Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нравственность есть Правда - Василий Макарович Шукшин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Послушал Сидоров про Шекспира, взял рубль у жены и пошел к сельмагу «сообразить» с кем-нибудь — опять до него не дошло, что надо посмотреть фильм. А сынишка его пошел и посмотрел. Посмотрел, ничего не понял, пришел домой и говорит: «Гениальный фильм! Ты вот чем пропивать этот рубль-то, сходил бы в кино лучше посмотрел». — «Пошел ты со своим кино, — рассердился Сидоров. — Навыдумывают там, а я смотри».

А жила у них в квартире тетя-аптекарша (дом для работников аптеки еще только строился, у нее не было своей квартиры). Молодая тетя по роду своей работы имела дело с ядами, поэтому очень интересовалась Шекспиром. «Напрасно, — заметила она, — вы не правы». И стала рассказывать про Шекспира. Да так хорошо, понятно! «Допекли вы меня со своим Шекспиром, — сказал Сидоров, — пойду посмотрю». Пошел. Посмотрел и говорит: «Не знаю, как там у королей, а у нас бывает… У нас Гриша Новоскольцев захотел, паразит, бригадиром стать — что он делал!.. А бригадиром молодой парнишка был — школу механизаторов кончил. Так этот преподобный Гриша орет на всех собраниях: „У него, дескать, опыту мало!“ А мы шумим: „Вот и хорошо, что мало — меньше воровать будет“».

Трудно, как видите, идет фильм к моему Сидорову.

И все равно не надо смущаться. Капля камень точит. Но упаси бог подлаживаться сейчас под Сидорова. А мы подлаживаемся — в этом все горе. У Сидорова сынишка есть, у сынишки, глядь, свой сынишка, а тот — будущий Курчатов или Суриков. Вот для них и надо делать, писать, играть, петь.

Дальше. Мы хотим, чтобы культурный человек жил в деревне и вроде бы не чувствовал этого. А он чувствует каждый день. Зарплата специалистов в деревне, рабочих совхоза теперь почти такая же, что и в городе. А что ему предлагают в раймаге? Вековой драп, патефон, «сработанный еще рабами Рима», диваны — а-ля гроб на ножках. Получше хочешь? — «ехай в город». Понаблюдайте за деревенской хозяйкой, когда к ней приехали гости и ей хочется угостить их. Как она крутится, бедная! Селедочку бы — селедки доброй нет в сельмаге, сметаны нет, молока нет — ничего нет. Зло берет. В селе — совхоз, значит, рабочие? Рабочие. А как же так — в магазине ничего нет? Приусадебный участок… Вот куда вольно и невольно обращены взоры тех, кто против него в принципе и кто — за него. А на кой бы он черт нужен, такой огромный, такой «натуральный», если бы в сельмаге было что купить. Сколько он сил, времени требует, этот огород! Парень на пашне наломается, приедет домой: капусту надо поливать, картошку окучивать, свиньям замес варить, сено косить коровенке…

Ворочает парень и тоскует: в городе отработал человек восемь часов — и вольный казак, а тут как проклятый — ни дня ни ночи. А в селе — молочный совхоз, рядом мясосовхоз, под боком сырзавод, «полеводка» — все есть. А в магазине шаром покати. Э-эх… А ведь парню книгу прочесть хочется, в кино посидеть, вечерняя школа, а то и заочный вуз ждут. Все надо. А время где? Где те дяди, которые бы освободили сельскому парню время для книги, кино, клуба, вечерней школы, заочной учебы? Где те дяди, которые по старинке «куют» для деревни патефоны? Хватит патефонов! Делайте электропроигрыватели. Где те дяди и тети, которые отбирают для села грампластинки? Не надо — все частушки да частушки! Тут и романсы любят, и Райкина, и «голоса писателей», и даже оперетту. Где те дяди и тети, которые комплектуют сельские библиотеки? Почему только «Белая береза», «Алитет уходит в горы», «Записки охотника» и про шпионов? Сейчас, пожалуй, укажут на тиражи вообще. Знаю — большие. Но надо представить себе, какая это зияющая утроба — деревня. Кстати, тираж журнала «Сельская молодежь» смехотворно мал.

