– Однако, – продолжил я, – мне не хотелось бы, чтоб они были при оружии. Я иду во дворец, и если прибуду с вооруженной охраной, господин наш, архонт, может счесть это за оскорбление.
Тут сержант залопотал что-то невнятное, и я, словно бы в гневе повернувшись к нему, с треском швырнул об пол лучину, остававшуюся в горсти.
– А ну, выкладывай все как есть! По-твоему, мне что-то угрожает? Что?
– Нет, ничего, ликтор. Чтоб именно тебе – ничего. Просто…
– Что «просто»?
Понимая, что отмалчиваться сержант не станет, я подошел к столику у стены и налил нам обоим по бокалу розолио.
– В городе, ликтор, совершено несколько убийств. Вчера ночью – три, а позавчерашней – еще два. Благодарю, ликтор. Твое здоровье.
– Твое здоровье. Однако убийства – дело вполне обычное, разве нет? Эклектики режут друг друга каждый день.
– А этих людей сожгли заживо, ликтор. Правду сказать, мне подробности неизвестны, да и никому другому, видимо, тоже. Возможно, ты сам знаешь больше.
Лицо сержанта казалось тусклым, невыразительным, будто вытесанное из шероховатого бурого камня, но, судя по быстрому взгляду, брошенному им за разговором на холодный очаг, он отнес сломанную мною лучину (лучину, столь твердую, столь сухую на ощупь, однако в ладони я ее почувствовал лишь спустя долгое время после его прихода, совсем как Абдиес, вполне вероятно, не сознававший, что размышляет не о чьей-то – о собственной смерти, еще долгое время после того, как в кабинет вошел я) на счет каких-то мрачных секретов, коими поделился со мною архонт, тогда как в действительности причиной тому была всего-навсего память об охваченной отчаяньем Доркас да о нищей девчонке, которую я поначалу принял за нее.
– Я велел двум добрым малым дожидаться снаружи, ликтор, – продолжал он. – Оба готовы идти с тобой, куда потребуется, и дожидаться тебя, пока не соберешься назад.
Я сказал, что это прекрасно, и сержант немедля развернулся кругом, опасаясь, как бы я не догадался или не заподозрил, будто он знает больше, чем мне докладывает, однако и неестественная прямизна спины, и перевитая канатами жил шея, и быстрый шаг, которым он направился к двери, содержали столько значимых сведений, сколько ни за что не вместил бы его оловянный взгляд.
В сопровождающие мне достались здоровяки, выбранные сержантом за силу. Щегольски, напоказ, поигрывая огромными железными ключами, «клавесами», они шли со мною, несшим «Терминус Эст» на плече, лабиринтом улиц; если хватало места, то по бокам, а нет – спереди и сзади. У берега Ациса я отпустил обоих, подхлестнув их желание поскорей распроститься со мной личным позволением провести остаток вечера как пожелают, а сам нанял небольшой, юркий каик (под пестро раскрашенным пологом, в котором к вечеру, по истечении последней стражи дня, совсем не нуждался) и распорядился отвезти меня вверх по реке, к дворцу.
Плавать по Ацису мне до того дня не доводилось. Усевшемуся ближе к корме, между рулевым (он же – владелец каика) и четверкой гребцов, в такой близости от мчащейся навстречу чистой, ледяной воды, что мог бы, если пожелаю, окунуть в реку обе ладони, мне показалось, будто этой хрупкой дощатой скорлупке, из амбразуры нашего бартизана наверняка выглядящей не больше паучка-водомерки, пляшущего на волнах, не сдвинуться против течения ни на пядь. Но тут рулевой отдал команду, и каик отчалил от пристани – разумеется, держась близ берега, однако заскакав по воде плоским камешком. Удары четырех пар весел оказались столь стремительны, столь безупречно слажены, а каик столь легок, узок и обтекаем, что мы помчались вперед скорее по-над водой, чем по воде. Ахтерштевень венчал пятигранный фонарь аметистово-фиолетового стекла, и как раз в тот миг, когда я по неведению решил, что сейчас течение ударит нас в борт, подхватит, перевернет и понесет полузатопленное суденышко вниз, к Капулу, рулевой невозмутимо, бросив кормовое весло, закачавшееся на обвязке, поднес к фитилю огонек.
