В октябре 1846 года был составлен арендный договор на имя И.И. Панаева, и «Современник» фактически перешел в руки приятелей. Но имя Некрасова ни в бумагах, ни в устных разговорах не упоминалось. Решено было пригласить на должность редактора А.В. Никитенко. Это был тактический ход, так как Белинский, для которого, как повсеместно декларировалось, и предпринималось новое издание, ни при каких условиях не мог рассчитывать на утверждение редактором, поскольку его деятельность в «Отечественных записках» была на серьезном подозрении цензурного ведомства.
«На другой же день после своего приезда, утром, Панаев отправился к Плетневу. Белинский в ожидании возвращения Панаева домой все время страшно волновался, и когда Панаев вернулся, то выскочил в переднюю с вопросом: «Наш «Современник»?» – «Наш, наш!» – отвечал Панаев. Белинский радостно вздохнул. «Уф! – воскликнул он, – я измучился… мне все казалось, что у нас его кто-нибудь переб…» Сильный приступ кашля стал душить его. Он весь побагровел с натуги и махал Панаеву, который начал было передавать Некрасову свой разговор с Плетневым».
Весь этот диалог бессовестно выдуман Авдотьей Яковлевной. Достаточно сказать, что Белинский во время приобретения «Современника» находился в Москве. Но Панаева выдумывала не бесцельно. Рассказ ее рассчитан на то, чтобы подтвердить версию, распространявшуюся самим Некрасовым и с его легкой руки Панаевым еще до покупки «Современника». Журнал, как о том кричалось на всех перекрестках, приобретался исключительно для того, чтобы вырвать Белинского из лап Краевского, чтобы предоставить в распоряжение Белинского и его кружка независимый печатный орган. Отсюда и финансовая помощь Герцена и Огарева. Журнал покупался с тем, чтобы фактически его редактором был Белинский.
Панаева потому весь рассказ и свела к картине полного единства, которого и следа не было в действительности – ни во время организации, ни после, в первый год издания, последний год жизни Белинского. В 1847 году содержание каждой книжки журнала формировалось при его непосредственном участии. Обойтись предприятию без популярного имени Белинского действительно было бы трудно. И тот очень здраво оценивал и роль в этом предприятии Панаева, и его достоинства и недостатки.
«Я думаю, никто из вас так не озлоблялся, как я, на легкомысленность Панаева. Он страшно вредит сам себе и дает ничтожным людишкам, не стоящим подметок его сапогов, повод глумиться над ним. Незлобивостью характера Панаев уподобляется младенцу, теплота его сердца самая редкая в наше время, в которое эгоизм заглушает в людях все человеческие чувства. Я эту сердечную теплоту Панаева испытал на себе. Да, господа, никто из моих приятелей не сделал мне лично столько услуг, как Панаев! Когда я бедствовал в Москве, кто принял во мне самое горячее участие – Панаев! Заметьте, он только что меня узнал! Ничего не значит, что я часто ругаю его за его мальчишеские замашки и, вероятно, немало еще буду бранить, но в душе я высоко ценю его сердечную теплоту к людям… Вот и теперь, господа, из всего нашего кружка кто осуществил наше желание издавать журнал? Все тот же легкомысленный Панаев! Я не говорю о себе, какое важное значение для меня имеет это предприятие, но оно важно и для всех литераторов, потому что «Современник» положит конец тем ненормальным отношениям сотрудников к журналисту, в которых мы все находились. Необходимо должна быть нравственная связь между журналистом и его сотрудниками, а не хозяина к поденщикам. В нашем кружке находятся люди посолиднее и побогаче Панаева, однако никто не рискнул своими деньгами, никому не пришло в голову издавать журнал. А потому, господа, мы все должны сказать от чистого сердца: «Да отпустятся ему все его вольные и невольные грехи за его отзывчивую и бескорыстную теплоту души!».
Белинский по просьбе предприимчивого Некрасова передал все накопленные им при посредстве друзей рукописи журналу. Сам критик с воодушевлением описывал события так: «…Множество замечательных беллетристических произведений, особенно повестей, должно б было появиться в прошлом году в одном огромном сборнике, предполагавшемся к изданию», но материалы вошли в первые выпуски «Современника». Это были «Сорока-воровка» А.И. Герцена, статья С.М. Соловьева, начало статьи К.Д. Кавелина «Взгляд на юридический быт Древней России», и др.
Однако дело обстояло совсем не так чудесно, как казалось простодушному Белинскому. Иван Сергеевич Тургенев впоследствии высказывался определенно: «История основания этого журнала представляет много поучительного… Но изложить ее в точности пока еще трудно: пришлось бы поднимать старые дрязги. Довольно сказать, что Белинский был постепенно и очень искусно устранен от журнала, который был создан собственно для него, его именем приобрел сотрудников и пополнялся в течение целого года капитальными статьями, приобретенными Белинским для большого затеянного им альманаха. Белинский для «Современника» разорвал связь с «Отечественными записками», а оказалось, что в новом журнале он вместо хозяйского места, на которое имел полное право, занял то же место постороннего сотрудника, наемщика, какое было за ним и в старом».