В заключение о кино «применительно» к сельскому зрителю: каким оно должно быть? Перефразируя известное выражение: таким же, как в городе, только лучше.

Какой должен быть современный положительный герой? Знают, что он должен быть честный, неглупый, добрый, принципиальный и т. п. Знают больше: у положительного героя могут быть кое-какие и отрицательные стороны, слабости. Вообще о положительном герое знают все — какой он должен быть. И тут, по-моему, кроется ошибка: не надо знать, какой должен быть положительный герой, надо знать, какой он есть в жизни. Не надо никакого героя предлагать зрителю в качестве образца для подражания. Допустим, вышел молодой человек из кинотеатра и остановился в раздумье: не понял, с кого надо брать пример, на кого быть похожим… Ну и что? Что, если не убояться этого? На кого быть похожим? На себя. Ни на кого другого ты все равно не будешь похожим. Если ты посмотрел умный фильм, где радуются, горюют, любят, страдают, обманываются, обретают себя живые люди, значит, тебе предложили подумать о самом себе. Тебе показали, как живут такие-то и такие-то, а ты задумаешься о себе. Обязательно. В этом сила живого, искреннего реалистического искусства. Если авторы сами радуются хорошему, если ненавидят дурное в людях и если все это — правда, если ты сам знаешь, что в жизни так и бывает, как тебе только что показали, то не захочешь спрашивать: на кого быть похожим? На себя, только станешь умнее, крепче, отзывчивее. Не мог же ты не радоваться, когда все в зале радовались, что человек в трудную для себя минуту не соврал, не словчил за счет другого… А человек-то, казалось, незаметный, каких много. Радость, какую мы испытываем, глядя, как человек перемог себя и остался человеком, скоро не забудется. Мне кажется, смысл социалистического искусства не в том, чтобы силиться создавать неких идеальных положительных героев (даже в противоположность отрицательным), а находить, обнаруживать положительные — суть качества добрые, человечные — и подавать это как прекрасное в человеке.

И потом мы забываем, что, когда мы очень уж настойчиво начинаем предлагать зрителю образцы для подражания, мы возбуждаем в нем чувство протеста, раздражение. Попробуйте за ребенка сделать какое-нибудь мало-мальски сложное дело — он заплачет. Он хочет сам. Общение с искусством, когда тому, что мы видим, мы целиком верим, приводит нас в редкое и радостное состояние детскости. Ребенок знает, наверно, что отец сделает лучше, но он хочет сам. Зритель тоже хочет сам. И кто смолоду больше делает и думает сам, тот становится потом надежнее, крепче, умнее. Надо только стараться, чтоб мы не врали, не открывали то, что зритель давным-давно знает без нас, не показывали ему — вот это хорошо. Что, он сам не видит, что хорошо, что плохо? Странное дело: зритель приходит к нам из самой гущи жизни, зная о ней гораздо больше нас (в смысле конкретном, реальном), а мы не стыдимся показывать ему иногда такое, во что сами не верим. Самое, может быть, дорогое завоевание социалистического реализма — это то, что художник и тот, к кому он приходит со своим произведением, говорят на родном языке, на равных. Не надо только учить. Надо помогать исследовать жизнь, открывать прекрасное в жизни и идти с этим к людям. Надо страдать, когда торжествует зло, и тоже идти к людям. Иначе к чему все? Было время, когда мужика устраивал лубок. Было — и прошло. Он вырос, стал умный, думающий. Бить надо нас по рукам, когда мы вместо правды придумываем для него разные характеры, ситуации, психологию. Да еще делаем вид, что это-то и есть правда. Никого мы не обманем и не научим таким образом быть лучше. Только испортим дело.

1966 г.

«Только это не будет экономическая статья…»

— Только это не будет экономическая статья…

— И не надо. Кроме того, вы не сумеете написать экономическую статью. Пишите рассказ, очерк, повесть… — что получится. А это (командировочное удостоверение спец. корр.) поможет вам войти, куда захотите…

— Нет, по кабинетам я тоже не буду ходить.