Конечно же, он был прав, а я ошибался. Как только дверца фонаря захлопнулась, заслонив масляно-желтое пламя, и во все стороны брызнули нежно-фиалковые лучи света, подхваченный водоворотом каик развернулся носом к течению, прянул вперед этак на сотню маховых шагов, а то и больше, хотя гребцы подняли весла на борт, и мы оказались в миниатюрной бухте, спокойной, будто мельничный пруд, битком набитой сверх меры яркими прогулочными лодками. Из глубины реки тянулись на берег, к ослепительным факелам и изящным решеткам ворот, ведущих в дворцовый сад, ступени лестниц, очень похожих на те, с которых я еще мальчишкой нырял в Гьёлль, только гораздо чище.
Дворец архонта я много раз видел из Винкулы и, таким образом, знал, что сооружен он вовсе не под землей, по образцу Обители Абсолюта (чего, наверное, ожидал бы в противном случае). Совершенно не походил он и на мрачную крепость наподобие нашей Цитадели: очевидно, архонт и его предшественники сочли форпосты в виде замка Акиэс и стены Капула, дважды соединенные меж собой стенами и фортами вдоль гребней утесов, вполне достаточными для обороны города. Здесь крепостные стены заменяли обычные живые изгороди, призванные уберечь сады от любопытных взглядов да, может статься, случайных воришек. Разбросанные по красочному, интимно уютному парку постройки под золочеными куполами издали, из моей амбразуры, казались очень похожими на перидоты, что, соскользнув с разорванной нити, рассыпались по узорчатому ковру.
У филигранных ворот в карауле стояли спешенные кавалеристы в стальных латах и шлемах, вооруженные пламенеющими копьями и длинными кавалерийкими спатами, однако с виду они казались кем-то вроде актеров-любителей на вторых ролях, добродушными, многое повидавшими в жизни людьми, блаженствующими на отдыхе после упорных сражений и патрулирования открытых всем ветрам горных троп. Те двое, которым я предъявил картонный кругляш, едва взглянув на него, мотнули головами: не стой, дескать, проходи.
V. Кириака
На званый вечер я прибыл одним из первых. Суетящихся слуг вокруг пока что было куда больше, чем гостей в маскарадных костюмах: казалось, слуги взялись за работу всего минуту назад и твердо решили тотчас же ее завершить. Одни зажигали светильники с хрустальными линзами и хоросы, свисавшие с верхних ветвей деревьев, другие несли в сад подносы с напитками и закусками, расставляли их по местам, передвигали туда-сюда, а после вновь тащили назад, к одному из увенчанных куполом зданий (всеми тремя процедурами ведали трое слуг, но порой – несомненно, оттого, что остальные отвлекались на что-то другое, – только один).
Какое-то время я бесцельно бродил по саду, любуясь цветами в быстро сгущавшихся сумерках, а после, заметив среди колонн одного из павильонов людей в костюмах, направился внутрь, к ним.
Как мог выглядеть подобный званый вечер в Обители Абсолюта, я выше уже описывал. Здесь, в обществе целиком провинциальном, прием отличался несколько иной атмосферой: происходящее казалось игрой детишек, нарядившихся в обноски родителей, многие – и мужчины, и женщины – явились в костюмах автохтонов, выкрасив лица красновато-коричневым с белыми пятнышками, причем один из них был настоящим автохтоном, однако же нарядился именно таковым, в костюм не более и не менее подлинный, чем у прочих, отчего я расхохотался бы в голос, если б не осознал, что на самом деле одет он куда оригинальнее остальных ряженых жителей Тракса. Вокруг всех эти автохтонов, настоящего и самозваных, толпилось около двух дюжин не менее нелепых фигур – офицеров, переодетых женщинами, женщин, переодетых солдатами, эклектиков столь же карикатурных, как и автохтоны, гимнософистов, аблегатов с причетниками, анахоретов, эйдолонов, зооантропов (наполовину людей, наполовину зверей) и деодандов с ремонтадо в живописных лохмотьях, с причудливо подведенными глазами.
