Расположение это может быть и наследственное; но во всяком случае когда человек сознает, что чувство долга в нем – не более как фактическое свойство, не имеющее прочной основы, и что оно стесняет его, неудобно для него, ему очень легко от него освободиться…
Итак, человеку надо справиться со следующими вопросами: что ты думаешь о себе? Что ты думаешь о мире? Признаешь ли ты себя просто машиною и свое сознание – результатом механических сил? Мир представляется ли тебе просто существующим фактом и ничем кроме того? Вот вопросы, на которые всякий обязан себе ответить.
Это загадки сфинксовы: каким путем ни пойдем, непременно встретимся с ними. Если решаемся вовсе оставить их без внимания и без ответа – наша воля. Если даем ответ нерешительный – опять наша воля, но и в том и в другом случае – наш и страх…
Идолы свободы
(
Все недовольны в наше время, и от постоянного, хронического недовольства многие переходят в состояние хронического раздражения. Против чего они раздражены? – против судьбы своей, против правительства, против общественных порядков, против других людей, против всех и всего, кроме себя самих.
Мы все бываем недовольны, когда обманываемся в ожиданиях: это недовольство разочарования, приносимое жизнью на поворотах, сглаживается обыкновенно на других поворотах тою же жизнью. Это временная, преходящая болезнь, не то, что нынешнее недовольство – болезнь повальная, эпидемическая, которою заражено все новое поколение. Люди вырастают в чрезмерных ожиданиях, происходящих от чрезмерного самолюбия и чрезмерных, искусственно образовавшихся потребностей.
Прежде было больше довольных и спокойных людей, потому что люди не столько ожидали от жизни, довольствовались малой, средней мерой, не спешили расширять судьбу свою и ее горизонты. Их сдерживало свое место, свое дело и сознание долга, соединенного с местом и делом. Глядя на других, широко живущих в свое удовольствие, маленькие люди думали: где нам? и на этой невозможности успокаивались. Ныне эта невозможность стала возможностью, доступною воображению каждого. Всякий рядовой мечтает попасть в генералы фортуны, попасть не трудом, не службою, не исполнением дела и действительным отличием, но попасть случаем и внезапной наживой. Всякий успех в жизни стал казаться делом случая и удачи, и этою мыслью все возбуждены более или менее, точно азартною игрою и надеждой на выигрыш.
Самолюбие успело раздуться до неестественных размеров, претензии и потребности разрослись не в меру, желания раздражены, а в решительные минуты, когда надобно действовать, не оказывается силы, нет ни разума, ни характера, ни знания. Отсюда множество нравственных банкротств, которые происходят в своем роде от тех же причин, как и банкротства в сфере экономической. Трудно исчислить, сколько гибнет сил в наше время от неправильного, уродливого, случайного их распределения, от неправильного обращения, всяческих капиталов на нашем рынке. В результате являются люди молодые, но уже надломленные, искалеченные, разбитые жизнью. Иные не выносят тяготы своей и, подобно сосуду, неравномерно нагретому, лопаются: в нетерпении они оканчивают жизнь самоубийством, которое, по-видимому, недорого стоит человеку, когда он привык себя одного ставить центром своего бытия, мерить его материальной мерой, и чувствует, что мера эта ускользает от него, и расчеты его спутались.
Другие бродят по свету, умножая собою число недовольных, раздраженных, возмущенных против жизни и общества: беда, если их накопится слишком много, и откроются им случаи выместить свою злобу и удовлетворить свою похоть.
Для того чтобы уразуметь, необходимо, подойти к предмету и стать на верную точку зрения: все зависит от этого, и все человеческие заблуждения происходят оттого, что точка зрения неверная. В наше время умами владеет в так называемой интеллигенции вера в общие начала, в логическое построение жизни и общества по общим началам. Вот новейшие фетиши, заменившие для нас старых идолов. Разве не кумиры для нас такие понятия и слова, как, например, свобода, равенство, братство, со всеми своими применениями и разветвлениями? Разве не кумиры для нас общие положения, добытые учеными и возведенные в догмат, например, происхождение видов, борьба за существование и т. п.
Великая ошибка нашего века состоит в том, что мы, воспринимая сами с чужого голоса фальшивую веру в общие отвлеченные положения, обращаемся с ними к народу. Это – новая игра в общие понятия, пущенная в ход идеалистами народного просвещения в наше время, игра, слишком опасная потом, что она ведет к развращению народного сознания. В эту игру играет, к сожалению, слишком часто с народом наша школа; но прежде всего в нее начали играть народные правительства, и многие уже дорого за нее поплатились – поплатились правдою нравственного отношения к народу.
Одна ложь производит другую; когда в народе образуется ложное представление, ложное чаяние, ложное верование, правительству, которое само заражено этою ложью, трудно вырвать ее из народного понятия; ему приходится считаться с нею, играть с нею вновь и поддерживать свою силу в народе искусственно – новым сплетением лжи в учреждениях, в речах, в действиях, сплетением, неизбежно порожденным первою ложью.
Это можно видеть всего явственнее на примере Франции. В прошлом столетии фантазия идеалистов-философов издала новое Евангелие для человечества, Евангелие, которое все составилось из идеализации и отвлеченных обобщений. Школа Руссо показала человечеству в розовом свете натурального человека и провозгласила всеобщее довольство и счастье на земле – по природе; она раскрыла перед всеми вновь разгаданные будто бы тайны общественной и государственной жизни и вывела из нее мнимый закон контракта между народом и правительством.