— Я сказал: если захотите.

— Ладно.

— И — правду, всю правду. Без этого… без внутреннего редактора.

— Ладно. Это хорошо, что вы так говорите.

Такой примерно разговор состоялся в редакции одной из центральных газет: я ехал в командировку. Тема будущего моего очерка (статьи): почему молодежь уходит из села. Не ответ на этот вопрос, а… Впрочем, если удастся, почему бы не ответить.

Шел из редакции, думал: как написать поумней, поинтересней, чтоб прочитали. А то ведь не читают! Сам не читаю всякие проблемные статьи: скучно.

Почему молодежь уходит из села? А почему я сам ушел? Может, не мудрствуя лукаво, взять да и рассказать про себя: так и так, взял в свое время ноги в руки и пошел искать лучшую долю. И забыл «извечную» крестьянскую любовь к земле, и великолепно преодолел «тягу» к этой самой земле, и шаркал в «штиблетиках» по асфальту, и мечтал получить «квартиру с сортиром». По крайней мере, честно будет. И язык не повернется советовать: «Я, ребята, устроился, а вы оставайтесь на земле-матушке, нельзя ее, матушку, трогать». Соблазнительно. Но… когда мы трусоваты, мы всегда найдем нечто спасительное, что убаюкивает нашу совесть и не позволит поступить честно. Я тут же вывернулся и подумал так: ведь это когда было-то! В 1946 году, вон когда! Не характерно для наших дней. Тогда голодуха была, на трудодни ничего не давали, кто по легче на ногу, уходили невольно.

Ладно, жизнь подскажет, как писать. Буду — как захочется, как сам пойму… Что увижу, то и буду писать. Я еще не пробовал так.

…Лечу. Чуть поежился в удобном кресле от неприятного воспоминания: когда получал деньги, женщина в бухгалтерии посмотрела на работника редакции, который мной занимался, и негромко, чтоб я не слышал, спросила:

— А это ничего, что место рождения Алтайский край и туда же командировка?

— Ничего, — сказал работник.

А женщина, наверно, подумала: «Хорошо устроился парень: и дома побывает, и бесплатно». Мысленно немножко поспорил с ней. «Разве мне эти 150 рублей нужны! Я получил конкретное задание и обязан буду потом писать, вот что важно для меня сейчас. Вечно вы своим несчастным рублем все меряете! В конце концов, я не напрашивался».

Вот так, так оно полегче будет.

Смотрю в иллюминатор. Облака, горы облаков. Не могу понять: красиво это или нет? Всякий раз, когда гляжу на эти нежные горы, испытываю глупейшее желание — упасть в них, как в перину. А еще я никак не могу по-настоящему удивиться, что вот я, бескрылое существо, а подо мной — 10 километров воздуха, и перемещаюсь я с огромной скоростью — и хоть бы что, как так и надо. Мысленно отмеряю эти 10 километров на земле и ставлю их на попа — чтоб удивиться… И не удивляюсь. О человек! Царь он или не царь природы, а дьявол изобретательный.

В самолете почему-то всегда много острят. Я подозреваю, что людям все-таки немножко не по себе от этих 10 километров, и они, чтоб скрыть это, шутят. Я, пожалуй, легко сказал, что мне — хоть бы что. Когда не сплю, я нет-нет да подумаю: неужели в этой махине не испортится за пять часов ни один винтик, и мы не полетим по-топорному вниз? Один разок я имел удовольствие испытать нечто похожее на смертный испуг. Летел из Новосибирска в Москву, в Свердловске посадка на сорок минут. Снижаемся. Вот уже земля рядом, вот уж бетонная полоса летит назад… А толчка желанного все нет. Как потом объяснили знающие люди, пилот «промазал». Наконец, толчок, а потом нас начинает швырять из стороны в сторону так, что послышался зубовный стук и скрежет. Один храбрец, сосед мой, не пристегнулся ремнем, его бросило ко мне на колени, он боднул меня лысой головой, потом приложился к иллюминатору, потом очутился у нас в ногах. За все это время он не издал ни единого звука. И все вокруг тоже молчали — это поразительно. Потом мы стали. Первые, кто опомнился, глянули в иллюминатор и обнаружили, что мы — на картофельном поле. Из пилотской кабины вышел мрачноватый командир корабля и пошел к выходу. Кто-то осторожно спросил его: «Мы, кажется, в картошку сели?» — «Что вы, сами не видите?» — ответил командир. Страх схлынул, и наиболее неутомимые уже пробовали робко острить:

— Мы что, и в Москве таким же образом приземляться будем?