Глядя на разношерстную толпу, я невольно задумался, как забавно вышло бы, если бы Новое Солнце, Дневная Звезда собственной персоной, столь же внезапно, как появлялось в давние времена, когда его звали Миротворцем, появилось бы здесь, среди нас, в совершенно неподходящем для сего месте – ведь Миротворец всегда предпочитал появляться в местах самых неподходящих, взглянуло на всех этих людей свежим взглядом, чего никому из нас не дано, и, увидав их, при помощи чародейства обрекло всех собравшихся (людей, совершенно мне незнакомых и знать не знавших меня) отныне и впредь жить жизнью тех, кем нарядились сегодня, горожан навсегда сделало автохтонами, жмущимися к дымящим очагам в горных хижинах из дикого камня, настоящего автохтона – горожанином на ридотто, женщин – кавалеристами, во весь опор скачущими навстречу врагам Содружества с саблями наголо, а офицеры отправятся по домам, заниматься шитьем у северного окна да порой с грустью вздыхать, взглянув на безлюдную дорогу, а деоданды – в лесную чащу, оплакивать собственные немыслимые прегрешения, а ремонтадо, подпалив собственные дома, устремят взгляды к вершинам гор… и только я один останусь самим собой, подобно скорости света, которой, если верить знающим людям, не изменить никакими математическими преобразованиями.
Посмеивался я втихомолку, под маской, до тех пор, пока Коготь в мешочке из мягкой кожи не толкнул меня в грудь – легонько, словно напоминая, что с Миротворцем шутить не стоит, а я как-никак ношу при себе некую частицу его силы. Тут-то, устремив взгляд поверх голов в шлемах, в уборах из перьев, в диких космах волос, я и увидел у дальних колонн павильона одну из Пелерин. Увидел и со всех ног поспешил к ней, расталкивая в стороны тех, кто не пожелал расступиться. (Правда, таких оказалось немного: конечно, никому вокруг даже в голову не пришло, что я действительно тот, кем наряжен, однако из-за высокого роста меня принимали за экзультанта, поскольку настоящих экзультантов у архонта в гостях не случилось.)
Пелерина была не из молодых, но и не старой; овальное, правильной формы, ее лицо под узкой полумаской несло на себе печать благородства и отстраненности, подобно лицу главной жрицы, позволившей мне войти в шатер собора, после того как мы с Агией разнесли в щепки алтарь. В руке она держала крохотный, словно игрушка, бокал с вином, и когда я преклонил колено у ее ног, поставила его на ближайший стол, чтоб протянуть мне руку для поцелуя.
– Прости меня, Домницелла, – взмолился я, – ведь я причинил тебе и твоим сестрам величайшее зло.
– Смерть причиняет зло всем нам, – отвечала она.
– Но я не Смерть.
Тут я поднял взгляд, и в голове моей зародились кое-какие сомнения.
Шумный вдох Пелерины был слышен даже сквозь трескотню собравшихся.
– Вот как?
– Именно так, Домницелла. – Пусть и уже усомнившийся в ней, я все-таки испугался, как бы она не пустилась бежать, и ухватил ее за конец опояски, свисавший с талии. – Прошу простить меня, Домницелла, но вправду ли ты принадлежишь к ордену?
Пелерина, не говоря ни слова, покачала головой и рухнула на пол.
Клиенты, содержащиеся в наших подземных темницах, нередко притворяются лишившимися чувств, однако их плутовство легко распознать. Симулянты намеренно закрывают глаза и держат их закрытыми. Жертва же настоящего обморока (коим, кстати заметить, в равной мере подвержены и женщины, и мужчины) первым делом теряет власть над глазами, отчего оба глаза какой-то миг смотрят в несколько разные стороны, а порой закатываются под лоб – точнее, под верхние веки. Веки, в свою очередь, редко смыкаются полностью, поскольку сие – не сознательное действие, но попросту результат расслабления их мускулатуры. Обычно между кромками верхнего и нижнего века остается виден узкий полумесяц склеры глазного яблока – именно так и вышло сейчас, с упавшей передо мной женщиной.
