— А ведь храбрые были офицеры оба! Я никогда не видал этого д’Юбера. Говорят, какой-то шаркун, интриган. Но я, конечно, охотно верю Феро: он говорил про него, что он
Они поднялись и ушли.
Генерал д’Юбер очнулся с чувством невыразимого ужаса, словно лунатик, который, проснувшись на ходу от своего глубокого сна, видит, что он забрел в, трясину. Его охватило глубочайшее омерзение к этому болоту, в котором он себе прокладывал путь. Даже образ очаровательной девушки потонул в этом нахлынувшем на него отвратительном чувстве. Все, все, чем он когда-либо был, и то, к чему он стремился, будет теперь навек отравлено горечью невыносимого стыда, если ему не удастся спасти генерала Феро от страшной судьбы, грозящей многим храбрым.
Охваченный этим почти болезненным желанием во что бы то ни стало спасти своего противника, генерал д’Юбер, не щадя рук и ног, как говорят французы, пустил в ход все, что было можно, и меньше чем через сутки получил особую аудиенцию у министра полиции.
Генерала барона д’Юбера сразу, без доклада, впустили в кабинет. В сумраке министерского кабинета, в глубине, позади письменного стола, кресел и столиков, между двумя снопами восковых свечей, пылавших в канделябрах, он увидел фигуру в раззолоченном мундире, позирующую перед громадным зеркалом. Бывший член Конвента Фуше, сенатор империи, предававший каждого человека, изменявший любому принципу, любому стимулу человеческого поведения, герцог Отрантский, грязный подручный второй Реставрации, любовался своим придворным мундиром, ибо его прелестная юная невеста изъявила желание иметь его портрет на фарфоре не иначе, как в этом мундире. Это был каприз, очаровательная прихоть, и первый министр второй Реставрации горел нетерпением его выполнить, ибо человек этот, которого за его коварные повадки часто сравнивали с лисой, но моральные качества коего нельзя достойным образом охарактеризовать, не прибегнув к более сильному сравнению — с вонючим скунсом, пылал любовью не меньше, чем генерал д’Юбер.
Раздосадованный, что его по оплошности слуги застали врасплох, он замял эту неловкость бесстыдством, к которому он так умело прибегал в нескончаемых интригах, созидая свою карьеру. Ничуть не изменив позы — он стоял, выставив вперед одну ногу в шелковом чулке, откинув голову к левому плечу, — он спокойно произнес:
— Прошу сюда, генерал, пожалуйста, подойдите. Извольте, я вас слушаю.
В то время, как генерал д’Юбер, чувствуя себя чрезвычайно неловко, как если б это его уличили в какой-то смешной слабости, излагал как можно короче свою просьбу, герцог Отрантский расправлял воротник, приглаживая отвороты и глядя на себя в зеркало, поворачивался всем туловищем, чтобы посмотреть, хорошо ли лежат на спине расшитые золотом фалды. Будь он один, его спокойное лицо, внимательные глаза не могли бы обнаружить большей непринужденности и сосредоточенного интереса к этому занятию, чем сейчас.
— Изъять из рассмотрения специальной комиссии некоего Феро, Габриеля-Флориана, бригадного генерала производства восемьсот четырнадцатого года? — повторил он слегка удивленным тоном и повернулся от зеркала. — Почему же именно его изъять?
— Я удивлен, что ваша светлость, будучи столь компетентным в оценке своих современников, сочли нужным включить это имя в список.
— Ярый бонапартист!
— Как это должно быть известно вашей светлости, то же можно сказать про любого гренадера, про любого солдата армии. А личность генерала Феро имеет не больше значения, чем личность любого гренадера. Это человек недалекий, не обладающий никакими способностями. Нельзя даже и предположить, чтобы он мог пользоваться каким-нибудь влиянием.
— Однако языком своим он хорошо пользуется, — заметил Фуше.
— Он болтлив, я допускаю, но не опасен.
— Я воздержусь спорить с вами. Мне о нем почти ничего не известно. Ничего, в сущности, кроме имени.
— И, однако, ваша светлость стоит во главе комиссии, уполномоченной королем отобрать лиц, которым надлежит предстать перед ее судом, — сказал генерал д’Юбер с подчеркнутой интонацией, которая, разумеется, не ускользнула от слуха министра.