— Нет, в Москве желательно сразу к похоронному бюро подрулить.

Храбрый сосед мой искал свою искусственную челюсть.

— Только что новую сделал, — огорчался он.

…Стали разносить обед. Тоже одна особенность: иногда совсем не хочется есть, а все-таки не отказываешься, ешь. Впрочем, это я о себе говорю, может, другие не так. Наверно, это у меня крестьянское осталось: «Пусть лучше пузо треснет, чем добру пропадать».

Подзакусили. Курю и думаю: как же все-таки писать статью? Ну, вот приехал я домой, в свое село, все хорошо, родные живы-здоровы — что дальше? Идти в сельсовет: сколько от вас за последние два-три года уехало молодых? И — почему, как вы думаете? Нет, не то. Этак легче всего. Мне действительно охота понять: почему мы с такой легкостью оставляем родные деревни и села и пополняем городское население, да еще не всегда лучшим способом? Перебираю в памяти знакомых, родных… У меня около двадцати двоюродных сестер и братьев (сродных, у нас говорят). Люди примерно моего возраста, потомственные крестьяне… Из них только двое остались в селе, остальные — кто где по белому свету. И еще родная сестра, сельская учительница, тоже дома работает. Трое. Может, поразмыслить над их судьбами, тех, что разъехались? Ведь, в сущности, распался целый крестьянский род. А почему? А могли бы они снова собраться? В деревне сейчас «жить можно», говорят и старые, и молодые. Можно, верно. И очень даже неплохо. Старые даже ворчат: «Заелись». Заелись не заелись, а вспомнить, как жили сразу после войны, например, и в начале пятидесятых годов — не хотят. Больно вспоминать. Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома. Мне еще хотелось разбежаться и прокатиться на ногах по гладкому, светлому как стеклышко, ледку, а надо было уходить в огромную неведомую жизнь, где ни одного человека родного или просто знакомого. Было грустно и немножко страшно. Мать проводила меня за село, перекрестила на дорогу, села на землю и заплакала. Я понимал, ей больно и тоже страшно, но еще больней, видно, смотреть матери на голодных детей. Еще там оставалась сестра, она маленькая. А я мог уйти. И ушел.

Пассажиры — большинство — спят.

Некоторые читают.

Облака поредели, видно землю. Я смотрю вниз и думаю уже о том, как наши предки шли вот по этим местам. Шли годами, останавливались зимовать, выходили замуж по дороге, рожали. До чего упорный был народ! Ну вот ведь она, земля, останавливайся, руби избу, паши. Нет, шли дальше и дальше, пока в океан не уперлись, тогда остановились. А ведь это не кубанские степи и не Крым, это Сибирь-матушка, она «шуток не понимает».

Не умею в дороге читать. И спать не хочется. Лететь надоело. Как они по два-три года добирались до мест своих поселений! Впрочем, наверно, это становилось образом жизни — в пути. У меня отец — Макар; я где-то прочитал, что Макар — это путевой.

Новосибирск. Еще 12 часов поездом, потом 40 километров по тракту — и я дома.