Мнение большинства литераторов не постеснялся высказать Константин Кавелин[4]: «Белинский попал на удочку с всегдашней своей младенческой доверчивостью. Что Панаев стал редактором «Современника», – это было еще понятно. Он дал деньги. Но каким образом Некрасов, тогда мало известный и не имевший ни гроша, сделался тоже редактором, а Белинский, из-за которого мы были готовы оставить «Отечественные записки», оказался наемником на жалованье, – этого фокуса-покуса мы не могли понять, негодовали и подозревали Некрасова в литературном кулачестве и гостиннодворчестве, которые потом так блистательно были им доказаны… Белинский похвалил «Деревню» Григоровича; Некрасов выразил ему неудовольствие за то, что он похвалил в его (Некрасова) журнале повесть, о которой он (Некрасов) отзывался дурно».
Похоже, Некрасов и Панаева недолюбливали впечатлительного и страстного Григоровича. Однако в мемуарах современников немало теплых, проникнутых искренней симпатией высказываний о Дмитрии Васильевиче как о приятнейшем и полном жизни человеке. «…Он был глубоко правдив, честен, верен своему слову, аккуратен, точен, – писал историк литературы, известный библиограф П.В. Быков. – Все знавшие его… удивлялись стойкости его характера и уравновешенности. Но французская кровь[5]… все же проглядывала в нем, сказывался ее темперамент, энергия и стремительность при созидании чего-либо. У него была бездна вкуса, изящного, тонкого вкуса настоящего художника. Нельзя было не признать в нем большого знатока искусства и художественных предметов».
Белинский спрашивал Кавелина, почему ничего не дает в «Современник». Тот отвечал: «Я написал, что поддерживать его журнал был бы рад радостью, но не журнал Некрасова, что лавочнический тон новой редакции мне не нравится и что это те же «Отечественные записки» в другой обложке и проч. Справедливость того, что я ему писал, – вот что приводило его в ярость, но сознаться в этом ему было тяжело».
Видимо, Белинский стал понимать, на что подписался, поэтому в письме к Тургеневу бесхитростно объяснял свою позицию: «Я мог только просить его (Кавелина), что, так как это дело ко мне ближе, чем к кому-нибудь, и я, так сказать, его хозяин, – чтобы он лучше захотел видеть меня простым сотрудником и работником «Современника», нежели без куска хлеба, и потому, не обращая внимания на П и Н, думая о них как угодно, по-прежнему усердствовал бы к журналу, не подрывал бы его успеха и не ссорил бы меня с его хозяевами».[6]
Собратья-писатели предъявляли Некрасову претензии за литературное барышничество. Тургенев, например, был не весьма доволен, что тот купил у него «Записки охотника» за 1000 руб. и тотчас же перепродал их другому издателю за 2500 руб. Такое же мнение сложилось о Некрасове у Достоевского и Краевского, когда они узнали, что Николай Алексеевич скупил у издателя экземпляры сочинений Гоголя и перепродал их по гораздо более высокой цене.
Всем известны стихи Некрасова, посвященные Белинскому: «Молясь твоей многострадальной тени, // Учитель! перед именем твоим // Позволь смиренно преклонить колени!»[7] Но «неистовый Виссарион» имел о своем «ученике» особое мнение: «Природа мало дала мне способности ненавидеть за лично нанесенные мне несправедливости; я и теперь высоко ценю Некрасова; и тем не менее он в моих глазах – человек, у которого будет капитал, который будет богат, – а я знаю, как это делается. Вот уж начал с меня», – негодовал критик.
Здоровье все больше подводило Белинского. Подлечившись в Одессе морскими купаниями и взбодрив организм курением папирос с белладонной, критик вернулся в Петербург и приступил к работе в реанимированном «Современнике». Но его дни были уже сочтены. После возвращения с юга началось очередное тяжелое обострение болезни. Не считая мелких библиографических заметок, ему удалось напечатать в «Современнике» только одну большую статью: «Обозрение литературы 1847 года».
Номинальный редактор возрожденного «Современника» А.В. Никитенко являлся профессором Петербургского университета и одновременно работал в Петербургском цензурном комитете. Он отличался лояльным по отношению к властям поведением, либеральным, но достаточно осторожным образом мысли и имел довольно обширные связи как в среде чиновничества, так и среди литераторов, которые ценили его острые и точные литературно-критические выступления. Став официальным редактором «Современника», Никитенко надеялся благотворно повлиять на его направление. Благодаря его стараниям и участию Белинского журнал встал во главе умственного движения в одну из наиболее бурных эпох русской общественной жизни.
Теперь Авдотья постоянно пребывала в раскаленной от споров атмосфере редакции «Современника». Литературные дискуссии, изменения в редакциях журналов, все перипетии борьбы мнений происходили у нее на глазах.