Еще шаг, и из теории Руссо вырождается знаменитая формула: свобода, равенство, братство. Эти понятия заключают в себе вечную истину нравственного, идеального закона, в нераздельной связи с вечною идеей долга и жертвы, на которой держится, как живое тело на костях, весь организм нравственного миросозерцания. Но когда эту формулу захотели обратить в обязательный закон для общественного быта, когда из нее захотели сделать формальное право, связующее народ между собою и с правительством во внешних отношениях, когда ее возвели в какую-то новую религию для народов и правителей, – она оказалась роковой ложью, и идеальный закон любви, мира и терпимости, сведенный на почву внешней законности, явился законом насилия, раздора и фанатизма.
Общие положения эти брошены были в массу народную не как евангельская проповедь любви, не как воззвание к долгу, во имя нравственного идеала, но как слово завета между правительством и народом, как объявление новой эры естественного блаженства, как торжественное обетование счастья. Иначе не мог народ ни принять, ни понять это слово. Масса не в состоянии философствовать; и свободу, и равенство, и братство она приняла как право свое, как состояние, ей присвоенное.
Как ей, после того, помириться со всем, что составляет бедствие жалкого бытия человеческого, – с идеей бедности, низкого состояния, лишения, нужды, самоограничения, повиновения? Терпеть невозможно, масса ропщет, негодует, протестует, волнуется, ниспровергает учреждения и правительства, не сдержавшие слов, не осуществившие ожиданий, возбужденных фантастическим представлением, созидает новые учреждения и вновь разрушает их, бросается к новым властителям, от которых заслышала то же льстивое слово, и низвергает их, когда и они не в состоянии удовлетворить ее. И править этой массой стало уже невозможно прямым отношением власти, без льстивых слов, без льстивых учреждений; правительству приходится вести игру и передергивать карты.
Жалкий и ужасный вид хаоса в общественном учреждении: с шумом мечутся во всех стороны волны страстей, успокаиваясь на минуту под волшебные звуки слов свобода, равенство, публичность, верховенство народное… и кто умеет искусно и вовремя играть этими словами, тот становится народным властителем.
Девятнадцатый век справедливо гордится тем, что он век преобразований. Но с идеей преобразования происходит то же, что с всякою, новою, в существе глубокою и истинною, идеей, когда она пошла в ход.
В начале она является достоянием немногих, глубоких умов, горящих огнем мысли, проживших и прочувствовавших глубоко то, что проповедуют и к осуществлению чего стремятся. Потом, когда, распространяясь дальше и дальше, идея становится достоянием массы и переходит в то состояние, в котором слово принимается на веру, лишь только произнесено, идея переходит на рынок и на этом рынке опошливается, мельчает. В минуту сильного возбуждения, великие поборники движения поднимают знамя, и когда они несут его, знамя это служит подлинно символом великого дела, скликающим на служение делу; но когда знамя это переходит на людской рынок, и мальчишки начинают с ним прогуливаться в пору и не в пору, составляя игру с бессмысленными криками, тогда знамя теряет свой смысл, и люди серьезные, люди дела начинают сторониться оттуда, где это знамя показывается.
Массы людей, недовольных своим положением, недовольных тем или другим состоянием общественным, и ослепленных или диким инстинктом животной природы, или идеалом, созданным фантазией узкой мысли, отрицая всю существующую, выработанную историей экономию общественных учреждений, отрицая и церковь, и государство, и семью, и собственность, стремится к осуществлению дикого своего идеала на земле. И эти люди требуют, чтобы проповедуемое ими преобразование началось с начала, т. е. на ровном поле, tabula rasa, которое хотят они прежде всего расчистить на обломках существующих учреждений.
Это враги цивилизации, – вопиют по всей Европе государственные люди, и во имя цивилизации вооружаются против массы непризнанных преобразователей. Но не время ли им самим, защитникам существующего порядка, подумать о том, что сами они первые стремятся иногда слишком легкомысленно налагать смелую руку на существующее, разрушать старые здания и строить на место их новые, сами они слишком беззаботно и самоуверенно спешат осуждать утвердившиеся порядки и разрушать предания и обычаи, созданные народным духом и историей; сами они, строя громаду новых законов, которые прошли мимо жизни и с которыми жизнь не может справиться, насилуют в сущности те самые условия действительной жизни, которые отрицает решительно масса отъявленных врагов цивилизации. Борьба с ними может быть успешна лишь во имя жизненных начал и на почве здоровой действительности…
Слово преобразование так часто повторяется в наше время, что его уже привыкли смешивать со словом улучшение. В ходячем мнении поборник преобразования есть поборник улучшения, или, как говорят, прогресса, и, наоборот, кто возражает против необходимости и пользы преобразования какого бы то ни было на новых началах, тот враг прогресса, враг улучшения, чуть ли не враг добра, правды и цивилизации. В этом мнении, пущенном в оборот на рынке нашей публичности, заключается великое заблуждение и обольщение. В силу этого мнения здравому смыслу, здравому взгляду на предмет, становится трудно проложить себе дорогу и пробиться сквозь предрассудок, – и конкретное, реальное здравое воззрение уступает место воззрению отвлеченному от жизни и фантастическому; люди дела и подлинного знания принуждены сторониться от дела и теряют кредит перед людьми отвлеченной идеи, окутанной фразою.