В городе, перед тем как сесть в автобус, зашел в магазин купить что-нибудь, каких-нибудь гостинцев племяшам-крестникам. Отстоял в очереди, набрал всякой всячины, отошел в сторонку, раскрыл на полу чемодан и стал укладывать покупки. Что-то глянул по полу-то, а у прилавка, где очередь, лежит в ногах у людей 50-рублевая бумажка. Этакая зеленая дурочка, лежит себе никто ее не видит. Ужасно приятно сделать человеку добро, которое тебе ничего не стоит. Я прямо счастлив, когда мне выпадает сказать кому-нибудь: «Товарищ, вы обронили». Человек благодарен, и тебе хорошо. Не круглые же сутки грызть себя, иногда для отдыха — надо и подумать, что ты, вообще-то, не такой уж плохой человек. Хоть глупо, но приятно. Второпях, чтоб меня не опередил кто-нибудь, соображаю, как бы повеселее, поостроумнее сообщить этим, в очереди, про бумажку.

— Хорошо живете, земляки! — говорю громко и весело.

На меня оглянулись.

— Кто же такими бумажками швыряется?

Какое тут волнение началось! Это ведь не тройка, не пятерка — 50 рублей, полмесяца работать надо. А хозяина бумажки нет. Решили положить на видное место на прилавке.

— Сейчас прибежит кто-нибудь, — сказала продавщица.

Долго еще рассуждали в очереди о находке.

Я вышел из магазина в приятнейшем расположении духа. Подходил уже к автобусу, как вдруг меня точно жаром охватило: я вспомнил, что точно таких три бумажки получал в бухгалтерии. Одну разменял еще в Москве, две были в кармане. Сунулся в карман — одна. Туда-сюда — одна. Моя была бумажка-то! Ах, мать твою так-то! Моя бумажка-то. Под сердцем даже как-то зазвенело от горя. Первый порыв был — пойти и сказать: «Товарищи, моя бумажка-то. Я их три получал, одну в Москве разменял, две оставалось, а теперь вот, видите, одна». Но только представил, как я огорошу всех этим заявлением, как подумают некоторые: «Конечно, раз хозяина не нашлось, он и решил прикарманить. Возьмет, сядет и уедет. А потом хозяин прибежит». Нет уж, черт с ней. Не пересилить себя, не протянуть руку, чтобы взять эту проклятую бумажку. Могут еще и не отдать. Подожди, скажут, может, кто-нибудь придет за ней.

И поматерил же я себя! Полпути, наверно, материл. Та зеленая дурочка, если к ней еще добавить другие, могла бы устроить дома лишний праздник. Потом стал успокаивать себя. «Ну и что? Эка потеря! Люди руки, ноги теряют, а тут бумажка вшивая».

Помаленьку успокоился.

Ну — дома.

Грязища на улицах!.. Я в своих московских «штиблетиках»… Чуть ноги не вывернул, пока шел. Между прочим, в десяти километрах от села добывают гравий, целая фабрика (это в сторону).

Итак, дома. Хорошо приезжать домой не по тревожной телеграмме. А что — почему это я должен приезжать и уезжать из дома? — как-то не думается. Подумалось вот сейчас, когда пишу. И матери не думается. Она даже говорит: «Ну как там у тебя, дома-то?» И невдомек нам, что как же это: и тут дом, и там дом? Человеку положено иметь один дом.

— Ну, как жизнь, мам?

— Ничего, сынок, хорошо.

— Зима тут у вас, говорят, была…

— Страшная зима, не приведи господи! Старики не помнят такой…

— А снега на полях мало.

— Мало. Сгребают сейчас, хотят удержать маленько. А кого удержать! — раз его нету.

Интересно, а как она думает об этой самой «проблеме» — что молодежь уходит и уходит из села.

— Дак а чего им тут делать-то? Их вон сколь! — растут. Да учатся все.

Позже директор школы (школа новая, прекрасная, сердце радуется) сказал тоже:

— Мы нынче выпустим сорок-пятьдесят человек. Совхоз может взять от силы десять, ну, пятнадцать. Остальные уйдут.

Вот и вся «проблема».

Еще один разговор — с двоюродным братом. Работал шофером в совхозе, нарушил правила езды, отняли права на год. Парень окончил десятилетку, учится заочно в техникуме, слесарь и еще киномеханик… Работы по специальности нет. Директор совхоза предложил: «Бери вилы — и на скотный двор». Бывшему моряку, механизатору — на скотный двор…

При всем уважении к скотному двору я бы тоже не пошел. Может быть ведь еще и так — совестно. «А кто же там будет?» — «Не знаю… Человек 12 лет учился, имеет три специальности… Плохо ему на скотном дворе!» Или это неправильно — так рассуждать? А как же тогда? Если мне неинтересно ковырять навоз, я не работник там, а чучело гороховое. Да еще недобрую мысль буду таить на людей.