— Да, генерал, — сказал он, удаляясь в полумрак, в глубину комнаты, и опускаясь в глубокое кресло, откуда теперь видно было только тусклое сверканье золотого шитья и неясное бледное пятно вместо лица. — Да, генерал. Вот стул, садитесь, пожалуйста.
Генерал д’Юбер сел.
— Да, генерал, — продолжал этот непревзойденный мастер в искусстве интриг и предательств, которому иногда словно становилось невтерпеж от собственного двуличия, и он, чтобы отвести душу, пускался в циничную откровенность. — Я поспешил создать проскрипционную комиссию и сам стал во главе ее. А знаете, почему? Да просто из опасения, что если я не возьму как можно скорее это дело в свои руки, то мое имя может оказаться первым в проскрипционном списке. Такое сейчас время. Но пока я еще министр его величества короля, я вас спрашиваю: почему, собственно, я должен изъять из этого списка какого-то неведомого Феро? Вас удивляет, каким образом попало сюда это имя? Может ли быть, что вы так плохо знаете людей? Дорогой мой, на первом же заседании комиссии имена хлынули на нас потоком, как дождь с крыши Тюильри. Имена! Нам приходилось выбирать их из тысяч. Откуда вы знаете, что имя этого Феро, жизнь или смерть которого не имеет никакого значения для Франции, не заменило собой ничье другое имя?
Голос в кресле умолк. Генерал д’Юбер сидел перед ним, не двигаясь, и мрачно молчал. Только сабля его чуть-чуть позвякивала. Голос из кресла снова заговорил:
— А ведь нам приходится еще думать о том, чтобы удовлетворить требования монархов-союзников. Да вот только вчера еще принц Талейран говорил мне, что Нессельроде официально уведомил его о том, что его величество император Александр весьма недоволен тем скромным количеством уроков, которое намеревается дать правительство короля, в особенности среди военных. Это, конечно, конфиденциально.
— Клянусь честью, — вырвалось у генерала д’Юбера сквозь стиснутые зубы, — если ваша светлость соизволит удостоить меня еще каким-нибудь конфиденциальным сообщением, я не ручаюсь за себя… После этого остается только переломить саблю и швырнуть…
— Вы какому правительству изволите служить, как вы полагаете? — резко оборвал его министр.
После недолгой паузы упавший голос генерала д’Юбера вымолвил:
— Правительству Франции.
— Это называется отделываться пустыми словами, генерал. Вся суть в том, что вы служите правительству бывших изгнанников — людей, которые в течение двадцати лет были лишены родины, людей, которые ко всему этому только что пережили очень тяжелое и унизительное чувство страха… Не надо обманывать себя на этот счет, генерал.
Герцог Отрантский замолчал. Он отвел душу и добился своего — потоптал чуточку собственное достоинство этого человека, который так некстати застал его позирующим перед зеркалом в расшитом золотом придворном мундире. Но эта публика из армии — народ горячий. Он тут же подумал, что будет в высшей степени неудобно, если офицер высшего командного состава, настроенный доброжелательно генерал, принятый им по рекомендации одного из принцев, вдруг после разговора с министром выкинет сгоряча какую-нибудь глупость, из-за которой потом поднимется шум. Он переменил тон и спросил, переходя к делу:
— Ваш родственник — этот Феро?
— Нет. Не родственник.
— Близкий друг?
— Да… близкий… Мы тесно связаны с ним, и связь эта такого рода, что для меня является вопросом чести попытаться…
Министр позвонил, не дослушав до конца фразы. Когда слуга, поставив на письменный стол два массивных серебряных канделябра, вышел, герцог Отрантский поднялся, сияя золотой грудью при ярком свете свечей, достал из стола лист бумаги и, небрежно помахивая им в руке, сказал с мягкой внушительностью:
— Вам не следует говорить о том, что вам хочется переломить вашу саблю, генерал. Вряд ли вам удастся получить другую. Император на этот раз не вернется… Что за человек! Был один момент в Париже, вскоре после Ватерлоо, когда он изрядно напугал меня… Казалось, он вот-вот начнет все сначала. К счастью, это никому не удается — никогда нельзя начать все сначала, нет. Забудьте думать о том, что вы хотели переломить вашу саблю, генерал.
Генерал д’Юбер, не поднимая глаз, чуть заметно шевельнул рукой, как бы ставя крест и смиряясь. Министр полиции отвел от него свой взор и начал неторопливо просматривать бумагу, которую он все время держал открыто в руке.
— Тут у нас всего двадцать генералов из действующего состава, предназначенных послужить уроком. Двадцать. Круглое число. А ну-ка поищем, где этот Феро… Ага, вот он! Габриель-Флориан. Отлично! Этот самый. Ну что ж, пусть у нас теперь будет девятнадцать.
Генерал д’Юбер встал с таким чувством, как если бы он перенес какую-то заразную болезнь.
— Я позволю себе просить вашу светлость сохранить мое ходатайство в тайне. Для меня чрезвычайно важно, чтоб он никогда не знал…
— А кто ж ему станет говорить, хотел бы я знать? — сказал Фуше, с любопытством поднимая глаза на застывшее, напряженное лицо генерала д’Юбера. — Вот, пожалуйста, возьмите тут какое-нибудь перо и зачеркните это имя сами. Это единственный список. Если вы хорошенько обмакнете ваше перо и проведете черту пожирней, никто никогда не сможет узнать, что это было за имя. Но только уж извините, я не отвечаю за то, как им потом распорядится Кларк[4]. Если он будет неистовствовать, военный министр пошлет его на жительство в какой-нибудь провинциальный городок под надзор полиции.
Спустя несколько дней генерал д’Юбер, вернувшись домой, сказал сестре после того, как они расцеловались:
— Ах, милочка Леони, мне так не терпелось поскорей вырваться из Парижа!
— Любовь торопила? — сказала она с лукавой усмешкой.
— И ужас, — добавил генерал д’Юбер очень серьезно. — Я чуть не умер от… от омерзения.
Лицо его брезгливо передернулось. Перехватив внимательный взгляд сестры, он продолжал:
— Мне надо было повидать Фуше. Я добился аудиенции. Я был у него в кабинете. Когда имеешь несчастье находиться в одной комнате с этим человеком, дышать с ним одним воздухом, выходишь от него с таким ощущением, как будто утратил собственное достоинство. Появляется какое-то отвратительное чувство, что в конце концов ты, может быть, вовсе не так чист, как ты думаешь… Нет, ты этого не можешь понять.
Она несколько раз нетерпеливо кивнула. Напротив, она прекрасно понимает. Она очень хорошо знает своего брата и любит его таким, каков он есть. Никаких чувств, кроме ненависти и презрения, не вызывал ни у кого якобинец Фуше, который, пользуясь для своих целей любой человеческой слабостью, любой человеческой добродетелью, благородными человеческими мечтами, ухитрился обмануть всех своих современников и умер в безвестности под именем герцога Отрантского.
— Арман, дорогой мой, — сказала она с участием, — что тебе понадобилось от этого человека?
— Не больше, не меньше, как человеческая жизнь. И я получил ее. Мне это было необходимо. Но я чувствую, что я никогда не смогу простить эту необходимость человеку, которого я должен был спасти.
Генерал Феро, абсолютно неспособный понять, что с ним такое происходит (как в таких случаях и большинство из нас), получив распоряжение военного министра немедленно отправиться в некий маленький городок центральной Франции, подчинился этому с зубовным скрежетом и неистовым вращением очей. Переход от войны, которая была для него единственным привычным состоянием, к чудовищной перспективе мирной жизни страшил его. Он отправился в свой городок в твердой уверенности, что долго это продолжаться не может. Там он получил уведомление об отставке и предупреждение о том, что его пенсия, присвоенная ему соответственно со званием генерала, будет выплачиваться ему при условии благонадежного поведения, в зависимости от надлежащих отзывов полиции.
Итак, он больше не числился в армии. Он вдруг почувствовал себя оторванным от земли, подобно бесплотному духу. Так жить невозможно. Сначала он отнесся к этому с явным недоверием. Этого не может быть! Он со дня на день ждал, что вот-вот разразится гром, случится землетрясение, произойдет какая-то стихийная катастрофа. Но ничего не происходило. Безысходная праздность придавила своим свинцовым гнетом генерала Феро, и так как ему нечего было черпать в самом себе, он погрузился в состояние невообразимого отупения. Он бродил по улицам, глядя перед собой тусклым взглядом, не замечая прохожих, почтительно приподнимавших шляпы при встрече с ним; а обитатели городка, подталкивая друг друга локтем, когда он проходил мимо, говорили шепотом:
— Это бедный генерал Феро. Он совсем убит горем. Подумайте, как он любил императора!
Другие кое-как уцелевшие останки кораблекрушения, выкинутые наполеоновской бурей, льнули к генералу Феро с беспредельной почтительностью. Сам же он всерьез воображал, что душа его раздавлена скорбью. Временами на него находило желание заплакать, завыть во весь голос, кусать себе руки до крови; иной раз он просто валялся целыми днями в постели, накрыв голову подушкой. Но все это было исключительно от скуки, от тяжкого гнета неописуемой, необозримой, безграничной скуки. Он был не в состоянии осознать безнадежность своего положения, и это спасало его от самоубийства. Он даже никогда и не думал об этом. Он ни о чем не думал. Но у него пропал аппетит, а так как он был не в силах выразить те сокрушительные чувства, которые он себе приписывал (самая неистовая брань отнюдь не выражала их), он мало-помалу приучил себя хранить молчание, а для южанина это все равно что смерть.
Вот почему поведение генерала Феро произвело целую сенсацию среди отставных военных, когда в один жаркий, душный день в маленьком кафе, сплошь засиженном мухами, этот бедный генерал вдруг разразился громовыми проклятиями.
Он сидел спокойно на своем привилегированном месте, в углу, и просматривал парижские газеты, проявляя к этому столько же интереса, сколько приговоренный к смерти человек накануне казни, — к хронике происшествий. Воинственные, загорелые лица, среди которых у одного недоставало глаза, у другого — кончика носа, отмороженного в России, с любопытством склонились к нему.
— Что случилось, генерал?
Генерал Феро сидел выпрямившись, держа сложенную вдвое газету в вытянутой руке, чтобы легче было разобрать мелкий шрифт. Он перечел еще раз про себя сжатое сообщение, которое, если можно так выразиться, воскресило его из мертвых:
Газета выпала у него из рук. "Назначается командиром…" И вдруг он изо всех сил хлопнул себя по лбу.
— А ведь я совсем забыл о нем! — пробормотал он, потрясенный.
Один из ветеранов крикнул ему во всю глотку с другого конца кафе:
— Еще какая-нибудь новая пакость правительства, генерал?
— Пакостям этих мерзавцев нет конца! — рявкнул генерал Феро. — Одной больше, одной меньше… — Он понизил голос. — Но я надеюсь положить конец одной из них… — Он обвел взглядом окружавшие его физиономии. — Есть у них там один напомаженный, расфранченный штабной офицерик, любимчик некоторых маршалов, которые продали отца своего за пригоршню английского золота. Теперь он узнает, что я еще жив, — заявил он наставительным тоном. — Впрочем, это частное дело, старое дело чести. Эх, наша честь теперь ничего не значит! Вот нас всех согнали сюда, поставили клеймо и держат, как табун отслуживших полковых лошадей, которым место только на живодерне. Но это будет все равно, что отомстить за императора… Господа, я вынужден буду обратиться к услугам двоих из вас.
Все бросились к нему. Генерал Феро, горячо тронутый этим изъявлением чувств, с нескрываемым волнением обратился к одноглазому ветерану-кирасиру и к офицеру кавалерийского полка, потерявшему кончик своего носа в России. Перед остальными он извинился:
— Это, видите ли, кавалерийское дело, господа.
Ему ответили возгласами:
— Превосходно, генерал… Совершенно правильно… Ну конечно, черт возьми, мы же знаем!..
Все были удовлетворены. Тройка покинула кафе, сопровождаемая криками:
— В добрый час! Желаем удачи!
На улице они взялись под руки, генерал оказался посредине. Три потрепанные треуголки, которые они носили в боях, грозно надвинув на глаза, загородили собой чуть ли не всю улицу. Изнемогающий от зноя городок с серыми глыбами домов под красными черепицами крыш раскинулся под синим небом в мертвом забытьи захолустной послеобеденной одури. Эхо глухо разносило между домами мерно повторяющийся стук бочара, набивающего обруч на бочку. Генерал, слегка волоча левую ногу, старался идти в тени.
— Эта проклятая зима тысяча восемьсот тринадцатого года здорово подточила меня, до сих пор кости болят. Ну, не важно! Придется перейти на пистолеты, вот и все. Да так, просто маленький прострел… Ну что ж, будем драться на пистолетах. Все равно эта дичь от меня не уйдет. Глаз у меня такой же меткий, как раньше… Посмотрели бы вы, как я в России укладывал на всем скаку из старого, заржавленного мушкета этих свирепых казаков! Я так думаю, что я родился стрелком.
Так ораторствовал генерал Феро, закинув голову с круглыми глазами филина и хищным клювом. Буян, рубака, лихой кавалерист, он смотрел на войну попросту — она представлялась ему нескончаемой вереницей поединков, чем-то вроде сплошной массовой дуэли.
И вот у него теперь опять своя война. Он ожил. Мрак мира рассеялся над ним, как мрак смерти. Это было чудесное воскрешение Феро, Габриеля-Флориана, волонтера 1793 года, генерала 1814 года, погребенного без всяких церемоний служебным приказом военного министра второй Реставрации.
Глава IV
Нет человека, которому удавалось бы сделать все, за что бы он ни взялся. В этом смысле мы все неудачники. Вся суть в том, чтобы не потерпеть неудачи в разумном направлении и в стойкости своих усилий в жизни. И вот тут-то наше тщеславие нередко сбивает нас с пути. Оно заводит нас в такие запутанные положения, из которых мы потом выходим разбитыми, тогда как гордость, напротив, охраняет нас, сдерживая наши притязания строгой разборчивостью и укрепляя нас своей стойкостью.
Генерал д’Юбер был человек гордый и сдержанный. Если у него и были какие-то любовные увлечения, счастливые или неудачные, они прошли для него бесследно. В этом теле, покрытом зарубцевавшимися ранами, сердце его к сорока годам осталось нетронутым. Ответив сдержанным согласием на матримониальные замыслы сестры, он, будучи вовлечен в них, влюбился без памяти, бесповоротно, словно прыгнул в пропасть с разбегу. Он был слишком горд, чтобы испугаться, да и ощущение само по себе было настолько сладостно, что не могло испугать.
Неопытность сорокалетнего мужчины — это нечто гораздо более серьезное, чем неопытность двадцатилетнего юнца, потому что здесь не приходит на выручку безудержная опрометчивость юности.
Девушка была загадкой, как все молоденькие девушки, просто своей юной непосредственностью. Но ему загадочность этой юной девушки казалась необыкновенной и пленительной. Однако не было ничего загадочного в приготовлениях к этому браку, который взялась устроить мадам Леони, а также и ничего удивительного. Это был весьма подходящий брачный союз, весьма желательный для матери юной девицы (отец у нее умер) и терпимый для ее дядюшки — престарелого эмигранта, недавно вернувшегося из Германии, который, подобно хилому призраку старого режима, бродил, опираясь на тросточку, по садовым дорожкам родового поместья своей племянницы. Генерал д’Юбер, надо сказать прямо, был не таким человеком, чтобы удовлетвориться тем, что он нашел себе жену с приданым. Его гордость (а гордость всегда стремится к истинному успеху) не могла удовлетвориться ничем, кроме любви. Но так как истинная гордость несовместима с тщеславием, он не мог представить, с какой стати это загадочное создание с сияющими глубокими очами цвета фиалки будет питать к нему какое-нибудь более теплое чувство, чем равнодушие.
Молоденькая девушка (ее звали Адель) приводила его в замешательство при каждой его попытке разобраться в этом вопросе. Правда, попытки эти были неуклюжи и робки, потому что генерал вдруг очень остро почувствовал количество своих лет, своих ран и множество других своих недостатков и окончательно убедил себя в том, что он недостоин ее, ибо он только теперь, на собственном опыте, узнал, что означает слово "трус". Насколько он мог разобраться, она как будто давала понять, что, вполне положившись на нежное материнское чувство и материнскую прозорливость, она не испытывает непреодолимого отвращения к особе генерала д’Юбера и что этого для хорошо воспитанной юной девицы вполне достаточно, чтобы вступить в брачный союз. Такое отношение мучило и уязвляло гордость генерала д’Юбера. И, однако, спрашивал он себя в сладостном отчаянии, на что, собственно, большее он может рассчитывать.
У нее был ясный, открытый лоб. Когда ее синие глаза смеялись, линии ее рта и подбородок сохраняли очаровательную серьезность. И все это выступало в такой пышной рамке блестящих светлых волос, дышало такой удивительной свежестью румянца, такой выразительной грацией, что генералу д’Юберу никогда не удавалось поразмыслить хладнокровно над этими возвышенными требованиями своей гордости. Он, собственно, даже побаивался предаваться такого рода размышлениям, ибо они не раз доводили его до такого отчаяния, что он понял: скорей согласится убить ее, чем откажется от нее. После таких переживаний, которые бывают у людей в сорок лет, он чувствовал себя разбитым, уничтоженным, пристыженным и несколько напуганным. Но он научился находить утешение в мудрой привычке просиживать далеко за полночь у открытого окна, и подобно фанатику, предающемуся фанатическим размышлениям о вере, замирать в экстазе при мысли о том, что она существует.
Однако не следует думать, что кто-либо из окружающих мог по его виду догадаться обо всех этих перипетиях его душевного состояния. Генерал д’Юбер неизменно сиял, что не стоило ему ни малейшего усилия, потому что, сказать правду, он чувствовал себя необыкновенно счастливым. Он соблюдал установленные для его положения правила: спозаранку каждое утро посылал цветы (из сада и оранжерей Леони), а немножко попозже являлся сам завтракать со своей невестой, ее матерью и дядюшкой-эмигрантом. Днем они прогуливались или сидели где-нибудь в тени. Бережная почтительность, готовая вот-вот перейти в нежность, — таков был оттенок, окрашивавший их взаимоотношения с его стороны; шутливая речь прикрывала глубокое смятение, в которое повергала его ее недосягаемая близость. На исходе дня генерал д’Юбер возвращался домой и, шагая среди виноградников, чувствовал себя то ужасно несчастным, то необыкновенно счастливым, а иной раз погружался в глубокую задумчивость, но всегда с неизменным ощущением полноты жизни, какого-то особенного подъема, присущего художнику, поэту, влюбленному — людям, одержимым большим чувством, высокой думой или возникающим перед ними образом красоты.
Внешний мир в такие минуты не очень отчетливо существовал для генерала д’Юбера. Но однажды вечером, переходя мостик, генерал д’Юбер увидел вдалеке на дороге две фигуры.
День был чудесный. Пышное убранство пылающего закатного неба пронизывало мягким сиянием четкие краски южного ландшафта. Серые скалы, коричневые поля, пурпурные волнистые дали, сливаясь в сияющем аккорде, наполняли воздух вечерним благоуханием. Две фигуры вдалеке были похожи на два неподвижных деревянных силуэта, совершенно черных на белой ленте дороги. Генерал д’Юбер различил длинные, прямые походные сюртуки, застегнутые до самого подбородка, треугольные шляпы, худые, резко очерченные загорелые лица — старые солдаты-усачи. У одного из них, у того, что был повыше, чернела повязка на глазу; суровое высохшее лицо второго отличалось какой-то странной непонятной особенностью, которая при ближайшем рассмотрении оказалась отсутствием кончика носа. Подняв одновременно руки к шляпам, они приветствовали штатского, который шел, слегка прихрамывая, опираясь на толстую палку, и спросили его, как пройти к дому генерала барона д’Юбера и есть ли возможность побеседовать с ним наедине.
— Если вам кажется, что здесь достаточно уединенно, — сказал генерал д’Юбер, окидывая взором пурпурные полосы виноградников, раскинувшихся у подножия круглого холма, на самом верху которого прилепились серые и коричневые хижины деревушки, а над ними, как вершина утеса, торчала высокая колокольня, — если вы находите, что здесь достаточно уединенно, вы можете поговорить с ним сейчас же, и я прошу вас, товарищи, говорите открыто. Будьте вполне спокойны.
Услышав это, они отступили на шаг и снова поднесли руки к шляпам, на этот раз с подчеркнутой церемонностью. Затем тот, у которого не хватало кончика носа, выступив от имени обоих, сказал, что дело весьма конфиденциальное и приходится соблюдать осторожность. Их штаб-квартира вон там, в деревушке, где это проклятое мужичье — подлые, гнусные роялисты — подозрительно косится на них, трех честных солдат. Сейчас он просил бы генерала д’Юбера назвать им только имена его друзей.
— Каких друзей? — с удивлением сказал генерал д’Юбер, совершенно сбитый с толку. — Я живу здесь у моего зятя.
— Ничего, он подойдет, — сказал ветеран с отмороженным носом.
— Мы друзья генерала Феро, — вмешался другой.
Он до сих пор стоял молча и только грозно сверкал своим единственным глазом на этого человека, который
Генерал д’Юбер почувствовал, как у него екнуло в груди. На какую-то ничтожно малую долю секунды он словно увидел, как земля в бесконечной неподвижности пространства завертелась с каким-то зловещим глухим шумом. Но это биение крови в ушах сразу утихло. Он невольно прошептал:
— Феро?.. Я совсем забыл о его существовании!
— И, однако, он существует — очень неудобно, правда, — в этой поганой харчевне, в логове дикарей, — ядовито сказал одноглазый кирасир. — Мы приехали сюда час тому назад на почтовых. Он сейчас с нетерпением ждет нас. Нам, видите ли, надо поторопиться. Генерал нарушил министерский приказ, чтоб получить от вас удовлетворение, которое он вправе требовать по законам чести. И, само собой разумеется, он хотел бы получить его прежде, чем жандармы нападут на наш след.
Спутник его постарался изложить это несколько яснее:
— Мы хотим вернуться потихоньку, понимаете? Фью-ить! И чтобы никаких следов. Мы ведь тоже нарушили приказ. А ваш приятель король обрадуется случаю лишить нас пропитания. Мы ведь тоже рискуем. Но, ясное дело, честь прежде всего.
Генерал д’Юбер наконец обрел дар речи.
— Так, значит, вы вышли сюда на дорогу, чтобы предложить мне вступить в рукопашную с этим… с этим… — И вдруг неудержимый хохот напал на него: — Ха-ха-ха-ха!..
Схватившись за бока, он покатывался со смеху, а они стояли перед ним, вытянувшись неподвижно, словно их защемило капканом из-под земли. Всего только два года тому назад хозяева Европы, они теперь были похожи на древних призраков. Они казались более бесплотными в своих вылинявших мундирах, чем их собственные длинные тени, чернеющие на белой дороге. Воинственные, нелепые тени двадцати лет походов и побед. У них был какой-то диковинный вид — два бесстрастных бонзы, поклоняющиеся мечу. А генерал д’Юбер, тоже некогда один из этих бывших хозяев Европы, потешался над этими мрачными призраками, преграждавшими ему путь.
Тогда один, кивнув на хохочущего генерала, сказал:
— Весельчак, похоже, а?
— А вот среди нас многие разучились улыбаться, с тех пор, как Тот покинул Францию, — промолвил другой.
Генерала д’Юбера охватило бешеное желание броситься с кулаками на этих бестелесных призраков, повалить их на землю, растоптать. Он сам ужаснулся этому. Он сразу перестал смеяться. У него теперь была только одна мысль: отделаться от них, спровадить их как можно скорей с глаз долой, пока он еще как-то владеет собой. Он сам не понимал, откуда взялось это бешенство. Ему некогда было думать об этом.
— Я понимаю ваше желание разделаться со мной как можно скорей, — сказал он. — Так не будем тратить время на пустые разговоры. Видите там этот лесок у подножья холма? Да, этот сосновый лесок. Давайте встретимся там завтра на рассвете. Я принесу с собой саблю или пистолеты, или то и другое, если угодно.