Напротив того, кредитом пользуется с первого слова тот, кто выставляет себя представителем новых начал, поборником преобразований, и ходит с чертежами в руках для возведения новых зданий. Поприще государственной деятельности наполняется все архитекторами, и всякий, кто хочет быть работником, или хозяином, или жильцом, должен выставить себя архитектором. Очевидно, что при таком направлении мысли и вкуса открывается безграничное поле всякому шарлатанству, всякой ловкости лицемерия и бойкости невежества.
Вот таковы бывают иногда плоды преобразовательной горячки, когда она свыше меры длится. Какой врач вылечит от нее современное общество, современных деятелей? Какой богатырь направит силы наши на действительные улучшения, в которых мы так много и со всех сторон нуждаемся и которых жаждет жизнь действительная.
Нам говорят: «Подождите еще немного: вот поднимутся таинственные покровы преобразований – и явится из-под них новая, девственная жизнь в полноте красы и силы, и засияет новая заря, и откроется страна, медом и млеком текущая». И мы ждем давно, но все не шевелятся покровы, новый мир не является, наша «незнакомка спит глубоким сном», и к прежним покровам прибавляются только новые.
Есть термины, износившиеся до пошлости, оттого что их беспрерывно употребляют без определительной мысли, оттого что и слышишь во всяком углу от всякого, и, произнося их, глупый готов почитать себя умным, невежда воображает себя стоящим на высоте знания. До того может износиться ходячее на рынке слово, что серьезному человеку становится уже совестно употреблять его: он чувствует, что это слово, прозвучав в воздухе, принимает отражение всех пустых и пошлых представлений, с которыми ежеминутно произносится оно на рынке ходячей фразы. Тогда наступает пора сдать такой термин в кладовую мысли: надо ему вылежаться в покое, надо ему очиститься в глубоком горниле самоиспытующей мысли, пока может оно снова явиться на свет ясным и определительным ее выражением.
Такая судьба угрожает, кажется, одному из любимых наших терминов: развивать, развитие. В книгах, в брошюрах, в руководящих статьях и фельетонах, в застольных речах, в проповедях, в салонных разговорах, в официальных бумагах, на лекциях, в уроках гимназии и народной школы, – всюду, всюду прожужжало слух это ходячее слово, и уже тоска нападает на душу, когда оно произносится. Пора бы, кажется, приняться за серьезную проверку понятия, которое в этом слове заключается; пора бы вспомнить, что этот термин «развитие» не имеет определенного смысла без связи с другим термином «сосредоточение».
Сколько является отовсюду непризванных развивателей! Страсть их к развиванию доходит до фанатизма, и нет такого глупца и невежды, который не считал бы себя способным развивать кого-нибудь. Но пусть бы ни одни носились со своею неразумною страстью: всего поразительнее то, что вместе с ними, иногда вслед за ними, и люди, по-видимому, разумные, люди серьезной мысли, точно околдованные волшебным словом, ходячею монетою рынка, принимаются повторять его, поддакивать ему, и на этом слове, и на смутном понятии, с ним соединяемом, строят целые системы образовательной и педагогической деятельности.
И все эти фантазии разыгрываются, все эти планы сочиняются для того, чтобы оперировать на массе так называемых темных людей, на массе народной. На нее готовится поход: но ни полководцы, ни воины, никто не дает себе труда слиться с нею, пожить в ней, исследовать ее психическую природу, ее душу, потому что у народа есть душа, к которой надобно приобщиться для того, чтобы уразуметь ее! Нет, преобразователи ее и просветители видят в ней только известную величину, известную данную умственной силы, над которою требуется производить опыты. И притом, какая удивительная смелость и самоуверенность! Требуется во имя какой-то высшей и безусловной цели производить эти опыты обязательно и принудительно!! Как производить их – в этом сами учителя несогласны: сколько голов, столько систем и приемов. В одном только сходятся – в твердом намерении действовать на мысль и развивать, развивать ее!
Напрасно возражают им слабые голоса, что у простого человека не один ум, что у него душа есть, такая же, как у всякого другого, что в сердце у него та крепость, на которой надо ему строить всю жизнь свою, и на которой до сих пор стоит у него церковное строение.
Нет, они обращаются все к мысли и хотят вызвать ее к праздной, в сущности, деятельности, на вопросах, давно уже, легко и дешево решенных самими просветителями. Какое заблуждение! Если бы потрудились они, без самоуверенности и без высокомерной мысли о своем разуме, войти в темную массу и приобщиться к ней, они увидели бы, что темный человек сам ищет и просит света и жаждет просвещения, но открывает вход ему только с той стороны, с которой оно может взаправду просветить его, не смутив души его, не разорив его жизни.
Он чувствует, что всего дороже ему духовная его природа, и через сердце хочет пролить свет в нее. Когда с этой стороны прильет ему свет разума, он не ослепит его, не разорит его жизни, не перевесит центра тяжести, на котором утверждено его основание. Но когда операция развивания направлена исключительно на мысль его, когда его хотят начинить так называемыми знаниями и фактами учебников и общими выводами теорий, с ним произойдет то же, что происходит с конусом, когда хотят утвердить конус на острой вершине.