— Поеду куда-нибудь.

А не хочется, по глазам видать.

Уехал. В Горно-Алтайск. Устроился слесарем.

Иду по селу — село огромное, — смотрю: машин много, предприятия разные… Не могу поверить, чтоб толковый слесарь здесь был не нужен. А вот — уехал. Помыкался, помыкался и уехал. Еще одна судьба. Как нарочно, на моих глазах. Я было хотел помочь, пошел к товарищу детства — он на пункте «Заготзерно» механиком. А там свое: заканчивает заочно институт, и… тоже надо куда-нибудь ехать. По его специальности здесь работы нет. Тут уж — не просто не захотели иметь лишнего работника, а — «ничего не сделаешь». А мужики-то все хорошие — работяги.

А вот еще. Был отличный киномеханик в селе (я как-то о нем писал), был женат на городской…

1967 г.

Монолог на лестнице

Однажды случился у меня неприятный разговор с молодыми учеными. Разговор был о деревне. А неприятный оттого, что я совсем не умею спорить. А надо было спорить, доказывать свою правоту. Я не сумел, и потом было тяжело.

Поступила записка. Спросили: «А сами Вы хотели бы сейчас пройтись за плугом?» Тут я сбился. Вякнул что-то насчет того, что и им тоже не хотелось бы сейчас от своих атомных котлов — в кузницу. А они и не ратуют за то. Напротив. А у меня получилось, что я для кого-то хотел бы сохранить в деревне «некую патриархальность», а сам со спокойной совестью пристроился жить в столице. На меня смотрели весело и понимающе. Я заявил: «Если бы там была киностудия, я бы опять ушел в деревню». Это было совсем глупо.

Между тем мне бы хотелось продолжить тот разговор. Вот каких вопросов касался он:

«Что есть интеллигентный человек?»

«Куда идет деревня?»

«Что погибает в деревне и что стоит жалеть из того, что погибает?»

«Что порождает город и что стоило бы погубить из того, что он порождает?»

«Что есть человек неинтеллигентный, но пребывающий в приятном и отвратительном самомнении, что он — интеллигент?»

Много было вопросов, но все примерно такого свойства.

Вот как я думаю про все это:

Интеллигентный человек. Это ответственное слово. Это так глубоко и серьезно, что стоило бы почаще думать именно об ответственности за это слово.

Начнем с того, что явление это — интеллигентный человек — редкое. Это — неспокойная совесть, ум, полное отсутствие голоса, когда требуется — для созвучия — «подпеть» могучему басу сильного мира сего, горький разлад с самим собой из-за проклятого вопроса «что есть правда?», гордость… И — сострадание судьбе народа. Неизбежное, мучительное. Если все это в одном человеке — он интеллигент. Но и это не все. Интеллигент знает, что интеллигентность — не самоцель.

Конечно же, дело не в шляпе. Но если судить таким судом, очень многим надо «встать и снять шляпу». Оттого-то мне и дорог деревенский уклад жизни, что там редко-редко кто сдуру напялит на себя личину интеллигентного человека. Это ведь очень противный обман. При всем том уважается интеллигент, его слово, мнение. Искренне уважается. Но, как правило, это человек «залетный» — не свой. И тут тоже то и дело случается обман. Наверно, оттого и живет в народе известная настороженность к «шляпе». Как-то так повелось у нас, что надо еще иметь право надеть эту самую злополучную шляпу. Может быть, тут сказывается та большая совестливость нашего народа, его неподдельное чувство прекрасного, которые не позволили забыть древнюю простую красоту храма, душевную песню, икону, Есенина, милого Ваньку-дурачка из сказки… Впрочем, Ванька-то, пожалуй, забывается, и даже имя его — все реже и реже. Все больше Эдуарды, Владики, Рустики. Опять надежда на деревню: может, хоть там не забудут про Ивана. Иван на Руси славные делал дела! И землю пахал, и книжки писал, и песни складывал, и машины изобретал, и города строил. И неплохо.