Около полудюжины человек помогли мне перенести ее в один из альковов, чему сопутствовало множество дурацкой болтовни о жаре и возбуждении, хотя, за полным отсутствием и первого и второго, причиной обморока ни жара, ни чрезмерное возбуждение послужить не могли. Какое-то время я никак не мог отделаться от зевак, но затем происшедшее утратило всю прелесть новизны, после чего мне уже при всем желании никак не удалось бы удержать их рядом. Вскоре после этого женщина в алом зашевелилась, а другая женщина, примерно тех же лет, наряженная маленькой девочкой, сообщила мне, что это супруга некоего армигера, чья вилла находится невдалеке от Тракса, недавно отбывшего в Несс по каким-то делам. Отойдя к столу, я отыскал тот самый крохотный бокал, вернулся и смочил ее губы остававшейся в нем красной жидкостью.
– Не надо, – слабым голосом заговорила она. – Не хочу… это сангари, а я терпеть его не могу – выбрала только потому, что… потому что оттенок… к наряду подходит.
– Отчего ты лишилась сознания? Оттого, что я решил, будто ты из настоящих конвентуалок?
– Нет… оттого, что догадалась, кто ты, – ответила женщина в алом.
На время мы оба умолкли. Она по-прежнему полулежала на диване, куда мне помогли ее отнести, а я сидел у нее в ногах.
Пользуясь случаем, я вновь воскресил в памяти тот момент, когда преклонил перед нею колено: ведь мне, как не раз уже говорилось, ничего не стоит мысленно реконструировать любой миг прожитой жизни. Увы, на сей раз это нисколько не помогло, и, наконец, мне хочешь не хочешь пришлось спросить:
– Как же ты догадалась?
– Любой другой в этой одежде, спроси его, Смерть ли он, ответил бы «да»… потому что такова его маска. Неделю назад, когда муж обвинил одного из наших пеонов в краже, я присутствовала на суде архонта. В тот день и видела тебя, стоявшего сбоку, скрестив руки на гарде вот этого самого меча, а едва лишь услышала, в чем ты сознаешься, едва ты поцеловал мои пальцы, сразу тебя узнала и подумала… О, сама не знаю, что я подумала! Наверное, что ты преклоняешь передо мной колено, так как намерен убить меня. Там, в зале суда, ты держался… все время держался, словно тот, кто не отступится от законов учтивости даже в обращении с несчастным, которому собирается отсечь голову, особенно с дамой.
– Я преклонил перед тобою колено лишь потому, что очень хочу поскорей разыскать Пелерин, а твой наряд, как и мой, казался вовсе не маскарадным.
– Так и есть. Говоря откровенно, носить его мне не положено, но это не просто костюм, на скорую руку сооруженный служанками, а настоящая инвеститура. – Тут она ненадолго умолкла. – Однако я ведь даже не знаю твоего имени.
– Севериан. А тебя зовут Кириакой – так сказала одна из женщин, помогавших перенести тебя сюда. Будь любезна, скажи, как ты добыла эти одежды и не знаешь ли, где Пелерины сейчас?
– Твоей службы это не касается, верно? – Пристально взглянув мне в глаза, Кириака покачала головой: – Да, дело, определенно, личное. Я росла у них и воспитывалась. В послушницах. Мы исходили весь континент, от края до края, и я получила немало чудесных уроков ботаники, попросту глядя на цветы и деревья в пути. Порой, стоит вспомнить былое, мне кажется, будто пальмы от сосен отделяла всего неделя пешего хода, хотя это, конечно, не так.