Ее положение в журнале можно обозначить как двойственное. С одной стороны, она облагораживала общество, как красивая женщина, блестящая хозяйка редакционных обедов. К тому же не «умствующая» – по ее собственному признанию, высказываться вслух она не любила, делала это в редких, можно сказать, крайних случаях. Она вообще была молчаливой и скрытной – что называется, себе на уме.
Женщины, жены и подруги литераторов, бывавшие на этих редакционных сборищах, как правило, сидели рядом как слушательницы и, возможно, вдохновительницы. Панаева и была такой слушательницей. На первых порах ее роль в редакции сводилась, собственно, к хозяйственной.
Но она набиралась опыта и светского лоска, вскоре вошла в роль хозяйки модного литературного салона и действительно стала «знаменита в Петербурге», засвидетельствовал Достоевский, с первой же встречи у Панаева очарованный его женой. Л.Я. Гинзбург справедливо полагает, что в «первой половине XIX века хозяйкой литературного салона, собравшей вокруг себя лучших людей своего времени, была А.О. Смирнова-Россет, во второй – А.Я. Панаева».
Развиваясь, закрывая зияющие прорехи в своем образовании, она дерзнула взяться за перо. Первое произведение прекрасной Авдотьи – роман «Семейство Тальниковых» (1848) – стало ее манифестом, ее попыткой стать на один уровень с заносчивыми профессиональными литераторами. Впечатления детства, прошедшие через призму только что обретенных передовых взглядов, обида на семейственные унижения, на то, что сильно недополучила любви и нежности, не говоря уж о надлежащем воспитании, придали произведению не только художественность, но и реализм.
Авдотья не стала подписывать свои произведения фамилией мужа, желая тем самым отстраниться от его литературной славы и показать отсутствие мужского влияния. Она стремилась опровергнуть укоренившиеся взгляды на творческую и интеллектуальную неполноценность женщины.
Известный в свое время сатирик Н.Ф. Щербина не обманулся псевдонимом и откликнулся на повесть злой эпиграммой, в которой высмеивались претензии Панаевой уподобиться прославленной французской знаменитости. В «Соннике современной русской литературы» он утверждал: «Станицкого во сне видеть предвещает отца и мать в грязь втоптать – лишь бы только плохую повестушку написать или же увидеть, как комически русская холопка корчит из себя эманципированную Жорж Санд».
Роман не был пропущен цензурой из-за изображения «деспотизма родительского» (эта автобиографическая тема будет возникать в ее сочинениях снова и снова). Написанное от лица девушки Наташи из типичной мещанской семьи и представленное в виде «записок, найденных в бумагах покойницы», произведение воссоздавало типичное отношение к детям в такой семье и процесс формирования женской личности в условиях пренебрежения к ее элементарным духовным запросам. Именно это правдивое изображение «нравов» по всей видимости и разозлило цензора, который сопроводил рукопись заметками: «цинично», «неправдоподобно», «безнравственно».
По словам Корнея Чуковского, «вся система тогдашнего воспитания, тесно связанная с крепостническим… строем… здесь (в романе) была обличена и опозорена». Вполне понятно, что секретный цензурный комитет, усмотрев в сочинении «революционное потрясение семейных основ», запретил его публикацию. А председатель комитета граф Бутурлин собственноручно написал в заключение: «Не позволяю за безнравственность и подрыв родительской власти».
Зато повесть восхитила Белинского, но он явно испытал чувство недоумения по поводу того, что произведение, получившее его высокую оценку, оказалось первым литературным опытом женщины. Смущаясь, критик признался Панаевой: «Я сначала не хотел верить Некрасову, что это вы написали «Семейство Тальниковых»… Если бы Некрасов не назвал вас, …уж извините, я ни за что не подумал бы, что это вы. …Такой у вас вид: вечно в хлопотах о хозяйстве. …Я думал, что вы только о нарядах думаете».
Белинский обратил внимание на оригинальность тематики дебютного сочинения Панаевой: «В литературе никто еще не касался столь важного вопроса, как отношение детей к их воспитателям и всех безобразий, какие проделывают с бедными детьми». Ап. Григорьев, возглавлявший критический отдел «Москвитянина», усматривал «новизну содержания» и «характеров», в первую очередь женских, выходящих «из обычного тесного круга».
Запрещение романа не нанесло урона «Современнику» – пока недостатка в материалах у журнала не было. Некрасов, обладая бесспорной редакторской зоркостью, взял рукопись «Обыкновенной истории» Гончарова у другого редактора, который все не удосуживался ее прочитать, просмотрел несколько страниц и, тотчас заметив, что это произведение выходит из ряда обыкновенных, передал ее Белинскому. Он разглядел и повесть Достоевского «Бедные люди», а Белинский уже обнаружил громадный талант их автора.
К весне болезнь Белинского начала действовать быстро и разрушительно. Щеки его провалились, глаза потухали, изредка только горя лихорадочным огнем, грудь впала, он еле передвигал ноги и начинал дышать страшно. Даже присутствие друзей уже было ему в тягость. К счастью, жена его и ее сестра во время болезни ходили за ним. Тютчев свидетельствовал: «Когда хроническая болезнь его приняла характер более угрожающий, он нашел и в пустой жене, и в придурковатой свояченице усердных, хотя и ворчливых сиделок».
Эта самая свояченица бесхитростно рассказывала: «Некрасов в последнюю зиму все раздражал его, говоря, что пора писать, а когда Белинский говорил: «Не могу писать», – то Некрасов прибавлял: «Когда нужно писать, то и больны. Да, впрочем, скоро вам и совсем запретят писать». После этих свиданий Белинский долго не мог прийти в себя. Сестра пошла сама затворять дверь и говорит: «Как вам не стыдно, Некрасов, мучить больного? Разве вы не видите, что он умирает?»
В мае 1848 года, не дожив несколько дней до своего тридцатисемилетия, Белинский скончался. Перед смертью несчастный был в забытьи, бредил, говорил речи народу, как будто оправдывался, доказывая, что любил народ, желал ему добра.
Кончина Белинского, которая в другое время произвела бы сильное впечатление, прошла почти незамеченной среди европейских волнений и безумств тогдашнего правительства, потерявшего голову от страха[8]. Герцен писал о нем с грустью и болью: «…В этом застенчивом человеке, в этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец! Он не умел проповедовать, поучать, ему надобен был спор. Без возражений, без раздражения он нехорошо говорил, но, когда он чувствовал себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль. Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла; бледный, задыхающийся, с глазами, остановленными на том, с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорченный, уничтоженный своей физической слабостью. Как я любил и как жалел я его в эти минуты!»
После смерти Белинского Панаев обрел нового идола в Некрасове, их дружба достигла апогея. Но Панаев вовсе не прозябал в тени друга. Все знавшие Ивана Ивановича писали о нем не только как о беспечном, легкомысленном человеке и «добром малом», но и как о даровитом критике и литераторе. В силу своего добродушного характера и отсутствия амбиций он не стремился играть в дуэте с Некрасовым первую скрипку, позволял другу важничать, выпячивать свои заслуги. Это во многом определило взгляд современников на значение Некрасова в становлении и общественном значении журнала. А после смерти Панаева его творчество беззастенчиво использовали многие: данные им остроумные и яркие описания и характеристики кочуют из одного исследования в другое, редко – с указанием авторства, чаще – просто в кавычках, иногда же и вовсе без кавычек.
Если Панаев, единственный ребенок обеспеченных родителей, родился с серебряной ложкой во рту, жил, обласканный родными, и получил прекрасное образование, Некрасов воспитывался в суровых условиях в многодетной нуждающейся семье. Учеба в гимназии не пришлась по вкусу будущему поэту. По собственным воспоминаниям, он плохо учился из-за увлечения «кутежами и картишками». После того как Николай несколько раз остался на второй год в одном из классов, отец забрал его из гимназии.
Юный Некрасов приехал в Петербург, чтобы поступить в Дворянский полк. Так распорядился его отец, который прочил сыну карьеру военного. Однако молодой человек стремился учиться в университете. Поскольку гимназию он закончить не смог, ему надо было сдавать экзамены, которые он благополучно завалил, причем дважды. Он крупно поссорился с отцом, прознавшим об обмане, и был лишен содержания. Этот трудный период продлился около года (хотя сам Некрасов позднее утверждал, что голодал три года, но это явное преувеличение), когда ему бывало нечего есть и негде ночевать.
М.Т. Лорис-Меликов[9], с которым Некрасов был знаком в годы голодной юности, с юмором вспоминал один случай. Как-то на Святки Николай и Михаил, проживавшие вместе в съемной квартире, решили потешить знакомое чиновничье семейство маскарадом. В костюмерной лавочке Некрасов нарядился венецианским дожем, а Лорис – испанским грандом. Свое платье они оставили у костюмера и условились, что на следующее утро заплатят за костюмы и заберут свою одежду. Еще дорогой они проверили имеющиеся капиталы – хватит ли их заплатить за экипаж и костюмы? – и нашли, что хватит. Но случилось так, что потребовались дополнительные расходы и только под утро приятели спохватились, что денег на выкуп платья недостанет. Лорис живо описывал этот трагикомический день, когда они сначала бегали в коротеньких тогах и в длинных чулках вместо панталон по своей нетопленой квартире, тщетно стараясь согреться, как потом, чтобы отогреть окоченевшие члены, пожертвовали для растопки печи одним стулом из своей убогой меблировки и поддерживали огонь мочалкой, выдернутой из дивана. Как сжались в комочек на полу перед печкой, на ковре, привезенном Некрасовым из деревни. Есть было решительно нечего и купить было не на что, и только после долгих переговоров лавочник согласился отпустить им в долг «студени». Дож и гранд поделили между собой эту незатейливую снедь.
Петербургские скитания и мытарства Некрасова в этот период несколько преувеличены, чтобы оттенить последующий период его жизни, когда он превратился в барина-миллионера.
Но в российской истории и литературе он навсегда остался таким, каким изображен на картине И.Н. Крамского в последние годы жизни (1877–1878): полулежащий в постели, старый, изможденный, больной – но сочиняющий «Последние песни» и сквозь боль радеющий о счастье народном.
А к роли Панаева в «Современнике» историки литературы всегда относились с некоторым пренебрежением. В советском литературоведении Иван Иванович навечно остался в тени Некрасова. Тем не менее именно он нередко проявлял незаурядную редакторскую чуткость – например, уговорил Тургенева тиснуть в пестром разделе «Смесь» «безыскусный» очерк о двух орловских мужиках «Хорь и Калиныч». Панаев придумал к нему подзаголовок, который, чуть изменившись, навсегда вошел не только в историю нашей словесности, но в сам русский язык – «Из записок охотника». Он же пришел в восторг от первого произведения Толстого, повсюду возглашал, что народился новый могучий талант, и практически открыл ему дорогу. Но впоследствии «успешным открывателем новых талантов» назвали вовсе не его, а Некрасова.
Заполучить новое дарование было не только престижно, но и прибыльно. В те годы издательский бизнес сильно отличался от современного. Книжного рынка в его современном виде попросту не существовало, никто не издавал свои книги, все новые романы, рассказы и повести выходили в журналах, которые распространялись по подписке среди образованной публики.
Обычно все качества, необходимые редактору: нюх на таланты, умение уговаривать цензоров (кормить их роскошными обедами, возить на охоту и пр.), нянчиться с авторами, писать самому все, чего недостает, и приводить в должный вид то, что необходимо исправить, – приписывались Некрасову. Однако всему этому он научился у Панаева, который делал это легко и элегантно. Впрочем, деловая хватка, бесцеремонность и беспринципность были собственные, некрасовские.
Иван Иванович обладал замечательным качеством: он постоянно и неутомимо пропагандировал действительные выдающиеся дарования в литературных и светских салонах Петербурга и Москвы. Например, когда Некрасов писал стихотворение, которое не пропускала в то время цензура, – а таких было много, – Панаев помогал распространять произведения в рукописях.
Это с еще одной привлекательной стороны открывало благожелательный, чуждый зависти, широкий характер Ивана Ивановича и его привязанность к другу, поскольку именно в это время жена Панаева Авдотья Яковлевна стала любовницей Некрасова[10].
История одной страсти
Некрасов добивался Авдотьи Яковлевны несколько лет, едва не дойдя до самоубийства, терзаясь то отчаянием, то надеждой. В очередной раз отвергнутый любимой, «побежден безумною тоскою», он бежит «броситься к волнам» – и вот уже, мысленно попрощавшись с жизнью, ступает «на край обрыва», однако решительного шага не делает.
Все-таки надежда оставалась?
Но первое время Авдотья, похоже, еще надеялась на возвращение Ивана Тургенева. Не мог же он не прозреть и не увидеть свою Полину незамыленным оком. Однако нет, Тургенев уже прочно сблизился с семьей Виардо, угнездился «на краешек чужого гнезда», как сам выражался. Годами жил в ее доме или снимал жилье рядом. Сопровождал на гастролях по Европе. Когда супруги Виардо приобрели виллу в Баден-Бадене, он построил свой дом по соседству. Тургенев знал о многочисленных любовных связях Полины. Называли принца Баденского, композиторов Шарля Гуно и Ференца Листа, видных художников, писателей… В Виардо влюблялись многие, Гектор Берлиоз, например, в 56 лет воспылал к ней внезапной страстью. Муж Полины, Луи Виардо, директор Итальянской оперы, не чуждый писательству, до самой смерти питал к ней сильное и глубокое чувство. Он был старше жены на двадцать лет и умер в один год с Тургеневым, практически ее ровесником. «Она отменно некрасива, но, если я увижу ее снова, я безумно влюблюсь в нее», – признавался известный в свое время художник Анри Шеффер. Именно это с ним и произошло. Даже женщины попадали в плен ее обаяния. Клара Шуман в письме к Брамсу называла Полину самой приятной и «наиболее одаренной женщиной» из всех ей известных. Жорж Санд писала с Полины свою Консуэлло.
Чувство, внушенное певицей Тургеневу, было из разряда космических и сродни безумию. Вот строчки из тургеневского письма 1860-х годов: «Я уверяю вас, что мое чувство к вам есть то, чего мир не знал доселе, что никогда не существовало прежде и никогда не повторится вновь». Так действовала эта женщина на Тургенева. Однако все поклонники рано или поздно освобождались от ее чар. И только Иван Сергеевич остался с Полиной до конца дней своих, хотя не мог не видеть ее слабостей и несовершенств. Он исповедовался графине Ламберт, ставшей поверенной в его сердечных делах: «Дон Кихот по крайней мере верил в красоту своей Дульцинеи, а нашего времени донкихоты и видят, что Дульцинея урод, а все одно бегут за нею».
Иногда он возмущался, стремился освободиться от любовного морока, пытался устроить свою личную жизнь без Полины. Но, надеясь обмануть себя, он только морочил бедным женщинам голову. Он отверг чувства Татьяны Бакуниной, предложив взамен отношения исключительно литературно-эпистолярные. В 1854 году Иван Сергеевич начал ухаживать за 18-летней Ольгой Тургеневой, дочерью своего кузена – увлечение быстро сошло на нет, а Ольга стала прототипом героини Татьяны в романе «Дым». Из-за Тургенева сестра Льва Толстого Мария развелась с мужем. Но писатель в решительный момент отказался от женитьбы. Мария с горя ушла в монастырь. Раздосадованный Лев Толстой даже вызвал Тургенева на дуэль. К счастью, она не состоялась, но два классика долго потом не общались. Мария Толстая стала прообразом Верочки из повести «Фауст».
«На краю чужого гнезда» писатель прожил 38 лет, время от времени позволяя себе побочные легкие увлечения. Его последней любовью стала актриса Александринского театра Мария Савина. Ей было 25 лет, писателю – 61 год. Савина настолько ярко исполнила роль Верочки в пьесе Тургенева «Месяц в деревне», что после спектакля писатель встретил актрису за кулисами с огромным букетом роз.
Но, вероятно, кончина законного супруга Полины Луи Виардо, позволила Тургеневу соединиться с любимой в долгожданном законном, но – увы! – очень кратковременном браке: он умер в том же году, что и его предшественник.
Здраво оценив ситуацию, практичная Эдокси наступила на горло надежде, тяжелой, непреходящей ненавистью возненавидела обидчика и огляделась вокруг.
Еще при первом знакомстве двадцатидвухлетний бедный поэт Некрасов влюбился в неприступную и в то же время такую милую и приветливую смуглую скромницу. На что он надеялся? В сравнении не то что с барственным красавцем Тургеневым, но даже с элегантным лощеным Панаевым он выглядел бледно. Один из современников свидетельствовал: «Панаев был человек истинно порядочный, порядочной фамилии и порядочных связей; наружность его была весьма красивая и симпатичная, тогда как Некрасов имел вид истинного бродяги и по наружности, и по общественному положению». Чахлый, низкорослый, с редеющими плоскими волосами, с большими неухоженными руками, торчащими из рукавов поношенного сюртука, он представлял фигуру совсем не романтическую. Однако самоуверенности в нем было хоть отбавляй.
Некрасов признался в любви жене друга, но не стал героем ее романа. Ее сердце оставалось спокойным, и она всячески отстраняла его от себя, тем самым только разжигая страсть упрямого и самолюбивого человека.
Николай был без ума от любви и сгорал от страсти. Упорный в своих стремлениях молодой поэт не сдавался, и скоро Авдотья уже благосклонно принимала его преклонение, рассматривая как еще один элемент комфорта, не более.
Ставшая впоследствии знаменитой история о катании на лодке Некрасова и Панаевой, возможно, явилась поворотным пунктом в их отношениях. Авдотье нравились ухаживания Некрасова, и пусть бы так навсегда и оставалось. Отправляясь на прогулку по Неве, красавица думала, что они просто приятно проведут время, он будет восхищаться ее красотой и уговаривать уступить. Она в очередной раз (все-таки приятно!) выслушает дифирамбы. Так и вышло. Однако, когда на середине реки Николай снова поклялся, что жизнь без нее ему не в радость и вовсе не нужна, она скептически заметила, что это всего лишь пустые слова. Некрасов бухнулся в воду и стал тонуть, поскольку плавать не умел[11]. Его успели спасти. Мокрый и дрожащий поэт снова пообещал лишить себя жизни, если Авдотья не ответит ему взаимностью.
После попытки утопиться его слова уже не казались такими легковесными. Молодая женщина впервые задумалась, какой станет ее жизнь без обожания Некрасова. Несветский, некрасивый, уже изрядно потрепанный жизнью Некрасов все же не был ей противен. А его деловой хваткой, предприимчивостью и быстротой реакции на все новое, передовое, перспективное она даже восхищалась. Век был суров и груб. Он требовал «дельности»: полезности, дисциплины и трезвости. Куда было тягаться с энергичным и предприимчивым хищником Некрасовым блаженно-расхлябанному, подверженному извинительному мелкому разврату, фланированию по клубам и кокоткам, «человеку со вздохом», как сам себя называл, Ивану Панаеву?! Он совсем не был циничен, но считал, что всякие возвышенные человеческие чувства по своей сути также состоят из стремления каждого к собственной пользе. Он рассматривал брак как своего рода любовный конформизм или сговор ради всякого удобства, всякой выгоды. Что это еще и непростой душевный труд, он понял значительно позже, уже в конце жизни.
Постепенно настойчивое и упорное обожание молодого Некрасова пробудила ответное чувство в Авдотье Яковлевне. И спустя некоторое время она уступила его страсти. Известный писатель и критик К.И. Чуковский, изучавший биографию Панаевой и скрупулезно собравший разнообразные свидетельства современников, создал на страницах своей книги «Жена поэта» (1922) обаятельный образ красивой, умной, доброй, правдивой и артистичной женщины, стоящей перед мучительным выбором: любовь или долг? Ни о каком «бездумном адюльтере» между Панаевой и Некрасовым не может быть и речи, утверждает и современный критик Н.Н. Скатов: только «высокие, высокие!» чувства и взаимное уважение.
Из-за отсутствия достоверных материалов исповедального характера – писем, дневников, освещающих психологию каждого из «персонажей», можно лишь с известной долей домысла попытаться реконструировать их love story. В романе «Семейство Тальниковых» Панаева изображала зарождавшееся чувство, и это описание можно считать автобиографическим: «А почему могу я знать, что я его люблю?.. Может быть, ничего еще не значит, что время без него мне кажется длинно, что я не могу ни о чем думать, кроме его, не хочу ни на кого смотреть, кроме его?.. Напротив, заслышав его голос, я вся встрепенусь, сердце забьется, время быстро мчится, и я так добра, что готова подать руку даже своему врагу…»
Это случилось летом 1846 года в Казанской губернии, в имении Панаева. Супруги поехали туда вместе с Некрасовым, намереваясь на природе обсудить творческие и коммерческие планы. Однажды, когда Панаев уехал по делам, Николай пришел в спальню к Авдотье, отворив незапертую дверь. Муж предоставил ей свободу – она долго не решалась воспользоваться ею открыто, но сдалась, уступив напору поэта.
После безумной ночи Некрасов разнервничался – он плохо представлял, что будет дальше, и это выводило его из равновесия. Вряд ли любовники исповедовались вернувшемуся Панаеву. Авдотья вела себя как ни в чем ни бывало, по-видимому, решив: пусть все идет, как идет. Николай устроил скандал и сцену ревности, но быстро остыл и написал Авдотье простенькие, но идущие от сердца, стихи, ставшие началом панаевского цикла.
По-видимому, сама Панаева видела в своем союзе с Некрасовым аналогию с идеальными союзами, изображенными Жорж Санд в романе «Хорас» (1841). Героев, Теофиля и Эжени, Марту и Арсена связывала не только и не столько страсть, сколько взаимное уважение, общность духовных интересов, мировосприятия. Супружеские отношения, в которых не было взаимности, были представлены как нечто отвратительное, безнравственное и постыдное.
Но как же быть с Панаевым?
В это время Авдотья по-новому осмысливает любовь и брак как главные события в жизни женщины. Ее размышления стали темой рассказа «Безобразный муж» (1848). В нем в форме исповеди – писем героини к подруге – описывается превращение наивной девушки, уставшей от отцовских притеснений и жаждущей ласки и тепла, в умудренную горем усталую женщину, которой пришлось расплачиваться за попытку обрести счастье в браке по расчету с нелюбимым человеком. Героиня Панаевой открыла ужасы интимной жизни с мужчиной, который внушает ей отвращение. «У нас, несчастных девушек, – признавалась она, – бывают какие-то особенные понятия о людях, о жизни, о замужестве. Я, например, думала, что буду любить мужа – и он будет меня ласкать, а если не полюблю, так он не посмеет докучать мне своими ласками и требовать их». С каждым новым посланием это поначалу легкомысленное существо «умнело», набиралось опыта в страданиях. Ранее так завидовавшая богатой подруге героиня открыла, что «одни деньги также не могут доставить счастья женщине». От ласк безобразного мужа она «содрогается», но должна терпеть их, потому что превратилась «в его принадлежность, …продала себя ему…». И пришло запоздалое раскаяние: «Есть вещи, которые не покупаются и не продаются. Женщина должна беречь свою свободу, чтобы любить, кого она захочет».
Рассказ, подписанный псевдонимом «Н. Станицкий», вызвал реакцию неоднозначную. Тема была не нова, но никогда не поднималась в печати с такой остротой. Панаева с новаторской смелостью обнажила то, что для многих женщин было известной тайной за семью печатями, говорить о которой считалось не только неуместным, но и стыдным.
Очевидно, что интимное сожительство с двумя мужчинами создавало многочисленные сложности. Вовсе не обязательно законный муж вызывал у Авдотьи отвращение, но особенности жизни втроем, размышления на тему насильственного выполнения женщиной супружеского долга стали стимулом создания этого произведения, практически неизвестного современным читателям.
Повесть – это литературное произведение, а не подробный искренний дневник. И хотя творчество Панаевой во многом отражает ее собственные переживания, компенсируя этим недостаток фактических материалов, трудно считать исповедь героини «Безобразного мужа» реальными чувствами Авдотьи к Панаеву. По-видимому, их супружеские отношения продолжались. Но то, как женщина настрадалась в «нелегальной» ситуации, можно почувствовать по любовно-семейным коллизиям, которые она постоянно варьировала в своих повестях и романах. Симпатии Панаевой всегда были отданы героиням, пострадавшим от эгоизма мужчин и отвергнутым обществом.
Воспоминания обоих супругов свидетельствуют о том, что они по-семейному бывали в свете, делали визиты, принимали гостей. Их совместная жизнь протекала по-прежнему.
Собственник Некрасов негодовал, ревновал, требовал «рвать» с Панаевым, но что он мог предложить? Расторжение церковного брака было процедурой крайне сложной, поэтому в случае возникновения любовного треугольника благородный муж ради счастья любимой женщины должен был самоустраниться. Но и на этом пути существовало множество трудностей. Фактически «Современник» принадлежал Панаеву, литературная деятельность была его жизненным выбором, и он, не мысля себя без писательства, намеревался заниматься им и дальше. Более того, даже квартиру на любимых Некрасовым Пяти углах, в которой проживало незаконное трио, тоже снимал и оплачивал Панаев.
Такое положение не могло не вызывать пересудов и сплетен. К тому же в этой квартире, где постоянно происходило грехопадение, одновременно располагалась редакция «Современника».
Все трое вполне разделяли мысль о святости любви и гнусности брака, не проникнутого этим чувством. При таких нравственных убеждениях влюбленный Некрасов не мог чувствовать себя бесчестным, добиваясь жены своего приятеля (или даже друга?), тем более что он наблюдал странности супружеских отношений Панаевых вблизи. А Панаев для того и остался жить чуть ли не в одной квартире с Некрасовым и бывшей женой, чтобы своим присутствием защищать ее от общественного осуждения.
Обычно в книгах история любви заканчивается воссоединением влюбленных. Цель достигнута, сердца бьются в унисон, мужчина и женщина стали духом и плотью единой. Но у Некрасова с Панаевой все только начиналось, и полного единения никак не получилось. Все лирические пьесы поэта, посвященные любви, постоянно роковым образом возвращаются к домашним сценам и распрям. Это не помешало поэту написать позже Тургеневу (1855), что он «семь лет влюблен и счастлив».
Открыто вступив при живом муже в незаконную связь с Некрасовым, Авдотья проявила незаурядную силу характера. «Вообще женское развитие тайна, – признавал А. Герцен, правда, по другому поводу, – все ничего, наряды да танцы, шаловливое злословие и чтение романов, глазки и слезы – и вдруг появляется гигантская воля, зрелая мысль, колоссальный ум». Панаева одной из первых русских женщин сказала свое решительное слово в защиту права на свободу чувств.
Авдотья написала избраннику: «Без клятв и без обещаний я все сделала во имя любви, что только в силах сделать любящая женщина». И эти слова на долгие годы стали ее жизненным кредо.
40-е годы XIX столетия были периодом ломки нравственных стереотипов, разрушения традиционных моделей поведения мужчины и женщины в браке, отказа от идеи незыблемости супружеского союза, пересмотра концепции «падшей» женщины. Еще не сложились «тройственные союзы» Герцена – Огаревых, Шелгуновых – Михайлова и других – этот период был еще в самом начале. Панаева однако скоро почувствовала изменение отношения к себе общества. В «Воспоминаниях» она не смогла избежать упоминания об этом периоде своей жизни, но описала его крайне лаконично. Если не знать, в чем дело, трудно понять, о чем идет речь. «… Я прекратила свои посещения в семейные дома, где собирался по вечерам кружок общих знакомых. Мне опротивели постоянные сплетни, и после одной из них я сказала, что прекращаю свои посещения ко всем нашим общим знакомым… Все приписывали случайности, что я не бывала ни у кого. Но зато, когда догадались, что я прекратила всякое сношение с дамским кружком, то так озлобились на меня, что перестали даже кланяться со мной на улице, оскорбясь тем, что не догадались раньше и бывали у меня».
Предательство в браке в то время уже не каралось законом и неформально предусматривало только личную ответственность каждого супруга. Многие пары сами решали, допустим ли в их отношениях адюльтер. Что это значит для разных людей – решало их воспитание и личные убеждения. Если одному из супругов чего-то не хватало, он рано или поздно начинал искать это на стороне. Панаеву недоставало драйва, полета, романтики, Авдотье – ухаживаний, ласки и заботы. Муж восполнял свои стремления многочисленными неглубокими увлечениями; жена не разменивалась на мелочи.
В богемной, литературной среде, адюльтер был широко распространен, однако дурным тоном считалось выставлять его на всеобщее обозрение.
Действительно, литературный Петербург негодовал, вокруг этого трио ходили сплетни вперемешку с насмешками и презрительными колкостями. Осуждали их всех троих, но больше всего – Ивана Панаева, мужа, допустившего открытое сожительство жены с любовником и при этом не разорвавшего отношения с Некрасовым. Грубый Писемский съязвил: «Интересно знать, а не опишет ли Панаев тот краеугольный камень, на котором основалась его замечательная дружба с господином Некрасовым?» А ведь Белинский, критик страстный, увлекающийся и тонко чувствующий новые нравственные веяния, облеченные в яркое художественное слово, увидел в Панаевой, как и в Жорж Санд, провозвестниц какой-то новой правды, чуть ли не последней истины о человеке и его месте в мире и обществе.