Двадцатый век, он, конечно, бурный век, стремительный. Ритмы его должны были всколыхнуть спокойную деревню. И всколыхнули. Я видел в Сибири, в деревне, как в клубе наяривают твист. Черт с ним, с твистом, — на здоровье. Но почему возникает при этом сладостное ощущение, что ты таким образом приобщился к современному образу жизни? Не обман ли это? Я ведь не к тому, чтоб запретить. Действительно, охота понять: не обман ли? Не маловато ли? Жалко, когда смолоду обманываются. Жизнь коротка.

Что же такое современность? Машины. Скорости, скорости, скорости. Но даже чтоб рассчитать самую среднюю скорость, надо сидеть и думать. Двадцатый век — это все более сложные задачи, все более вдумчивый, сосредоточенный взгляд человека. Все больше привлекает лобастый человек, все яснее становится, что это самая прекрасная часть человека — лоб. (Не к тому опять же, чтоб все взяли и начали наголо бриться, но и прятать-то его зачем же.)

Ничто так не пугает, не удивляет в человеке, как его странная способность разучить несколько несложных житейских приемов (лучше — модных), приспособить разум и руки передвигать несколько рычажков в огромной машине Жизни — и все, баста. И доволен. И еще похлопывает по плечу того, кто пока не разучил этих приемов (или не захотел разучить), и говорит снисходительно: «Ну что, Ваня?»

Ничего, Ваня! Не робей. Думай.

Мы ломаем голову, какой он такой, интеллигентный человек? А образ его давно создал сам народ. Только он называет его — хороший человек. Умный человек. Уважительный. Не мот, не пропойца. Чистоплотный. Не трепач. Не охальник. Работник. Мастер.

Господин двадцатый век требует больших знаний. Но умный человек всегда много знал. И потому он и умный, что ему никогда не лень было узнавать все больше и больше.

Человечество ведет с природой вековую изнурительную борьбу, шаг за шагом отвоевывая у нее блага себе, тайны ее и богатства. В этот вечный бой вводятся все новые общества, поколения. Общество распределяет силы: тех, что впереди, на передовых рубежах, поддерживают те, что сзади. На равных. Неразумно бросать всех сразу вперед. Для наглядности грубо предположим, что город наш — впереди, деревня сзади — тыл. Современная жизнь с ее грохотом, ритмами, скоростями и нагрузками смалывает человеческие силы особенно заметно. Двадцатый век если и уступает много, то и мстит жестоко. Люди устают, нервничают, забывают покой, забывают радоваться жизни, красоте, годами не видят, как встает и заходит солнце, так привыкают к шуму, что иногда не поймешь, то ли крикнули «здравствуйте!», то ли «караул!». Особенно, конечно, достается городу. Разумно ли в таком случае не иметь надежного, крепкого резерва в лице деревни?

Я договорился, таким образом, до того, что в деревне надо бы сохранять ту злополучную «некую патриархальность», которая у нас вызывает то снисходительную улыбку, то гневную отповедь. Что я разумею под этой «патриархальностью»? Ничего нового, неожиданного, искусственного. Патриархальность как она есть (и пусть нас не пугает это слово): веками нажитые обычаи, обряды, уважение заветов старины. То есть нельзя, по-моему, насаждать в деревне те достижения города, которые совершенствуют его жизнь, но совершенно чужды деревне. Например:

Когда присылается в деревню типовой проект общественной бани, то это — зря. С таким же успехом можно прислать туда типовой проект… тюрьмы — так же будет неинтересно, нетворчески, я бы сказал. Кроме того, общественная баня там не нужна.