Вот до какого извращения жизни мы дожили! Мы думали, что мысль служит к направлению жизни, к упорядочению ее движений, что она пособляет жить, но вот дошло до того, что жизнь вовсе упраздняется мыслию – и не остается ни жизни, ни мысли. Такова нынче модная теория жизни, жадно воспринимаемая читателями и почитателями талантливого ее проповедника, теория, успевшая еще более оболживить жизнь, довольно и без того оболживленную; ибо самые проповедники и последователи этой теории продолжают жить на воле всех своих животных побуждений, осуществляя в себе до бесстыдной лжи доходящее противоречие между жизнью и искусственно созданной теорией жизни, теорией, в коей нет места ни вере, ни правде, ни энергии воли, стремящейся воплотить себя в деятельности.
Что же остается? Остается наглое, не из жизни, но из книг вычитанное отрицание веры, остается мертвая схема правды, взятая тоже из книг, мертвый образ природы в виде химической формулы.
«Идолы у язычников серебро и злато, дело рук человеческих. Есть у них уста, но не говорят; есть очи и не видят, есть уши и не слышат, и нет духа в устах их. Подобны им будут делающие их все надеющиеся на них».
Это сказано об идолах языческого мира, и то же следует сказать об идолах нового мира, об идолах ума и доктрины, об идолах так называемого общественного мнения. Явится идея и овладевает умами – и развивается, и расширяется, и приобретает художественное построение теории, облекается в термин, который служит знаменем для множества сторонников, из коих немногие могут составить себе точное понятие о том, в чем истинный смысл термина, и разделить в представлении, соединяемом с ним, истинное от ложного. Происходит нечто вроде верования в слово и рабского ему поклонения, причем вера вырождается в суеверие: люди, забывая первообразу поклоняются образу; служение идее мало-помалу становится промыслом, и подобно тому, что случилось в Эфесе, масса рабочих, изготовляющих на продажу медные изображения храма Дианы, не терпя проповедника истинной не-идольской веры, гонят его вон с неистовыми криками: «Велика Артемида Эфесская!»
Немало этих понятий и ставших как бы священными терминов; случается нередко, что одни отживают свое время и сменяются другими. Но есть особливо знаменитые термины, которые, начиная с XVIII столетия, овладели умами, и доныне расширяя свою область, продолжают обольщать возрастающие поколения. Эти три слова: свобода, равенство, братство. Больше же сих «свобода».
Вдумываешься в смысл этого слова. Свободу нельзя признать за деятельное начало, порождающее и определяющее действие человека. Это не какая-либо существенная форма бытия, это не организм политический, не учреждение социального быта, подобное, например, религии, семье, собственности. Свобода сама по себе есть, можно сказать, лишь естественное условие причинной связи в действиях воли человеческой. В этом смысле она производит явления и действия самые противоположные – добрые или дурные, полезные или вредные и гибельные.
Очевидно, что для соблюдения, и порядка, и справедливости, и пользы общественной, свобода подлежит известным ограничениям и стеснениям. Отсюда столкновения, доходящие до борьбы, между свободою и авторитетом.
Однако для приведения в порядок свободной деятельности человечества недостаточно одних средств стеснения и репрессии. Действие их имеет только отрицательное значение и само подвержено заблуждениям, ошибкам, увлечениям грубой силы, страсти и недомыслия.
Эта борьба между свободою и авторитетом не имела бы исхода, когда бы в душе человеческой не было внутреннего судьи, действующего на самый источник человеческой деятельности – на волю. Это совесть, средоточие и опора закона нравственного. Она одна дает нашим действиям правую цену; она, придавая воле господство над побуждениями инстинкта, творит из нее силу свободную. И так в нравственном законе – истинное начало свободы и вместе с тем начало духовного объединения людей.
Сколько бы ныне ни уверяли нас новые теории натурализма, что нравственное начало – дело естества, независящее от религии, помимо нее не найдем для них нигде твердой опоры. Только религия, объединяя людей, создает из них органическое целое, и в этом смысле, без сомнения, даже грубая вера благодетельнее совершенного безверия. Но одна лишь христианская вера, почерпая из совершенства Божественного непреложное нравственное начало, отрицая порочные начала эгоизма, гордости и похоти человеческой в самом корне и во всех проявлениях, может воспитать в человечестве истинную свободу.
Каковы бы ни были пороки, заблуждения, злоупотребления, преступления служителей церкви, как бы далеко ни уклонялась жизнь членов ее от идеала веры и жизни, положенного в основание церкви, этот идеал остается во всей своей чистоте неприкосновенным, и где еще может отыскать себе человечество твердое начало правды, – если отречется от веры в этот идеал и утратит его?..
Итак, казалось бы, что все горячие поклонники начала свободы должны ратовать за веру. На деле оказывается противное. Ревнители свободы, не познав истины, возненавидели ее, и на нее прежде всего обрушилась эта ненависть. Философы XVIII столетия, негодуя на насилия и злоупотребления светской власти, примирялись, однако, со всяким насилием, в коем мечтали видеть воплощение идола свободы, и прославляли всех деспотов просвещения: Дантон, Робеспьер, Марат – встречали между ними хвалителей. Зато всю свою ненависть обратили они против веры. Нетрудно было разбить страшные беспорядки и злоупотребления церковных прелатов, но сквозь эту скорлупу верований главная цель была уничтожить самое ядро их – веру. Пришлось над этим задуматься, и философия принялась очищать веру свободною мыслию.
Безусловная свобода мышления стала идолом. Ревнители не помышляли не столько о политической свободе, сколько о свободе мышления и речи, из которой должны истечь всевозможные свободы. Все движение человечества к успеху, все движения истории сводилось у них к одному: завоевать для себя безграничное право критики и словесной речи – какой бы и о чем бы то ни было. С этой точки зрения, для всей цивилизации нет другой меры, кроме независимой свободы всякого личного мнения. Кто ратует за эту свободу и провозглашает ее, тот, какой бы ни был злодей, – считается героем, благодетелем человечества. Кто смеет возражать, как бы ни возражал разумно и добросовестно, того следует поставить к позорному столбу общественного мнения.
Но разве это истинная, настоящая свобода? Не может быть таковою свобода теоретическая, умственная: это свобода призрачная, лживая, а ложь не порождает правды. Это мы и видим на деле. Кто ставит себя вольным, самовластным оракулом своего личного мнения, входит мало-помалу, в апофеоз своего ума и своей мысли: развивая ее, составляет себе доктрину, а когда доктрина овладевает человеком, истина от него скрывается, потому что теряет реальность и сливается с мыслью, которая ее породила. Добро и зло, истина и ложь – все становится делом мнения.
Во всяком народе, кроме верований, кроме обычаев нравственных, есть известные, исторически сложившиеся и проникшие в души, руководительные идеи, составляющие сущность общей вековой жизни и отличительное свойство национального характера: единство происхождения, племенное сродство, единство преданий и воспоминаний и вкусов; единство воззрений на власть и правительство. В этом – источники жизненной крепости для каждого народа, итоги нравственной дисциплины, связующей его во единое целое.
И вот в наше время все эти руководительные мысли и убеждения всюду подвергнула свободная мысль критике и разрушению. Бог, душа, нравственная ответственность, различение добра и зла, национальные предания, общественные власти, семья, отношения супругов, власть родительская, – все веками преподанные уроки народного разума и опыта, все стало спорным, все заколебалось. Умные люди, разбирая все, потратили громаду труда и таланта на разрушение старых зданий и покрыли все развалинами, ничего не создав твердого и прочного. Как будто поставили они высшею целью своей умственной работы сопоставлять критически разные системы и производить критический анализ всяких мыслей с тем, чтобы не извлечь из них ничего существенного и крепкого.
Невольно задумывается надо всем этим человек старого века и спрашивает: неужели когда-нибудь придется видеть, что толпа людская заменила собою народ, и варварские термины «коллективности и солидарности» заступили священное имя Отечества?..
Учреждения, насквозь пропитанные ложью
(
С тех пор как пало человечество, ложь водворилась в мире, в словах людских, в делах, в отношениях и учреждениях. Но никогда еще, кажется, отец лжи не изобретал такого сплетения лжи всякого рода, как в наше смутное время, когда столько слышится отовсюду лживых речей о правде. По мере того как усложняются формы быта общественного, возникают новые лживые отношения и целые учреждения, насквозь пропитанные ложью. На всяком шагу встречаешь великолепное здание, на фронте коего написано: «Здесь истина». Входишь и ничего не видишь кроме лжи. Выходишь, и, когда пытаешься рассказывать о лжи, которой душа возмущалась, люди негодуют и велят верить и проповедовать, что это истина вне всякого сомнения.
Так нам велят верить, что голос журналов и газет, или так называемая пресса, есть выражение общественного мнения… Увы!
Это великая ложь, и пресса есть одно из самых лживых учреждений нашего времени.
Кто станет спорить против силы мнения, которое люди имеют о человеке или учреждении? Такова уже натура человеческая, что всякий из нас, что ни говорит, что ни делает, оглядывается как это кажется и что люди думают. Не было и нет человека, кто бы мог считать себя свободным от действия этой силы.
Эта сила в наше время принимает организованный вид и называется общественным мнением. Органом его и представителем считается печать. И подлинно, значение печати громадное и служит самым характерным признаком нашего времени, более характерным, нежели все изумительные открытия и изобретения в области техники. Нет правительства, нет закона, нет обычая, которые могли бы противостоять разрушительному действию печати в государстве, когда все газетные листы его изо дня в день в течение годов повторяют и распространяют в массе одну и ту же мысль, направленную против того или другого учреждения.
Что же придает печати такую силу? Совсем не интерес новостей, известий и сведений, которыми листки наполняются, но известная тенденция журнала, та политическая или философская мысль, которая выражается в статьях его, в подборе и расположении известий и слухов, и в освещении подбираемых фактов и слухов. Печать ставит себя в положение судящего наблюдателя ежедневных явлений; она обсуждает не только действия и слова людские, но испытывает даже невысказанные мысли, намерения и предположения, по произволу клеймит их или восхваляет, возбуждает одних, другим угрожает, одних выставляет на позор, других ставит предметом восторга и примером подражания.
Во имя общественного мнения она раздает награды одним, другим готовит казнь, подобную средневековому отлучению.
Сам собою возникает вопрос: кто же представители этой страшной власти, именующей себя общественным мнением? Кто дал им право и полномочие во имя целого общества править, ниспровергать существующие учреждения, выставлять новые идеалы нравственного и положительного закона?
Никто не хочет вдуматься в этот совершенно законный вопрос и дознаться в нем до истины; но все кричат о так называемой свободе печати как о первом и главнейшем основании общественного благоустройства. Кто не вопиет об этом и у нас в несчастной, оболганной и оболживленной чужеземною ложью России?
Вопиют в удивительной непоследовательности и так называемые славянофилы, мнящие восстановить и водворить историческую правду учреждений в земле русской. И они, присоединяясь в этом к хору либералов, совокупленных с поборниками начал революций, говорят совершенно по-западному: «Общественное мнение, т. е. соединенная мысль с чувством и юридическим сознанием всех и каждого, служит окончательным решением в делах общественного быта; итак, всякое стеснение свободы слова не должно быть допускаемо, ибо в стеснении сего выражается насилие меньшинства над всеобщею волею».
Таково ходячее положение новейшего либерализма. Оно принимается на веру многими, и мало кто, вдумываясь в него, примечает, сколько в нем лжи и легкомысленного самообольщения.
Оно противоречит первым началам логики, ибо основано на вполне ложном предположении, будто общественное мнение тождественно с печатью.
Чтоб удостовериться в этой лживости, стоит только представить себе, что такое газета, как она возникает и кто ее делает.
Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать газету, хотя бы большую, собрать около себя по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чем угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, – и штаб у него готов, и он может с завтрашнего дни стать в положение власти, судящей всех и каждого, действовать на министров и правителей, на искусство и литературу, на биржу и промышленность.
Разумеется, новая газета тогда только приобретает силу, когда пошла в ход на рынке, т. е. распространена в публике. Для этого требуются таланты, требуется содержание привлекательное, сочувственное для читателей. Казалось бы, тут есть некоторая гарантия нравственной солидности предприятия: талантливые люди пойдут ли в службу к ничтожному или презренному издателю и редактору? Читатели станут ли брать такую газету, которая не будет верным отголоском общественного мнения?
Но это гарантия только мнимая и отвлеченная. Ежедневный опыт показывает, что тот же рынок привлекает за деньги какие угодно таланты, если они есть на рынке, – и таланты пишут что угодно редактору. Опыт показывает, что самые ничтожные люди – какой-нибудь бывший ростовщик, жид-фактор, газетный разносчик, участник банды червонных валетов, разорившийся содержатель рулетки – могут основать газету, привлечь талантливых сотрудников и пустить свое издание на рынок в качестве органа общественного мнения.
Нельзя положиться и на здравый вкус публики. В массе читателей – большею частью праздных – господствуют наряду с некоторыми добрыми жалкие и низкие инстинкты праздного развлечения, и любой издатель может привлечь к себе массу расчетом на удовлетворение именно таких инстинктов, на охоту к скандалам и пряностям всякого рода. Мы видим у себя ежедневные тому примеры, и в нашей столице недалеко ходить за ними: стоит только присмотреться к спросу и предложению у газетных разносчиков возле людных мест и на станциях железных дорог.
Вот почва необыкновенно богатая и благодарная для литературного промышленника, а на ней-то родятся, подобно ядовитым грибам, и эфемерные, и успевшие стать на ноги органы общественной сплетни, нахально выдающие себя за органы общественного мнения. Ту же самую гнусную роль, которую посреди праздной жизни какого-нибудь губернского города играют безымянные письма и пасквили, к сожалению, столь распространенные у нас, – ту же самую роль играют в такой газете корреспонденции, присылаемые из разных углов и сочиняемые в редакции. Не говорим уже о массе слухов и известий, сочиняемых невежественными репортерами, не говорим уже о гнусном промысле шантажа, орудием коего нередко становится подобная газета. И она может процветать, может считаться органом общественного мнения и доставлять своему издателю громадную прибыль… И никакое издание, основанное на твердых нравственных началах и рассчитанное на здравые инстинкты массы, не в силах будет состязаться с нею.
Стоит всмотреться в это явление: мы распознаем в нем одно из безобразнейших логических противоречий новейшей культуры, и всего безобразнее является оно именно там, где утвердились начала новейшего либерализма, – именно там, где требуется для каждого учреждения санкция выбора, авторитет всенародной воли, где правление сосредоточивается в руках лиц, опирающихся на мнение большинства в собрании представителей народных. От одного только журналиста, власть коего практически на все простирается, не требуется никакой санкции. Никто не выбирает его и никто не утверждает. Газета становится авторитетом в государстве, и для этого единственного авторитета не требуется никакого признания. Всякий, кто хочет, первый встречный может стать органом этой власти, представителем этого авторитета, и притом вполне безответственным как никакая иная власть в мире.
Это так, без преувеличения: примеры живые налицо. Мало ли было легкомысленных и бессовестных журналистов, по милости коих подготовлялись революции, закипало раздражение до ненависти между сословиями и народами, переходившее в опустошительную войну. Иной монарх за действия этого рода потерял бы престол свой; министр подвергся бы позору, уголовному преследованию и суду; но журналист выходит сух как из воды, изо всех заведенной им смуты, изо всякого погрома и общественного бедствия, коего был причиною, выходит с торжеством, улыбаясь и бодро принимаясь снова за свою разрушительную работу.
Спустимся ниже. Судья, имея право карать нашу честь, лишать нас имущества и свободы, приемлет его от государства и должен продолжительным трудом и испытанием готовиться к своему званию. Он связан строгим законом; всякие ошибки его и увлечения подлежат контролю высшей власти, и приговор его может быть изменен и исправлен. А журналист имеет полнейшую возможность запятнать, опозорить мою честь, затронуть мои имущественные права; может даже стеснить мою свободу, затруднив своими нападками или сделав невозможным для меня пребывание в известном месте.
Но эту судейскую власть надо мною сам он себе присвоил: ни от какого высшего авторитета он не приял этого звания, не доказал никаким испытанием, что он к нему приготовлен, ничем не удостоверил личных качеств благонадежности и беспристрастия, в суде своем надо мною не связан никакими формами процесса, и не подлежит никакой апелляции в своем приговоре.
Правда, защитники печати утверждают, будто она сама излечивает наносимые ею раны; но ведь всякому разумному понятно, что это одно лишь праздное слово. Нападки печати на частное лицо могут причинить ему вред неисправимый. Все возможные опровержения и объяснения не могут дать ему полного удовлетворения. Не всякий из читателей, кому попалась на глаза первая поносительная статья, прочтет другую оправдательную или объяснительную, а при легкомыслии массы читателей позорящее внушение или надругательство оставляют во всяком случае яд в мнении и распоряжении массы. Судебное преследование за клевету, как известно, дает плохую защиту, и процесс по поводу клеветы служит почти всегда средством не к обличению обидчика, но к новым оскорблениям обиженного; а притом журналист имеет всегда тысячу средств уязвлять и тревожить частное лицо, не давая ему прямых поводов к возбуждению судебного преследования.
Итак, можно ли представить себе деспотизм более насильственный, более безответственный, чем деспотизм печатного слова? И не странно ли, не дико ли и безумно, что о поддержании и охранении именно этого деспотизма хлопочут все более ожесточенные поборники свободы, вопиющие с озлоблением против всякого насилия, против всяких законных ограничений, против всякого стеснительного распоряжения установленной власти? Невольно приходит на мысль вековечное слово об умниках, которые совсем обезумели оттого, что возомнили себя мудрыми.
Каждый день поутру газета приносит нам кучу разнообразных новостей. В этом множестве многое ли пригодно для жизни нашей и для нашего образовательного развития? Многое ли способно поддерживать в душе нашей священный огонь одушевления на добро? И напротив, сколько здесь такого, что льстит самым низменным нашим склонностям и побуждениям! Могут сказать, что нам дают то, что требуется вкусам читателей, что отвечает на спрос. Но это возражение можно обернуть: спрос был бы не такой, если бы не так ретиво было предложение.
Но пускай бы еще предлагались одни новости: нет, они предлагаются в особливой форме, окрашенные особливым мнением, соединенные с безымянным, но очень решительным суждением. Есть, конечно, серьезные умы, руководящие газетой; таких немного; а газет великое множество, и всякое утро некто, совсем незнаемый мною, и, может быть, такой, какого я и знать не хотел бы, навязывает мне свое суждение, выдавая его авторитетно за голос общественного мнения.
Но всего важнее то, что эта газета, обращаясь ежедневно даже не к известному кругу людей, но ко всему люду, умеющему лишь разбирать печатное, предлагает каждому готовые суждения обо всем, и таким образом, мало-помалу, силою привычки отучает своих читателей от желания и от всякого старания иметь свое собственное мнение; иной не имеет возможности сам себе составить его и воспринимает механически мнение своей газеты; иной и мог бы сам рассудить основательно, но ему некогда думать посреди дневной суеты и заботы, и ему удобно, что за него думает газета.
Очевидно, какой происходит от этого вред, именно в наше время, когда повсюду действуют сильные течения тенденциозной мысли и стремятся уравнять всякие углы и отличия индивидуального мышления и свести их к единообразному уровню так называемого общественного мнения: в этих условиях газета служит сильнейшим орудием такого уравнения, ослабляющего всякое самостоятельное развитие мысли, воли и характера. А притом, для какого множества людей газета служит почти единственным источником образований, жалкого, мнимого образования, когда масса разных сведений и известий, приносимая газетой, принимается читателем за действительное знание, которым он с самоуверенностью вооружает себя. Вот одна из причин, почему наше время так бедно цельными людьми, характерными деятелями.
Новейшая печать похожа на сказочного богатыря, который, написав на челе своем таинственные буквы – якобы символ божественной истины, – поражал всех своих противников дотоле, пока не явился бесстрашный боец, который стер с чела его таинственные буквы. В настоящем состоянии общества печать должна стать одним из учреждений, связанных государственной властью и подлежащих контролю и ответственности, ибо нет учреждения, которое могло бы считать себя бесконтрольным и безответственным.
Культура без долга и ответственности
(
Показателем культуры служит утвердившееся в обычае сознание долга и ответственности. Где оно исчезает, там начинается одичание нравов. В простейшем виде это сознание обязанности каждого сводить свои счеты в связи со своими средствами, платить долги свои, в деле частном и общественном давать себе и всем, кому должно, отчет в употреблении денег по долгу или поручению, сознание обязанности мастера исполнить заказанную работу.
Когда общество доходит до того, что это самое элементарное сознание истощается, когда самая мысль общественная извиняет и оправдывает явное нарушение долга в малом, тогда истощается мало-помалу способность протеста и негодования на нарушение дела в великом, общественном и государственном деле, бледнеют и спутываются самые основные понятия, на коих утверждается порядок общественной жизни. И тогда сколько бы ни усиливалось в обществе умственное развитие, как бы ни совершенствовались внешние условия цивилизации, культурное состояние такого общества жалкое и опасное.
Показателем культуры в обществе служит обращение людей между собой. Когда оно основано на сознании истинной свободы, в чем проявляется уважение к личности всякого человека, внимание к каждому, с кем вступают в отношение. Это свойство у древних называлось общим именем «reverentia». С понижением культуры это свойство истощается и исчезает, напротив того возрастает масса людей, не питающих уважения ни к чему, кроме своей воли и своей прихоти, людей без всякой сдержанности, без мужеского духа, без желания быть внимательным к кому бы то ни было, без сознания долга и ответственности в своих действиях.
…Какая-то анархия является в наше время в области философии. Почти все объективные истины – всеобщего сознания утрачивают свое значение, так что отрицание всякое неизменной и абсолютной истины представляется характерным свойством и признаком нынешнего времени. Религия, нравственность, право не суть уже абсолютные, существенные верования и убеждения духа, но получают значение каких-то живых ощущений и стремлений народной жизни, колеблющихся и видоизменяющихся. Каждая эпоха, каждый народ носит на себе след изменений и эволюции нравственного чувства и сознания; но ныне каждый человек в отдельности стремится создать для себя свою нравственность, свою религию, свое миросозерцание, создать и потом изменять сообразно с потребностью, если такая потребность существует.
Итак, не удивительно, что целыми массами овладевает пессимистическое настроение, какое-то пресыщение культурой. Разочарованные, обескураженные, отчаянные люди отвращаются от всех высших духовных стремлений, придавая цену тому одному, что можно ухватить рукою и что приносит «действительную» материальную пользу и выгоду. Множество людей заражено ныне безнадежною духовною неврастенией, совершенною безыдейностью. Когда говорят о несостоятельности науки, в этом слове есть правда. Позитивизм наук, без философии, ведет прямым путем к несостоятельности и результатом является безыдейный позитивизм всякой власти и всякого авторитета.
Непомерное развитие материальной цивилизации всюду приводит к оскудению духовных начал, добра и правды и к распространению лжи в социальном быте и в социальных отношениях. Общественный быт нашего времени преисполнен явлениями, во многом напоминающими или прямо повторяющими то, на что мы с удивлением и ужасом смотрим в описаниях Римской жизни в эпоху империи. Ювеналу нашего времени пришлось бы повторять или переделывать на новый лад картины и характер древнего Ювенала.
С распадением древних верований место их заняли в Риме безумные и развратные суеверия восточных языческих культов. Но разве у нас не то же самое безумие видим ныне в распространении лжехристианского сциентизма, в стремлениях искать какой-то новый веры – то в буддизм, то в оккультизме, в спиритуализм, в позитивизме, во множестве мечтательных культов, ищущих истины в идеализации натуральных сил восточного язычества. Сцены Римского цирка разве не повторяются у нас в наших скачках с их состязанием и играми, в явлениях модного спорта всех видов? Театральная сцена нашего времени развитием крайнего реализма разве не напоминает Римский театр времен Империи?
В просыпающемся уме развивается бродячая сила с природным инстинктом подражательности. Дело воспитания сосредоточить эту силу и направить ее; но наша система воспитания не сосредоточивает, а разбивает ее, и юные умы начинают странствовать далече от дома, захватывая на пути по всем сторонам образы, формы, идеи и впечатления. Так утрачивается в самом начале способность и желание познать себя, почувствовать свою силу, свою природу, из себя выработать сознание долга и цель жизни: только так может человек овладеть собою, а без того все, что захватит он на пути интересом и подражанием, будет не свое у него, а чужое. И так, разбиваясь на стороны, дух не столько приобретает силы, сколько утрачивает. Таковы бывают последствия того, что ныне служит нередко заменою воспитания, под именем самообразования.
С тех пор как свет стоит, люди лгали, но столько ли они лгали и притворялись, как лгут и притворяются в наше время, когда вошло в ход слово позировать для выражения такой идеи, какой не было прежде? Желание выказаться не тем, что есть человек, желание играть роль – свойство нашего века. В первой половине XIX столетия люди напускали на себя поэтическую возвышенность духа, какую-то сентиментальность, странную для простого народа. После того изменилась только форма: поэтическое притворство вышло из моды, но желание играть роль осталось, только приняло разные другие формы, а при новых обычаях общежития явилось множество новых случаев и побуждений к притворству.
Всякого рода предприятия, ассоциации, биржевые сделки и спекуляции облегчили людям возможность представлять себя богаче, чем есть. Всякому журналисту, газетному писателю стало возможно выставить себя мастером политической науки, а члену парламента – политическим деятелем. С помощью бесчисленных энциклопедий, справочных книг, разного рода иллюстраций всякий может блеснуть образованностью или ученостью.