– Шло время, я готовилась принять невозвратные обеты, а за год до облачения всякой послушнице шьют инвеституру, дабы та могла примерить ее и подогнать по себе, после чего ее всякий раз, разбирая поклажу, видишь среди обычной одежды. Будто девочка, любующаяся свадебным платьем матери, принадлежавшим и ее бабке, и понимающая, что тоже выйдет замуж – если когда-либо выйдет замуж – именно в нем. Только я инвеституры так ни разу и не надела, но, возвращаясь домой… ждать случая, надо заметить, пришлось долго, ведь провожать меня никто не стал бы… прихватила ее с собой.
Прихватила с собой, но долгое время о ней не вспоминала. А получив от архонта приглашение на маскарад, вынула из сундука и решила надеть нынче вечером. Фигурой своей я горжусь по праву: служанкам пришлось лишь самую малость расставить вот здесь и здесь. Сидит как влитая, и лицом я – что настоящая Пелерина, вот только глаза… Правду сказать, мне этот взгляд никогда не давался. Думала, само придет, когда я обеты приму или после. У старшей над послушницами такой взгляд был… Допустим, сидит за шитьем, а заглянешь в глаза ей и сразу же веришь, что ей виден весь Урд, до тех самых краев, где обитают перисции, что взгляд ее проникает и сквозь ткань старой изношенной юбки, и сквозь стену шатра – сквозь все на свете… Однако куда направляются Пелерины сейчас, я не знаю, да и сами они – кроме разве что Матери – вряд ли знают об этом.
– Должно быть, у тебя среди них остались подруги, – заметил я. – Разве больше никто из послушниц не предпочел мирскую жизнь?
Кириака пожала плечами:
– Даже не знаю. Никто из них мне ни разу не написал.
– Как ты себя чувствуешь? Не хочешь ли вернуться назад? Там начинаются танцы.
Прежде, пока речь шла о Пелеринах, взгляд собеседницы словно блуждал в коридорах времени. Сейчас она, не поворачивая головы, искоса взглянула на меня.
– А тебе самому туда хочется?
– Пожалуй, нет. В толпе мне всегда несколько не по себе, если только вокруг не друзья.
– Так у тебя есть друзья?
Казалось, она искренне удивлена.
– Не здесь… за исключением одной подруги. А в Нессе рядом со мной были братья по гильдии.
– Понимаю, – после недолгой паузы ответила Кириака. – Что ж, возвращаться к остальным нам вовсе незачем. Званый вечер продолжится до утра, а с рассветом, если архонту не надоест веселиться, в павильоне опустят шторы, чтобы свет солнца не проникал внутрь, а может быть, даже накроют сводчатым куполом весь сад. Мы можем сидеть здесь сколько пожелаем. Захотим чего-нибудь выпить или перекусить – подзовем проходящего мимо официанта, а когда рядом появится кто-нибудь, с кем нам захочется поговорить, остановим его и заставим развлечь нас беседой.
– Боюсь, я наскучу тебе задолго до конца ночи, – предупредил я.
– Вот уж нет! Думаешь, я позволю тебе много болтать? Нет, я намерена говорить сама, а ты будешь слушать. Для начала: знаешь ли ты, что очень красив?
– Я знаю, что ничуть не красив. Однако ты ни разу не видела меня без маски, а значит, не можешь знать, как я выгляжу.
– Ошибаешься.
С этим Кириака подалась вперед, будто затем, чтоб разглядеть мое лицо под маской сквозь прорези для глаз. Ее собственная маска, пара обрамлявших глаза миндалевидных петелек из узкой тесьмы того же цвета, что и платье, была так крохотна, что казалась всего лишь условностью, но придавала ее внешности налет экзотики, в иное время совсем ей не свойственной, а самой Кириаке, по-моему, внушала ощущение тайны, анонимности, избавлявшей ее от груза ответственности.
– Несомненно, ты – человек недюжинного ума, но на подобных приемах бывал куда реже, чем я, иначе давно освоил бы искусство судить о лицах, не видя их. Конечно, если тому, за кем наблюдаешь, вздумалось нацепить личину из дерева, не повторяющую формой лица, приходится нелегко, но даже в этом случае заметить можно очень и очень многое. Подбородок у тебя заостренный, верно? С небольшой ямочкой посередине?
– Заостренный – да, – подтвердил я, – однако без ямочки.
– Вот тут ты лжешь, чтоб сбить меня с толку, либо сам никогда в жизни ее не замечал. Форму подбородка я могу определять по талии – особенно у мужчин, в чем и заключается главный мой интерес. Тонкая талия означает заостренный подбородок, и форма твоей кожаной маски вполне позволяет в том убедиться. Вдобавок глаза… глубоко посажены, однако довольно велики и подвижны, что у мужчин, особенно узколицых, непременно сопутствует ямочке на подбородке. Скулы – их очертания самую чуточку видны под маской – у тебя широки, а из-за впалых щек кажутся еще шире. Волосы, судя по волоскам на тыльной стороне ладоней, темны, а губы тонки – их видно сквозь прорезь для рта. Поскольку целиком мне их не разглядеть, они изогнуты, словно лук купидона – самая соблазнительная форма мужских губ.
Не зная, что на это ответить, я многое отдал бы, лишь бы оставить ее как можно скорее, и наконец спросил:
– И теперь ты захочешь, чтоб я снял маску, дабы проверить точность всех этих суждений?
– О нет, нет, снимать маски нельзя – до тех пор, пока не заиграют обаду! Кроме того, подумай о моих чувствах. Если ты снимешь маску и, вопреки моему опыту, окажешься нисколько не красивым, я лишусь интересной ночи.
Рассматривая меня, она села прямо, теперь же улыбнулась и снова откинулась на диван, а ее волосы раскинулись по подушкам, окружив голову темным ореолом.
– Нет, Севериан, снимать маску с лица ни к чему, а вот снять маску с души придется. Чуть позже ты это сделаешь, показав все, что сделал бы, будучи волен делать что пожелаешь, а пока – рассказав обо всем, что я о тебе хочу знать. Ты прибыл из Несса – об этом мне уже известно. Отчего тебе так не терпится отыскать Пелерин?
VI. Библиотека Цитадели
Едва я собрался дать ей ответ, мимо нашего алькова прошла пара гостей – облаченный в санбенито кавалер с дамой, наряженной мидинеткой. На нас они только глянули мимоходом, и нечто – возможно, склоненные одна к другой головы, а может, незначительная перемена в выражениях лиц – подсказывало: они знают или, по крайней мере, подозревают, что на мне вовсе не маскарадный костюм. Однако я сделал вид, будто ничего не заметил, и сказал:
– Мне в руки случайно попало кое-что, принадлежащее Пелеринам. Хочу вернуть им пропажу.
– То есть чинить им зла ты не собираешься? – уточнила Кириака. – А можешь ли рассказать, что это?
Ответить правду я не осмелился и, понимая, что Кириака непременно попросит показать ей названное, ответил:
– Книга… старинная, великолепно иллюстрированная книга. Не стану делать вид, будто хоть что-либо смыслю в книгах, но почему-то уверен: она и в смысле религии многое значит, и сама по себе ценность имеет немалую, – и вынул из ташки ту самую книгу в коричневом переплете из библиотеки мастера Ультана, которую взял с собой, покидая камеру Теклы.
– Да, книга древняя, – подтвердила Кириака. – И, вижу, сильно подмочена. Позволь взглянуть?
Я подал ей книгу, и Кириака, перелистав страницы, поднесла ближе к светильнику, мерцавшему над нашим диваном, разворот с изображением сикинниды. Казалось, рогатые люди запрыгали, сильфиды дружно качнули бедрами в такт пляске пламени.
– Я в этом тоже мало что смыслю, – созналась она, возвращая мне книгу, – однако мой дядюшка разбирается в книгах прекрасно и, думаю, дорого бы за нее заплатил. Вот если бы он был здесь и смог поглядеть… а впрочем, так даже к лучшему: возможно, я сама попробую ее у тебя как-нибудь выманить. Каждую пентаду он отправляется в путешествие не хуже моих странствий с Пелеринами – и все ради поисков старинных книг. Даже в забытых архивах бывал. Ты о них слышал?
Я отрицательно покачал головой.
– И я знаю только то, что он однажды рассказывал, выпив чуть больше нашего домашнего кюве, чем обычно, да и рассказал, может статься, не все: за разговором мне постоянно казалось, будто дядюшка слегка опасается, как бы я не решилась отправиться туда сама. Я, разумеется, не решилась, хоть иногда и сожалею о том. Так вот, далеко на южных окраинах Несса, где большинство горожан не бывали никогда в жизни, так далеко вниз по великой реке, что люди обычно думают, будто город заканчивается намного, намного раньше, стоит древняя-древняя крепость. Все, кроме, возможно, самого Автарха – да живет его дух в тысяче преемников, – давным-давно позабыли о ней и места те считают нечистыми. Стоит она на высоком холме возле берега Гьёлля, взирая с его вершины на бескрайнее поле, усеянное полуразрушенными гробницами, и ничего, ничего не охраняет.
Сделав паузу, она вскинула руки и нарисовала в воздухе перед собою холм с венчающей его твердыней. Тут у меня возникло ощущение, будто эту историю она рассказывала уже не раз и не два – возможно, собственным детям. Подумав об этом, я осознал, что лет ей не так уж мало, довольно, чтобы иметь детей, в свою очередь подросших достаточно, чтоб выслушать и эту, и прочие ее сказки по много раз. Да, все эти годы не оставили на ее гладком, чувственном лице никакого следа, однако светоч юности, все еще ярко горящий в Доркас, и озарявший чистым, не от мира сего, сиянием даже Иоленту, и ослепительно, буйно пылавший за несгибаемой красотой Теклы, и осиявший укрытые пеленою тумана дорожки некрополя, когда сестра ее, Тея, приняла у Водала пистолет на краю оскверненной могилы, угас в Кириаке так давно, что от его пламени не осталось даже едва уловимого аромата, и посему мне сделалось искренне ее жаль.
– Тебе, несомненно, известно, как наша раса, как люди древности достигли звезд и как отдали ради этого все первозданное, дикое, что оставалось в них, и оттого утратили вкус к буйству встречного ветра, и плотскому вожделению, и к любви, и к сложению новых песен, и к пению песен старых, и к прочим проявлениям «звериной» натуры, которые якобы принесли с собою из джунглей, с самого дна времен… хотя в действительности, как утверждал дядюшка, все это и вывело их из дикой глуши. Известно тебе также – а неизвестно, так знай, – что отданы эти вещи были творениям их же собственных рук, в душе ненавидевшим их. Да, у них вправду имелись души, хотя сотворившие их люди никогда с этим не считались. Так вот, творения решили уничтожить создателей, и уничтожили, дождавшись, пока человечество не покорит тысячи солнц, а после вернув человеку все, от чего он отрекся задолго до этого.
Одним словом, запомни все это и знай. Сама я то, что рассказываю, узнала от дядюшки, а он прочел обо всем этом и о многом другом в книге из своего собрания. В книге, которой, на его взгляд, не открывали целую хилиаду.
А вот о том, как это было проделано, известно гораздо меньше. Помнится, еще девчонкой я представляла себе злые машины, рывшие, рывшие землю ночь напролет, пока не откопали, не вынули из-под корней древних дубов железный сундук, ими же спрятанный под землей, когда мир был еще совсем юным, а после, стоило им сбить замок, все, о чем мы с тобой говорили, вырвалось, вылетело наружу, словно рой золотистых пчел. Глупо, наивно, однако мне даже сейчас не по силам вообразить, как эти думающие машины выглядели, как поступили в действительности.
Я тут же вспомнил об Ионе, о светлом металле, блестевшем там, где должна быть кожа его чресл, однако не сумел представить себе Иону, выпускающего мор на горе всему роду людскому, и лишь недоверчиво покачал головой.
– Однако в дядюшкиной книге, по его словам, объяснялось, что они сделали, а выпущенное ими на волю было вовсе не роем насекомых, а изобилием всевозможных артефактов, которые, по их расчетам, вернут к жизни все мысли и чувства, оставленные людьми в прошлом, так как всего этого не представлялось возможным записать цифрами. Строительством и изготовлением всего на свете, от городов до сосудов для сливок, управляли те же машины, и вот они, на протяжении тысячи человеческих жизней строившие города-механизмы, принялись возводить города, похожие на скопления туч перед бурей или, к примеру, на скелеты драконов.
– Когда же все это происходило? – спросил я.
– Очень, очень давно – задолго до того, как были уложены первые камни в фундаменты первых строений Несса.
Я обнял Кириаку за плечи, а ее ладонь – жаркая, ищущая – крадучись заскользила по моему бедру.
– Тому же принципу подчинили они все, что бы ни делали. И очертания мебели, и, скажем, покрой одежды. Ну а поскольку правители, в незапамятные времена решившие, что все мысли, какие могут символизировать подобные города, и одежда, и мебель, человечеству надлежит оставить в прошлом, давным-давно умерли, простых людей, позабывших и лица их, и максимы, новизна привела в восторг. Это и погубило всю человеческую империю, возведенную на основании одного лишь порядка.
Но все же, хоть империя и распалась, до гибели каждого из миров было еще далеко. Поначалу, дабы род людской вновь не отверг того, что ему возвратили, машины придумали грандиозные зрелища, феерии, вселявшие в голову всякого зрителя мысли о богатстве, о мщении либо о незримом, духовном мире. Позже они приставили к каждому из людей компаньона, советника, невидимого для всех остальных. У детей такие товарищи имелись с давних времен.
Когда власть машин – как самим машинам и требовалось – ослабла еще больше, они уже не могли ни поддерживать в сознании владельцев эти фантомы, ни строить новые города, так как и прежние-то, уцелевшие, почти опустели.
Таким образом, они, как сказал дядюшка, достигли той стадии, на коей человечество, согласно всем их надеждам, должно было обратиться против машин и уничтожить их, однако ничего подобного не случилось, так как теперь их – тех, кого прежде презирали, словно рабов, либо почитали, как демонов, – полюбили всем сердцем.
Тогда созвали они к себе всех, кто возлюбил их сильнее прочих, долгие годы учили избранных всему, отвергнутому родом людским, а со временем умерли.
Собрались те, кого полюбили они и кто полюбил их, на совет, начали думать, как сохранить их науку, ибо прекрасно знали, что подобных им на Урд больше не будет. Но начались среди них ожесточенные споры. Науки они постигали не сообща: каждый, будь он хоть мужчиной, хоть женщиной, слушал одну из машин, как будто во всем мире нет никого, кроме них двоих, ну а поскольку знаний было великое множество, а учеников – жалкая горстка, машины каждого учили по-разному.
Так, слово за слово, ученики машин разделились на две партии, а каждая из партий – еще на две, а каждая из этих двух – еще на две, и, наконец, всяк из собравшихся остался один, непонятый, осуждаемый всеми прочими и, в свою очередь, осуждающий их. Поодиночке разошлись они по миру, прочь из городов, служивших приютом машинам, либо в самую их глубину – все, кроме нескольких, по привычке оставшихся во дворцах машин, бдеть возле их безжизненных тел.
Один из сомелье принес нам по чаше вина почти столь же прозрачного, как вода, и столь же спокойного, пока легкие колебания чаш не пробудили его, обращая в игристое. Заструившиеся к поверхности пузырьки наполнили альков ароматом цветов, которых не различить глазом, которых не отыскать никому, кроме слепых, а пить такое – все равно что пить квинтэссенцию силы из сердца быка. В нетерпении выхватив свою чашу из рук служителя, Кириака жадно осушила ее и со звоном отбросила в угол.
– Продолжай, – попросил я. – Чем кончилась история о забытых архивах?