Если город способен принять и переварить (он огромный!) «достижение» вроде дворцов бракосочетаний, то деревня не может вынести «показушную» свадьбу — стыдно, тяжело. Стыдно участникам, стыдно со стороны смотреть. Почему? Не знаю. Ведь и старый обряд свадьбы — это тоже спектакль. А вот поди ж ты!.. Там — ничего, смешно, трогательно, забавно и, наконец, волнующе. Законный вопрос мне: где это вы видели сегодня такие «старинные» свадьбы? Сегодня — нигде. К сожалению. А вот лет двадцать назад я выдавал замуж сестру (на правах старшего брата, за неимением отца. Это было далеко, в Сибири). По всем правилам (почти по всем) старинной русской свадьбы. Красиво было, честное слово! Мы с женихом — коммунисты, невеста — комсомолка… Немножко с нашей стороны — этакая снисходительность (я лично эту снисходительность напускал на себя, ибо опасался, что вызовут потом на бюро и всыплют; а так у меня отговорка: «Да я ведь так — нарочно»). Ничего не нарочно, мне все чрезвычайно нравилось. Итак, с нашей стороны — этакое институтское, «из любопытства», со стороны матерей наших, родни — полный серьез, увлеченность, азарт участников большого зрелища. Церкви и коней не было. О церкви почти никто не жалел, что коней не было — малость жаль. Утверждаю: чувство прекрасного, торжественный смысл происходящего, неизбежная ответственная мысль о судьбе двух, которым жить вместе, — ничто не было утрачено, оттого что жених «выкупал» у меня приданое невесты за чарку вина, а когда «сундук с добром» (чемодан с бельем и конспектами) «не пролез» в двери, я потребовал еще чарку. Мы вместе с удовольствием тут же и выпили. Мы — роднились. Вспоминаю все это сейчас с хорошим чувством. И всегда русские люди помнили этот единственный праздник в своей жизни — свадьбу. Не зря, когда хотели сказать: «Я не враг тебе», говорили: «Я ж у тебя на свадьбе гулял».

Клубы в селе… Они, конечно, нужны. Хорошие! Но почему в них, даже в больших и хороших, такая скучная жизнь? Вообще я заметил: где хотят организовать веселье, там его не получается. Не надо все валить на плохих массовиков-затейников. Как во всякой профессии, есть там старательные, есть талантливые. У талантливых тоже не получается. Приходит в голову грустная мысль: а нужна ли она, такая веселая профессия? В войну нам было по двенадцать-шестнадцать лет. Никакого клуба у нас не было. А многие уже работали. Как ни трудна жизнь, а через шестнадцать лет не переступишь. Собирались на вечеринку. С девушками. Была балалайка, реже — гармонь. Играли в фантики, крутили шестерку… Целовались. И у каждого (кто повзрослей) была среди всех, которая нравилась. Когда случалось поцеловаться с ней при всех — обжигало огнем сердце и готов был провалиться сквозь землю. Но — надо! И этого хватало потом на всю неделю. И ждешь опять субботу — не приведет ли случай опять поцеловаться с желанной. Неохота говорить тут о чистоте отношений — она была. Она всегда есть в шестнадцать лет. Было весело — вот что хочется сказать. А кто организовывал? Никто. Лежала на печке бабка и иногда советовала «палачу» с ремнем: «А ты огрей ее хорошенько, раз она капрызничает. Огрей по толстой-то!.. Ишь какая!» И еще подсказывала: «А ишо вот так раньше играли: садитесь-ка все рядком…» И работалось. И ждалось.

К концу войны из церкви выгребли семенной овес, подчистили, сказали: теперь — это клуб. Вечерки стали разгонять. Долго боролись, прятались, но… В общем, пошел — клуб. Стали кино привозить. Редко, правда. Больше лекции с танцами. Не ходили. Опять рассылали активистов по селу — собирать на лекции и на танцы. А один раз приехала молодежь из ближайшего города помочь в прополке хлебов. После работы организовали в клубе нечто вроде образцово-показательного вечера отдыха. Играл баянист, городские танцевали… Наши деревенские «черти» (так нас тогда называли городские. Еще — «рогалями») стояли вдоль стенки, улыбались и перешептывались. Кончился танец, и наш завклубом вышел на середину зала при всех орденах и в военной форме и строго сказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад