключительный период его выступлений эта манера приобрела еще более выраженный характер.

Александр Алехин: «В последние 2–3 года своей шахматной карьеры он, сделав ход, сразу же буквально убегал от шахматной доски, сидел где-нибудь в углу турнирного зала и возвращался к доске лишь после того, как его соперник делал ответный ход. Свое поведение он сам объяснял так: «Чтобы не поддаваться влиянию соперника». И не тот же ли мотив отстранения от других и защиты своего хрупкого «я» слышится в его ответе Алехину, когда тот спросил у Рубинштейна, почему он не применил в дебютном положении его, алехинского, хода, лучшего, по его мнению: «Но это не мой ход». Или в словах: «Завтра я играю против белых фигур», — в ответ на вопрос об имени его соперника в предстоящем туре. И когда вообще начались для него приготовления к тому походу, который привел его в брюссельскую клинику, окончательно отделив его от тех, кто взял на себя смелость считать себя нормальными и держать его взаперти.

Сиделка клиники мадам Рубин-Циммер вспоминала: «Он человек необычайно спокойный и владеющий собой. С ним легко — физически он исключительно крепок и для своего возраста очень здоров. Однако время от времени он бывает странен. Он целыми днями не выходит из комнаты даже на короткую прогулку или иногда по вечерам не хочет ложиться спать. Тогда он сидит в кресле возле кровати и о чем-то глубоко размышляет или передвигает фигурки карманных шахмат».

Мы не знаем, как протекали уроки, которые брал молодой О'Келли, приезжая в клинику к прославенному Маэстро, но так ли уж являлось препятствием ему его душевное расстройство? О чем думал он, когда уже в самый последний период своего заключения долго сидел перед шахматной доской с фигурами, расставленными в начальном положении, делая иногда ход 1x2 — с4 и, возвратив пешку после получасового раздумья назад, снова смотрел на шахматную доску? Какая разгадка тайны начальной позиции мерещилась ему?

Трудно сказать, как сложилась бы жизнь нервного и впечатлительного юноши, если бы он, с блеском окончив университет, построил бы ее согласно записи в дипломе: «Пол Чарлз Морфи, эсквайр, имеет право практиковать в качестве адвоката на всей территории Соединенных Штатов». Шахматный мир потерял бы одного из своих величайших гениев, но, быть может, он не провел бы последние двадцать лет жизни в состоянии тяжелого психического расстройства.

Первый чемпион мира Вильгельм Стейниц, кончивший жизнь в психиатрической лечебнице, писал: «Шахматы не для слабых духом, они поглощают человека целиком. Чтобы постичь глубину этой игры, он отдает себя в рабство…». Это было само собой разумеющимся — добровольное сладкое рабство — и для одного из самых выдающихся игроков прошлого века Роберта Фишера, искренне удивлявшегося: «А чем же еще?», — в ответ на вопрос интервьюера, чем он занимается помимо шахмат, и объяснявшего свои победы за шахматной доской: «Я отдаю 98 процентов моей ментальной энергии шахматам. Остальные отдают только 2 процента». Но так ли уж нужны эти два процента ментальной энергии, остающиеся от шахмат? Конечно, ему было с детства известно, что деньги — это хорошо, еще лучше, когда их много, по возможности если это выражается цифрой с шестью нулями. И чем больше нулей после единицы, тем лучше. Но что делать с этими деньгами? С деньгами вообще? И в конце концов, не все ли равно, по улицам какого города — Нью-Йорка, Пассадены, Будапешта — бродить, опасаясь вездесущих журналистов и фотографов. Ведь тот другой — единственный — шахматный мир всегда внутри тебя, в любое время дня и ночи и в любой точке земного шара.

Аристотель писал: «Из числа победителей на Олимпийских играх только двое или трое одерживали победы и мальчиками, и зрелыми мужами; преждевременное напряжение подготовительных упражнений настолько истощает силы, что впоследствии, в зрелом возрасте, их почти никогда не хватает».

В наши дни шахматы на высоком уровне требуют еще больше всепоглощающей подготовки, полной концентрации, отрешенности от всего остального. Полагаю, что тенденция эта прослеживается уже сегодня и будет только усиливаться, именно: достижение вершины и прохождение своего пика еще до тридцатилетия: слишком много нервной энергии было выплеснуто в период подготовки и борьбы в юные годы.

Даря радость творчества, а иногда призы и деньги, шахматы на самом высоком уровне требуют взамен пустяка — души.

В самый последний период жизни Алвис по-прежнему бывал в клубе почти каждый день, давая советы каждому, кто спрашивал его, играя блиц, анализируя часто допоздна. Иногда оставался и ночевать там. Все еще держала его исступленная страсть анализа, длящаяся долгими часами, сутками, не различающая вчера и позавчера, с тем, чтобы потом взять реванш долгим беспробудным сном, когда завтра переходит в послезавтра. Шахматы никогда не были для него забавой, и его жизнь в шахматах вне быта и повседневных забот и была его реальной жизнью. Он жил в шахматах, в затворничестве, как в добровольном гетто, и неудобно чувствовал себя за воротами этого гетто в другом большом мире, нереальном и зачастую враждебном. К тому же, ему исполнилось пятьдесят, и в этой новой жесткой жизни он был и подавно уже никому не нужен. Материальное стало определяющим, и этот материальный, вещественный мир, к которому он всегда относился с опаской, грозно надвинулся на него. Витолиньша уволили из Федерации, где он работал тренером. Дело было, конечно, не в грошах, которые Алвис получал там: рушились связи с миром. Он всегда был безразличен к тому, что ел и во что был одет; пока были живы родители — это были их заботы. Они умерли в течение одной недели, а в новогоднюю ночь 1997 года умер и врач-психиатр Эглитес, тоже шахматист, бесплатно лечивший Витолиньша.

Оборванный, неухоженный, беззубый, Алвис приходил прощаться за день до осуществления своего сознательного решения с теми, кто его еще помнил, и только на следующий день они поняли, о каком прощании шла речь.

О чем думал он в свой последний день? Для чего жизнь? Зачем этот мир? Что есть судьба? Что есть шахматы? Прощался ли он с ними или, как у набоковского героя, «шахматы были безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в этом была и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме шахмат? Туман, неизвестность, небытие…».

Вспоминал ли он последний роковой прыжок Карена Григоряна, также восставшего против общепринятого: mors certa, hora certa see ignota? Ignota?[4] Или неосознанно последовал совету древних: «Главное — помни, что дверь открыта. Не будь труслив, но, как дети, когда им не нравится игра, говорят «я больше не играю», так и ты, когда тебе что-то представляется таким же, скажи «я больше не играю» и удались, удались, а если остаешься, то не сетуй». Он никогда не сетовал на эту жизнь, но и оставаться в ней он больше не хотел.

Сигулда — одно из самых красивых мест в Латвии. Таинственные песчаные пещеры, руины средневековых крепостей и замков, огромный парк с вековыми дубами разделен быстрой Гауей с ее отвесными берегами. Хорошо здесь и зимой, когда все в снегу и деревья в инее, и только сверкает на солнце бело-синий лед застывшей реки и манит, манит к себе, и остался только последний прыжок. Как и Лужин, он почувствовал, что «хлынул в рот стремительный ледяной воздух, и он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».

Морозным днем 16 февраля 1997 года Алвис Витолиньш бросился вниз на этот лед с сигулдского моста.

Май 2000

подводя итоги

В богатой событиями и личностями шахматной истории ушедшего века имя его можно найти разве что в подстрочниках. Ценимое редкими знатоками, оно сохранилось в памяти лишь нескольких людей, но не в коллективной памяти, и сегодня почти забыто. Он не был чемпионом мира, не был никогда и претендентом на это звание. Более того, количество международных турниров, в которых он принял участие, можно в буквальном смысле пересчитать на пальцах одной руки. Но не всегда очки и титулы являются единственным критерием силы и таланта. Ласкер и Капабланка считали его сильнейшим шахматистом в Советском Союзе после Ботвинника. Смыслов, Бронштейн и Тайманов, Корчной и Спасский, вспоминая о нем, употребляют эпитеты «незаурядный», «замечательный», «выдающийся». И сегодня, оглядываясь на события более чем полувековой давности, они, чемпионы и вице-чемпионы мира, сильнейшие игроки своего времени, говорят о нем как о человеке из своей когорты. В духовном же смысле — как о личности неординарной, человеке высокоэрудированном, резко выделявшемся на фоне серой конформирующей массы. И собирая сейчас по крупинкам память о событиях и людях того века, смотришь по-другому на многих и многое, казавшееся тогда старомодным, незначительным и ушедшим навсегда.

Григорий Яковлевич Левенфиш родился 9 марта 1889 года в Польше, входившей тогда в состав Российской Империи, в небольшого достатка еврейской семье. В Люблине он сыграл первые шахматные партии. В 1907 году, после окончания гимназии, он приезжает в Петербург, где поступает в престижный Технологический институт. В Петербурге же Левенфиш успешно выступает в ряде турниров. В 1911 году на турнире в Карлсбаде становится мастером. В 10-е — 30-е годы он — один из сильнейших шахматистов страны. Дважды выигрывает первенства Советского Союза, девятое — в 1934 — 1935 году и десятое — в 1937-м. Сведя вничью в том же году матч с Ботвинником, он отстоял звание чемпиона страны, за что ему было присвоено звание гроссмейстера СССР. С 1950 года он — международный гроссмейстер. Умер Левенфиш в 1961 году. Так выглядит внешняя канва его биографии.

Он не раз повторял: «Я должен рассказать о том, что, кроме меня, не знает никто». Не?аД°ЛГ0 ДО смерти он закончил книгу воспоминаний. Эпиграфом Для нее он избрал слова Моэма из книги «Подводя итоги»: «В мсУл°Д°сти годы тянутся перед нами бесконечно длинной вереницей и трудно осознать, что они когда-нибудь минуют. Даже в среднем возрасте легко найти предлог, чтобы не делать того, что следовало бы выполнить. Но наконец наступает время, когда требует к себе внимания смерть. Один за другим уходят сверстники. Мы знаем, что все люди смертны, но это, в сущности, остается дЯя нас афоризмом и абстракцией, пока мы не осознаем, что по ходУ вещей и наш конец не за горами: (…) Было бы досадно умереть, не написав этой книги». Но продолжим цитату: «Закончив ее, я смогу безмятежно смотреть в будущее — труд моей жизни бу, Ает завершен». Левенфиш не включил эту последнюю фразу в стр°ки эпиграфа, вероятно, оттого, что знал уже — в его случае это будет, увы, не так.

Незадолго до смерти в редакции издательства «Физкультура и Спорт» он встретил Давиде Бронштейна. «Вы знаете, Девик, что они сделали со мной? — Левенфиш был в отчаянии, — они вычеркнули у меня половину книги> все самое острое и интересное и выкинули!» Но и в таком пре11аРиР°ванном виде увидеть свою книгу Левенфишу не было суждено: она была издана только через шесть лет после его смерти- Попытки Бронштейна разыскать рукопись впоследствии ни к чему не привели — она бесследно исчезла.

Левенфиш писал эту кн*1ГУ на закате жизни, в возрасте, когда вся жизнь кажется одним о^ень коротким прошлым, а прошлое — неотъемлемой частью настоящего. Впрочем, есть ли что-нибудь реальнее того, что бережнс* хранится в памяти? Очевидно, однако, что даже в те относительно либеральные хрущевские времена в истории Советского Союза он не мог погружаться в жизнь свою с откровенностью, обязательной для тех, кто решился на всегда тяжелое и грустное занятие подведения итогов.

Попробуем мы. Какая Ри есть — осталась книга. Живы еще люди, хоть их и немного; помнящие его. Наконец, остались партии, переиграв которые^ можно составить впечатление о том, каким шахматистом был Григ°Рий Яковлевич Левенфиш.

Его студенческие годы совпали со временем, которое в России принято называть Серебряным веком. Без сомнения, годы эти для Левенфиша явились лучшими в жизни, и не только потому, что это была молодость, студенчество, избыток жизненных сил; они были наполнены всем, что могла предложить тогда авангардная Россия начала века: концертами, выставками, спектаклями. И городом, который, как он сам скажет впоследствии, на него, «жителя тихой провинции, произведет ошеломляющее впечатление» и в котором он проживет почти всю жизнь. И шахматами.

Шахматный кружок в петербургском Технологическом институте считался одним из сильнейших в городе. В него входил и Василий Осипович Смыслов — отец будущего чемпиона мира и сам сильный шахматист. В феврале 1909 года на турнире памяти Чигорина двадцатилетний Левенфиш, затаив дыхание, следит за партиями Ласкера, Шлехтера, Рубинштейна, Тейхмана, Дураса. В том же году он играет свою первую в жизни партию с часами. Соперником Левенфиша оказался студент Консерватории, которому прочили блестящую будущность. Это был Сергей Прокофьев. Левенфиш заметно усиливается, и на турнире в Карлсбаде в 1911 году становится мастером. В Карлсбаде же играл совсем молодой Алехин, которого Левенфиш уже хорошо знал по Петербургу. Закончив гимназию в Москве, Алехин переехал в Петербург и поступил в привилегированное училище правоведения. В этот период вплоть до 1914 года Левенфиш был постоянным партнером Алехина; они сыграли не одну турнирную и множество легких партий.

Григорий Левенфиш: «Такого интересного партнера, как Алехин, я не встречал за всю свою жизнь. Играл Алехин с большим нервным напряжением, беспрерывно курил, все время дергал прядь волос, ерзал на стуле. Но это напряжение удивительным образом стимулировало работу мозга. Богатство идей в творчестве Алехина общеизвестно. В легких, неответственных партиях оно проявлялось, мне кажется, еще ярче. Перевес в наших встречах был на стороне Алехина. Малейшее ослабление внимания влекло за собой тактическую выдумку моего партнера, и исход партии не вызывал сомнений. Алехин обладал феноменальной шахматной памятью. Он мог восстановить полностью партию, игранную много лет назад. Но не менее удивляла его рассеянность. Много раз он оставлял в клубе ценный портсигар с застежкой из крупного изумруда. Через два дня мы приходили в клуб, садились за доску. Появлялся официант и как ни в чем ни бывало вручал Алехину портсигар. Алехин вежливо благодарил…»

Первая мировая война, потом революция, Гражданская война… Левенфиш стал свидетелем событий, во многом определивших ход мировой истории. Событиям этим в своих мемуарах он посвятит всего несколько строк, но они как бы подвели черту первого периода его жизни: «В бурные военные и революционные годы немало пришлось пережить. Я работал на военных заводах, а иногда оставался совсем без работы. В 1917 году скоропостижно умерла моя жена. О шахматах, конечно, нельзя было и думать».

Ему было двадцать восемь лет. Начался второй период его жизни. В книге Моэма «Подводя итоги», строки из которой взял Левенфиш для своего эпиграфа, можно найти и другие: «…мы живем в эпоху быстрых перемен, и возможно, что я увижу еще западные страны под властью коммунизма. (…) Если то, что произошло в России, повторится у нас, я постараюсь приспособиться, а уж если жизнь покажется мне совсем невыносимой, у меня, я думаю, хватит мужества уйти со сцены, на которой я больше не мог бы играть свою роль так, как мне нравится». Красивые слова, конечно. Другие, безыскусные — «я оставался в живых», сказанные в далекую, но тоже полную бурь эпоху, стали ориентиром для Левенфиша на долгие годы. Он стал гражданином Советской республики, географически размещавшейся на территории России, где он жил раньше, но на этом сходство и заканчивалось.

Если отрешиться от мрачной мысли, что карты перетасованы заранее и что человек имеет лишь иллюзию свободы выбора, и что бы он ни выбрал, он заранее обречен на проигрыш, будущее всегда выглядит как набор возможностей. Отсутствие выбора означает предопределенность и обреченность. Свобода выбора сузилась тогда не только в смысле перемещения в пространстве, но — главное — волеизъявления: тоталитарное государство вмешивалось во все аспекты жизни каждого члена его, подчиняя своим правилам и законам. Единственная возможность сохранить свою индивидуальность была одна — то, что французы называют rester soi-meme. Но оставаться самим собой было непросто: для того, чтобы отстаивать свою духовную независимость, требуется мужество в любом обществе, но многократно требовалось оно при строе, установившемся тогда в России.

Хотя он формально и не подпадал под категорию «буржуй», фактически он был им в глазах тех, кто пришел теперь к власти. Александр Блок писал в те первые годы советского государства: «Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные».

Слова государственного обвинителя Крыленко на одном из первых процессов в 1920 году звучали приговором его кругу людей: «Существовал и продолжает существовать еще один общественный слой, над социальным бытием которого давно задумываются представители революционного социализма. Этот слой — так называемой интеллигенции… В этом процессе мы будем иметь дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции».

Многие из его коллег оказались в эмиграции. Сладкого счастья свободы, а иногда и полынного хлеба эмиграции он не вкусил никогда. Он остался. Что бы он делал, если бы покинул страну? Играл бы в шахматы, как Алехин и Боголюбов? Совмещал бы практическую игру с журналистикой, писанием книг, как это делали Тартаковер и Зноско-Боровский? Или, работая по специальности, как Осип Бернштейн, играл бы в турнирах время от времени?

В феврале 1924 года в советскую Россию приезжает Л аскер. В Ленинграде он играет серию показательных партий и дает два сеанса одновременной игры. Во время одного из них в зале можно было заметить мальчика, который только несколько месяцев назад научился играть в шахматы. Ему двенадцать лет. Это — Миша Ботвинник. Соперник Ласкера в одной из показательных партий — Левенфиш, которого Ласкер помнит еще по старым дням Петербурга. Левенфиш прекрасно говорит по-немецки, и они проводят немало времени вместе. В следующем году они встретятся снова на Первом международном турнире в Москве. В глубоком эндшпиле Ласкер ошибается, теряет важный темп, и Левенфиш добивается победы.

Незадолго до этого турнира Левенфиш получил письмо от Алехина, эмигрировавшего в 1921 году и уже несколько лет жившего во Франции. Оно начиналось так: «Многоуважаемый Григорий Яковлевич! Очень рад был получить Ваше письмо и также жалею, что не придется с Вами повидаться на московском международном турнире. Впрочем, может быть, Вы соберетесь на какой-либо международный турнир за границей в будущем году! Не сомневаюсь, что при заблаговременном оповещении Ваше участие будет обеспечено в любом международном турнире, во-первых, потому, что Вас лично любят и ценят, во-вторых, потому, что в настоящий момент русское шахматное искусство на международном рынке котируется особенно высоко. Тогда, надеюсь, нам удастся после долгого перерыва лично свидеться». Свидеться им не удалось. Путь в советскую Россию Алехину был заказан, в турнирах же вне ее Левенфиш не играл никогда.

В стране начинается шахматная горячка. Энергия масс в молодой стране Советов направлена среди прочего и на шахматы. Александр Алехин, жонглировавший неоднократно своими политическими привязанностями, отвечает в этот период на вопрос журналиста: «Чем можно объяснить небывалый интерес к шахматам в советской республике?» — встречным вопросом: «А что же им еще делать?» После завоевания им звания чемпиона мира в 1927 году, на чествовании в Потемкинском шахматном кружке в Париже, Алехин заявил, что период развития шахматной игры в России совпал с «периодом политического угнетения, когда одни ищут в шахматах забвения от политического произвола и насилия, а другие черпают в них силы для новой борьбы и закаляют волю».

Ответ Крыленко в мартовском номере «Шахматного листка» за 1928 год был предельно ясен и касался не одного Алехина: «С гражданином Алехиным у нас теперь покончено, — он наш враг, и только как врага мы отныне можем его трактовать. Ну что же, туда и дорога Алехину. Мы не придаем, конечно, особого значения угрозам и чаяниям Алехина, — на этот счет мы имеем более объективные данные, достаточные для того, чтобы всем этим угрозам и чаяниям противопоставить лишь презрительную усмешку. Но одно должны мы сделать как вывод из поведения Алехина: все, кто еще у нас в СССР среди шахматных кругов лелеяли надежду на то, что когда-нибудь Алехин вернется, должны сейчас эти надежды оставить. Вместе с тем они должны сделать отсюда ряд выводов и для себя и для своего практического поведения. Прикрываясь ссылками на то, что в Алехине они ценят только шахматный талант, некоторые из наших шахматных работников и даже издательств позволяют себе поддерживать сношения с Алехиным. (…) Алехин — наш политический враг, и это не может и не должен забывать никто. Тот, кто сейчас с ним, хоть в малой степени — тот против нас. Это мы должны сказать ясно, и это должен каждый понять и осознать. Талант талантом, а политика политикой, и с ренегатами, будь то Алехин, будь то Боголюбов, поддерживать отношений нельзя».

В двадцатых — тридцатых годах в Ленинграде было три мастера еще старой дореволюционной гранки, три мэтра, которые определяли шахматную жизнь города — Романовский, Илья Рабинович и Левенфиш, причем по силе игры Левенфиш превосходил обоих и пользовался огромным авторитетом. Вышедшая в 1933 году книга Романовского «Пути шахматного творчества» была посвящена Левенфишу и во многом, по признанию автора, инспирирована им. Левенфиш мог сыграть в турнире и неудачно, но его огромная эрудиция и тонкое понимание игры были общеизвестны. Не случайно Толуш сказал однажды ленинградскому мастеру Дмитрию Ровнеру: «Левенфиш может сыграть как угодно, но все равно, понимает он в шахматах больше всех нас».

Свою первую встречу с ним Володя Зак запомнил на всю жизнь и нередко рассказывал ее в лицах. В клубе совторгслужащих Петр Арсеньевич Романовский подвел его, робеющего, к столику, за которым играл блиц Левенфиш: «Познакомьтесь, Григорий Яковлевич, это — Володя Зак».

«Как же, как же…» — отвечал Левенфиш, не отрываясь от игры. «Володя подает большие надежды…»

«Знаю, знаю, — продолжал маэстро, делая ход, — Володя Зак, сын старого Зака…»

В 1926 году в командных соревнованиях профсоюзов в Ленинграде Левенфиш играет партию с застенчивым худеньким подростком с не по возрасту серьезным взглядом из-под круглых роговых очков. Мальчику пятнадцать лет, но у него уже первый разряд, что совсем немало по тем временам, к тому же в прошлом году в сеансе он разгромил самого Капабланку. Мальчика зовут Миша Ботвинник. Партия длится недолго: Левенфиш черными разыгрывает дебют совсем не по теории, развивает коня через h6 на f5 и наносит удар на d4. На 16-м ходу все кончено… Результат этой партии, впрочем, никого не удивил: признанный мастер победил только начинающего свой шахматный путь юношу. Партию эту Ботвинник не забыл, он вообще был не из тех, кто что-либо забывает. Левенфиш не мог предполагать тогда, что этот мальчик через пять лет станет чемпионом Советского Союза, и что конфронтацией с ним будет отмечен весь его жизненный путь.

Среди разнообразной гаммы оттенков отношения евреев к своей национальности Григорий Яковлевич Левенфиш занимал позицию, очень схожую с таковой своего сверстника Бориса Пастернака. Крещеный еврей, петербуржец по духу, Левенфиш был равнодушен и к вопросам религии, и к вопросам национальной принадлежности, растворившись полностью в русском языке, культуре, образе жизни, принятом в России.

Высокий, представительный, в очках, замкнутый, с виду настороженный и недоступный, почти для всех саркастичный и даже язвительно-желчный, Григорий Яковлевич Левенфиш на самом деле был жизнерадостным и остроумным человеком. Для тех немногих, кто знал его близко и был близок ему, — отзывчивым и мягким. По-старомодному вежливым и галантным с женщинами, к улыбкам которых был неравнодушен всю жизнь. Меломан и друг музыкантов, он был очень эмоционален и азартен. Его нередко можно было увидеть за карточным столом.

Вспоминает Леонид Финкельштейн, писатель и журналист, уже долгое время живущий в Лондоне: «Левенфиш приходил к нам по вечерам, красивый, пахнущий одеколоном, безупречно одетый. Я следил за ним с восхищением, а однажды даже, набравшись храбрости, предложил ему сыграть в шахматы. Он отверг мое предложение вежливо, но решительно, однако в матче Левенфиш — Илья Рабинович я все равно болел за него. Перед тем, как сесть за игру, он обычно выпивал рюмку водки и закусывал бутербродом с семгой. Мой отец, профессор математики, и его коллеги были партнерами Григория Яковлевича по карточной игре — преферансу или винту. Я спал здесь же, конечно, в той же комнате обычной ленинградской коммунальной квартиры. Яркий свет от лампы с абажуром нисколько не мешал мне, и я не просыпался, когда они расходились глубокой ночью, а иногда и под утро».

Но в отличие от другого представителя его поколения, Савелия Тартаковера, немало времени проводившего в казино, Левенфиша, как мне кажется, влек к картам не только элемент умственной борьбы и азарт игрока. Для него и для людей его поколения и представителей той же культурной среды встречи за карточным столом, контакт друг с другом были одной из немногих возможностей уйти от мрачнейшей повседневности в свой, другой мир. От действительности, где не было свободы высказывания, к чему они были приучены раньше, — в мир, куда не было доступа тоталитарному государству, не научившемуся еще контролировать мысль. С ними случился своего рода анабиоз, бывающий у рыб зимой; так и они в это страшное время, стараясь не думать о том, что происходит вокруг, говорили карточными терминами или о ничтожных вещах, похоронив внутри себя совсем другое. Для того, чтобы выжить, они должны были или конформировать, или мимикрировать, и не было готовых рецептов, как достойно прожить жизнь в то кровожадное время. Конформизм означал потерю души, мимикрия же приводила к перениманию черт и черточек, привычек и обычаев окружающей среды. Может быть, поэтому, когда я застал еще людей этого сорта в Советском Союзе в 60-х годах, они не казались мне инопланетянами, а выглядели обычными людьми, разве что с вкраплениями чего-то, на чем невольно останавливался взор и слух, привыкшие к серости и однообразию.

Во время московских международных турниров Левенфиша не раз можно было увидеть с Капабланкой за игрой в теннис. Высокий, элегантный, в белом теннисном костюме, он появлялся на корте в ту пору, когда этот спорт был действительно элитарным, особенно в Советском Союзе. Там предпочитали многотысячные парады физкультурников, показательные воздушные праздники в Тушино, массовые забеги, оздоровительные упражнения в Парках культуры и отдыха или футбольные матчи Динамо — ЦДКА.

Он не был безразличен к вину. Но не в том глобальном саморазрушительном смысле, что было характерно, например, для Алехина; для него это было, скорее, отношение знатока, гурмана, ценителя. В подготовке к матчу с Ботвинником в 1937 году принимал участие московский мастер Сергей Белавенец. Проводилась она на Черном море, в Крыму, в Коктебеле. Левенфиш вспоминал впоследствии: «Мы располагались днем на пляже и принимались за анализы. В перерывах мы погружались в морские волны. В такой обстановке не могло быть и речи о «сухих анализах». Хотя, кто знает, быть может, отношение к вину было у него сродни отношению китайского философа, много веков назад прибегавшего к вину, чтобы размочить сухой ком, который всегда стоял у него в горле. В состояние транса, впрочем, в то время можно было впасть, и не прибегая к алкоголю. Известно ведь, что Сократ мог выпить сколько угодно вина, но хмелел от самой обыкновенной лжи.

В период с 1926 по 1933 годы Левенфиш почти не выступает в соревнованиях. Эпизодическую игру в турнирах он пытается совместить с работой по специальности. Это логически вытекало из решения, принятого еще в декабре 1913 года, когда Левенфиш, принимая участие в мастерском турнире, отборочном к большому Петербургскому турниру 1914 года, по ночам готовил защиту дипломного проекта в институте.

Он был химиком, специалистом по стеклу, и работал по специальности, оставаясь в шахматах любителем, аматером. Слово это, первоначально имевшее один только смысл, именно, «тот, кто любит», приобрело постепенно некоторый негативный оттенок, особенно в устах профессионалов и шахматных профессионалов, в частности. Тогда же, в начале 30-х годов, молодые советские шахматисты, уже отдававшие львиную долю своего времени шахматам, смотрели на Левенфиша примерно так же, как профессионалы Запада на Эйве, ставшего чемпионом мира, не оставляя при этом работу учителя математики в женском лицее в Амстердаме. Впоследствии сам Левенфиш скажет: «При современном уровне развития шахмат поддерживать свою технику на должной высоте можно лишь при одном условии: заниматься только шахматами. Падение класса неизбежно при отсутствии практики и не может быть компенсировано домашней аналитической работой». И все же долго, очень долго он не хотел уходить в шахматы, пытаясь комбинировать игру с основной работой. Конечно, он не хотел покидать тот круг профессорско-преподавательской среды петербургской интеллигенции, который сложился в городе в первое десятилетие советской власти, — его круг. Круг людей, пытавшихся, как и он, удержаться на маленьком островке русской культуры, уже размытом и погибающем.

Но не это, как мне кажется, было главное. Любя шахматы и во многом живя ими, он не хотел посвятить жизнь исключительно игре, полагая такое решение правильным только для немногих избранных. Это пришло, конечно, еще из XIX века, когда шахматы были скорее развлечением, интеллектуальной забавой, наряду с главным, серьезным занятием, и не могли и не должны были быть профессией. Ласкер писал: «Конечно, шахматы, несмотря на их тонкое и глубокое содержание, являются лишь игрой и не могут требовать к себе такого же серьезного отношения, как наука и техника, которые служат насущным потребностям общества; еще менее их можно сравнивать с философией и искусством». Незадолго до смерти Чигорин говорил своим близким: «К чему вообще шахматы? Если это удовольствие, то оно должно проходить как развлечение, после трудовых часов. Ведь нельзя же заполнять свою жизнь интересом к игре, изгнав все прочее. Посмотрите на иностранцев: тот — доктор, тот — профессор, тот — издатель… Работают и поигрывают. А я?»

Такое отношение было характерно и ко многим другим видам творческой деятельности. «У меня музыка — отдых, потеха, блажь, отвлекающая меня от прямого моего настоящего дела — профессуры, лекций», — писал Александр Бородин, тоже химик по профессии.

«Связь, которая объединяет человека со своей профессией, может быть сравнима с той, которая связывает его со своей страной; она также многостороння и иногда противоречива, и становится понятной только тогда, когда прерывается: ссылкой или эмиграцией в случае проживания в стране, уходом на пенсию — в случае профессии. Я оставил профессию химика уже пару лет, но только сейчас чувствую, скольким я обязан ей, и как много ей благодарен. Я хотел бы сказать еще, какими преимуществами я обладаю благодаря ей, и какое отношение она имеет к моей новой профессии — писательству. Я должен сразу уточнить: писательство — это не настоящая профессия, или, по моему мнению, не должно быть таковым — это, скорее, творческая деятельность», — полагал Примо Леви, коллега Левенфиша по профессии, тоже химик, после того как окончательно оставил свою основную профессию и полностью перешел на литературную деятельность. Вероятно, что-то похожее чувствовал и Левенфиш по отношению к шахматам. Впрочем, на этом сходство и кончается. Если у замечательного итальянского писателя решение это было осознанным актом, в случае Левенфиша оно было скорее вынужденным.

Авария на железной дороге, вызванная несработавшим семафором, была расценена, как вредительский акт. Левенфиш был взят в тот же день и выпущен только после многочасового допроса в ГПУ. Поданная за несколько месяцев до происшествия докладная об изменении технологического процесса производства стекла спасла его от тюрьмы. Но надолго ли? Само слово «специалист», «спец» было почти равнозначно слову «вредитель». Сообщениями о процессах над «саботажниками» и «вредителями» были наполнены все газеты того времени. На закончившемся в 30-м году процессе так называемой «Промышленной партии», руководство которой обвинялось в том, что получало секретные инструкции от Пуанкаре и Лоуренса Аравийского с целью расшатать индустриальную мощь страны Советов и подготовить почву для иностранной агрессии против молодого Советского государства, обвинитель Николай Крыленко говорил: «Я твердо уверен, что небольшая антисоветская прослойка еще сохранилась в инженерных кругах… В эпоху диктатуры и окруженные со всех сторон врагами, мы иногда проявляли ненужную мягкость, ненужную мягкосердечность…» Тогда же он писал: «Для буржуазной Европы и для широких кругов либеральствующей интеллигенции может показаться чудовищным, что Советская власть не всегда расправляется с вредителями в порядке судебного процесса. Но всякий сознательный рабочий и крестьянин согласится с тем, что Советская власть поступает правильно».

Левенфиш принимает решение: он полностью уходит в шахматы. Начинается его карьера профессионального шахматиста.

Шахматы, в которых он очутился, были совсем не похожи на те, в которые он играл в Петербурге в 1909-м или в Карлсбаде в 1911 году. Друзьями и шахматными коллегами его молодости были: барон фон Фрейман, мастер с 1911 года, участник и призер многих турниров, оказавшийся после революции в Средней Азии, другой барон — Рауш фон Таубенберг — один из сильнейших игроков Университета, долгое время державшийся на плаву в Советской России, но очутившийся в конце концов в карагандинском лагере, профессор Борис Михайлович Коялович, принимавший экзамен по математике еще у студента Левенфиша, Петр Потемкин — поэт и шахматист, эмигрировавший после революции. Кружок его имени до сих пор существует в Париже; именно Потемкину обязана своим девизом — «Gens una sumus» — Международная шахматная федерация. Сергей Прокофьев, страстно любивший шахматы, киевлянин Федор Богатырчук, регулярно наезжавший в Петербург, впоследствии один из сильнейших шахматистов Советского Союза, живший после Второй мировой войны в Канаде.

Теперь же появилось новое поколение, генетически связанное с советской властью, и его признанный лидер Михаил Ботвинник, уже ставший чемпионом страны, писал в те дни: «Задача, поставленная Крыленко в 20-е годы перед советскими шахматистами, успешно решалась — выросло молодое поколение советских мастеров». В глазах этого поколения Левенфиш был уже стариком. Надо ли говорить, что и теннис, и знание иностранных языков, манера одеваться и говорить, весь облик его только подчеркивали разницу между ним и этим новым поколением. У всех появилось высшее образование; оно, разумеется, не могло идти ни в какое сравнение с дореволюционным, не говоря уже об общей культуре и общем уровне. Известно ведь, что никакое высшее образование не заменит начального, а в молодой советской республике первым пытались прикрыть недостатки второго. Бедствие среднего вкуса может быть хуже бедствия безвкусицы — об этом размышлял доктор Живаго, и Левенфишу тоже было с чем сравнивать.

Конечно, всегда, во все времена представители молодого поколения считали, что для уходящих со сцены игра уже закончена. Они могли тебя почитать, но ты был уже не из их числа, и в конечном счете они всегда предпочитали общество людей своего возраста. Но теперь к естественному процессу смены поколений примешивался еще и ярко выраженный политический оттенок. В глазах молодых комсомольцев, и тем более, людей, стоящих во главе государственных шахмат в республике Советов, Левенфиш был из «бывших», из той далекой, ушедшей навсегда России. В лучшем случае он был «попутчиком», но всегда, даже когда обрел какие-то внешние черты советской цивилизации, оставался «не наш». Теперь пришло их время, их, рвущихся догнать и перегнать шахматистов буржуазных, капиталистических стран под звуки зовущей вперед песни:

Все выше, выше и выше

Стремим мы полет наших птиц,

И в каждом пропеллере дышит

Спокойствие наших границ.

Молодые и напористые, они шли все дальше, глубже и выше. Они не знали сомнений ни в чем, и в этом движении вперед их поддерживало молодое, такое удивительное государство, которое, казалось, строится на века.

Нам нет преград ни в море, ни на суше,

Нам не страшны ни льды, ни облака.

Пламя души своей, знамя страны своей

Мы пронесем через миры и века.

Журнал «Шахматы в СССР» писал в 1936 году: «Советский шахматный стиль, как это уже общеизвестно, отличается агрессивностью. (…) Разве вообще для советского стиля не характерна прежде всего борьба? Советский стиль — это стахановское движение. А стахановское движение — это борьба и победа. Сталин требует побед! И стахановцы борются и побеждают. Побеждают, овладевая техникой. Техника — их орудие. Также и в шахматах теория игры, все знания и принципы — это орудие борьбы. Шахматная теория, шахматные анализы и комментарии, шахматная композиция — все это играет служебную и подчиненную роль по отношению к основному в шахматах — шахматной партии, которая есть ни что иное, как борьба». Трескучая фразеология с очевидным агрессивным оттенком, перенесенная в шахматы, присутствовала всегда и в речах наркома юстиции и бессменного главы советских шахмат Николая Крыленко. «Мы должны раз и навсегда покончить с нейтралитетом шахмат. Мы должны раз и навсегда осудить формулу «Шахматы ради шахмат» как формулу «Искусство для искусства». Мы должны организовать ударные бригады шахматистов и начать немедленное выполнение пятилетнего плана по шахматам», — провозглашал он в те дни.

Крыленко был одиозной фигурой, доктринером и фанатиком, страстно любившим шахматы и альпинизм. Еще до 1917 года он закончил два университета: — историко-филологический факультет в Петербурге и юридический в Харькове. Решением Ленина 32-летний прапорщик Крыленко был назначен Верховным главнокомандующим и наркомом по военным делам. В период с 1924 и до ареста в 1938 году он стоял во главе советских шахмат, которые ему обязаны очень многим. «Главковерхом советской шахматной школы» называл его Ботвинник. В одном из номеров журнала «64» за 1927 год был напечатан призыв о сборе взносов на постройку самолета, названного именем Крыленко.

В 1936 году во время Третьего московского турнира он писал: «Пусть знает буржуазия всего мира и все ее прихвостни внутри и вне нашей страны: у нас не дрогнет рука, чтобы беспощадно раздавить извивающуюся гадину контрреволюции, стереть с земли всякого, кто посмеет стать на дороге нашего планового социалистического строительства». Крыленко был казнен во времена Большого террора, но до этого сам отправил на эшафот тысячи невинных людей. «Бритая голова с резкими чертами лица, проницательные глаза, свободная, небрежная речь с аристократическим грассированием, неизменные френч и краги — таков был внешний облик одного из популярных соратников Ленина. Добрый, справедливый, принципиальный и шахматы любил безумно». Таким запомнился Крыленко Ботвиннику. Но не всем. В 1918 году в Москве он произвел на Брюса Локкарта, впоследствии заместителя министра иностранных дел Великобритании, впечатление «дегенерата-эпилептика», а Иванов-Разумник, сидевший с Крыленко в 1938 году в одной тюремной камере, называет его «пресловутым и всеми презираемым Народным комиссаром юстиции», вспоминая, что и место ему было отведено соответствующее: под нарами…

Своего идеологического пика шахматы достигли в 1936 году, когда «Правда» посвятила передовую статью победе Ботвинника в Ноттингеме. Газета писала: «Единство чувств и воли всей страны, огромная забота о людях советской власти, коммунистической партии и прежде всего товарища Сталина, — вот первоисточники побед советской страны, будь это в области завоевания воздуха, на спортивных стадионах Чехословакии или за шахматными столиками Ноттингема. Сидя за шахматным столом в Ноттингеме, Ботвинник не мог не чувствовать, что за каждым движением его деревянных фигурок на доске следит вся страна, что вся страна, от самых углов до кремлевских башен, желает ему успеха, морально поддерживает его. Он не мог не ощущать этого мощного дыхания своей великой родины».

В 1936 году была принята Конституция СССР. В том же году Союз писателей предлагал такое деление поэтов: первые — только по паспорту, а не по духу советские. К ним, в числе прочих, отнесли Мандельштама. Вторые — «гостящие» в эпохе, к которым определили Пастернака. И, наконец, — настоящие советские поэты.

Если провести аналогию с шахматами, Левенфиш попадал в первую, в лучшем случае во вторую категорию, в то время как Ботвинник, без сомнения, составлял гордость третьей.

«В девять лет я начал читать газеты и стал убежденным коммунистом. Стать комсомольцем было трудно — школьников почти не принимали. Я долго этого добивался (брат уже был комсомольцем) и наконец в декабре 1926 года стал кандидатом в члены комсомола», — писал Ботвинник в своих воспоминаниях.

Слова Крыленко, сказанные после матча Ботвинник — Флор в 1933 году: «Ботвинник в этом матче проявил качества настоящего большевика», — навсегда останутся для него высшей похвалой.

Он не предполагал размаха и ужаса террора и гордился сталинскими словами «Молодцы, ребята», сказанными по поводу выигранного радиоматча СССР — США в 1945 году, и говорил с пиететом о власть имущих, в действительности ничтожных, а порой — отвратительных.

«Шахматы ничем не хуже скрипки», — утверждал Ботвинник не раз, и поэтому игра в шахматы требует абсолютной тишины. Идеальные условия были достигнуты в Колонном зале Дома Союзов в Москве в 1941 году во время матча-турнира на звание абсолютного чемпиона СССР. Ботвинник: «…по среднему проходу гулял блюститель порядка в милицейской форме. Один раз недисциплинированный зритель был выведен и оштрафован».

«Я не думаю, что Левенфиш был антисоветчик», — говорил Ботвинник, когда я в начале 90-х годов расспрашивал его о событиях более чем полувековой давности. И хотя Советский Союз уже не существовал, слово антисоветчик он произносил так, что от того веяло холодом 58-й статьи уголовного кодекса. Определения же «верный ленинец», «старый большевик», «советский» выговаривались им гордо и торжественно, хотя тогда они давно изжили себя и имели прогорклый привкус, который нельзя было заглушить ничем. Впрочем, несмотря на ортодоксальность мышления и категоричность суждений, любил цитировать в близком кругу формулу пушкинского Савельича, советовавшего, как известно, поцеловать у злодея ручку, а потом и сплюнуть.

Но нет сомнений в искренности его, когда он описывает финиш второго московского турнира 1935 года: «Наконец подошел и последний тур. Мы с Флором наравне. Я должен играть черными с Рабиновичем. Флор — с Алаторцевым. Стук в дверь, и входит Николай Васильевич Крыленко: «Что скажете, — спрашивает он, — если Рабинович вам проиграет?» — «Если пойму, что мне дарят очко, то сам подставлю фигуру и тут же сдам партию». Крыленко посмотрел на меня с явным дружелюбием: «Но, что же делать?» — «Думаю, что Флор сам предложит обе партии закончить миром; ведь нечто подобное он сделал во время нашего матча». Обе партии закончились вничью, и Ботвинник разделил с Флором первое место.

В предисловии книги об этом турнире Крыленко напишет: «СССР победил в лице М.М. Ботвинника буржуазную шахматную культуру, поскольку его единственный конкурент, вышедший вместе с ним на первое место, Флор, не завоевал по существу этого первого места, а получил его в виде своеобразного подарка от советских мастеров Кана и Богатырчука, нанесших поражение Ботвиннику и тем позволивших Флору сравняться со своим конкурентом. Эти поражения, нанесенные Ботвиннику, показательны и в том отношении, что они выявляют еще одно, свойственное нашим шахматистам качество, — их спортивную честность, не позволившую им ни на йоту покривить душой в борьбе, хотя бы из соображений ложно понятого патриотизма».

«Был всегда, как одинокий одичалый волк», — говорил Ботвинник в ответ на мои расспросы о Левенфише, а когда я пытался вставить что-то о волке, которого травили и не пускали за заграждения, отвечал, что не уверен, так ли это важно, и неодобрительно качал головой.

«В конце концов ему уж и не так плохо жилось в Советском Союзе», — утверждал он и смотрел на меня сквозь толстые стекла очков. И взор этот выражал: он же выжил, не был репрессирован, был известным человеком в стране, он не бедствовал в прямом смысле этого слова, а в отношении остального, — что ж вы хотите, тогда время было такое. И по-своему был прав.

«Не было, не было и быть не могло, чтобы на Левенфиша могло быть оказано давление, дабы он проиграл мне партию», — сердился Ботвинник, когда заходила речь о последнем туре московского международного турнира 1936 года. Капабланка, соперником которого был Элисказес, опережал Ботвинника на пол-очка, но тому предстояла партия с Левенфишем. «Положение ваше затруднительно. Все поклонники Ботвинника жаждут вашего поражения, — говорил Капабланка Левенфишу во время прогулки в саду у кремлевской стены в день тура, — не беспокойтесь, я вас выручу и выиграю у Элисказеса». Он действительно выиграл у Элисказеса, а партия Левенфиша с Ботвинником закончилась вничью. Рассказывая об этом эпизоде в книге, Ботвинник с плохо скрываемым раздражением употребляет странно звучащий по-русски оборот: «Левенфиш позволил себе распустить слух, что его заставляют проиграть в последнем туре». Но чем больше он сердился и говорил «не было», тем становилось очевиднее: было, было.

На многих страницах его книги можно найти ситуации, когда исход партии предлагалось решить не за шахматной доской, потому что речь шла о престиже советских шахмат и, как следствие, всего советского государства. Перед началом московской половины матча-турнира на мировое первенство 1948 года Ботвинника вызвали на заседание секретариата ЦК партии. Проводилось оно под председательством Жданова — одного из ближайших приближенных Сталина. В последней редакции своей книги Ботвинник так рассказывает об этом: «Но все же мы опасаемся, что чемпионом мира станет Решевский, — сказал Жданов. — Как бы вы посмотрели, если бы советские участники проигрывали вам нарочно?» Я потерял дар речи. Для чего Жданову надо было меня унижать? За последние годы я играл в семи турнирах и во всех был первым, продемонстрировав явное превосходство над своими противниками… Снова обретаю дар речи и отказываюсь наотрез. Однако Жданов продолжает настаивать, а я отказываюсь. Беседа оказалась в тупике. (…) Чтобы кончить спор, предлагаю компромисс: «Хорошо, оставим вопрос открытым, может быть это и не понадобится?» Жданов явно обрадовался возможности такого решения. «Согласен, — сказал Жданов, — мы ВАМ, — на этом слове он сделал ударение, — желаем победы…»

Ботвинник искренен и абсолютно уверен в своей правоте, когда неоднократно говорит о своих письмах, телефонных звонках и обращениях к людям, имена которых знал каждый в Советском Союзе и мнения которых были выше каких бы то ни было законов. С другой стороны, телефонный звонок партийного бонзы с целью отложить из-за болезни Таля начало матча-реванша в 1961 году вызывает у него гневную реакцию: «Это вмешательство в шахматы со стороны власть имущего меня возмутило, и я потерял самообладание». Надо ли говорить, что матч-реванш начался точно в срок.

Любая дискуссия о тех временах исключалась. Я натыкался на стену; его мнение, сформировавшееся раз и навсегда, оставалось незыблемым. Если же я настаивал или применял, как мне казалось, сильные аргументы, разговор заканчивался реакцией, аналогичной сталинской во время телефонного разговора с Пастернаком, когда в ответ на предложение поэта встретиться и поговорить о жизни и смерти, вождь просто повесил трубку.

В августе 1991 года в Брюсселе журналист, уже закончив интервью, спросил его: «Понятно, что вы сейчас не можете бороться за первенство мира, но почему бы вам иногда не поблицевать или не поиграть в шахматы просто так, для своего удовольствия?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад