Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Николай Некрасов и Авдотья Панаева. Смуглая муза поэта - Елена Ивановна Майорова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако ни одной, даже слабой попытки удалиться в провинциальную глушь и погрузиться в природу она ни разу не предприняла.

Свекровь Марья Лукьяновна в конце концов смягчилась и невестку приняла. Она доверила Эдокси исполнять обязанности молодой хозяйки дома, напоминавшего скорее светско-аристократический салон (в доме Панаевых привыкли жить безалаберно, роскошно, открыто). Так что и в этом отношении все благополучно устроилось. Тому много способствовали необыкновенная внешняя привлекательность Авдотьи и ее искреннее желание всем понравиться и быть приятной.

Валериан Панаев делился впечатлениями о новой родственнице: «Красота этой девушки была очень оригинальна. При весьма красивых чертах лица она отличалась чрезвычайно оригинальным цветом, редко встречающимся: смуглость, побеждаемая нежным в меру румянцем, но не лоснящимся, как это обыкновенно бывает у южных жителей и что не особенно красиво, но румянцем матовым. Я остановился на этом характеристичном цвете лица потому, что он, при взгляде на него, первый бросался в глаза, и точно такого мне не случалось уже встретить другой раз».

Иван успокоил сердце примирением с матерью, потщеславился перед родственниками красотой и любовью молодой жены, уладил, по-видимому, какие-то финансовые вопросы и снова отправился в столицу.

Маленькая хозяйка литературного салона

Панаеву принадлежал капитал в пятьдесят тысяч и на паях с родственниками собственный дом в Петербурге. Однако ему было выгоднее сдавать свое жилье и нанимать для себя другое, более удобное. Так что молодожены снимали дорогие просторные квартиры и жили на широкую ногу.

С 1831 года Иван Иванович тринадцать лет корпел на государственной службе, почти не получая жалованья: ему было неохота делать чиновничью карьеру. При его светской ловкости, обаянии и лоске грешно было тратить жизнь на отправление постылых служебных обязанностей. Они только мешали его страсти к изящной словесности, честолюбивым планам в области литературы. Для русского дворянина подобная деятельность к 1830–1840 годам, несмотря на николаевское лихолетье, уже не была зазорна и малопочтенна, а, кроме того, сулила значительную прибыль. В прозе в это время созревала (с французской подачи) так называемая натуральная школа – тексты, снабженные увлекательным, непредсказуемым крепким сюжетом и житейскими детализированными наблюдениями. Это направление весьма импонировало Панаеву.

Иван мечтал создать собственное печатное издание, собрать вокруг себя лучшие умы – единомышленников, стать «властителем дум» современников, приобрести влияние и богатство. Эта цель жизни зрела в нем несмотря на внешне легкомысленное времяпрепровождение.

Хорошенькую простенькую Эдокси супруг в свои планы не посвящал. Он всячески развивал жену: по вечерам, когда гостей не было, Иван читал ей вслух романы – преимущественно своего любимого Вальтера Скотта и Купера, посетил с Авдотьей популярные летние музыкальные концерты в Павловске, свозил ее в Париж и в свое имение под Казанью и остался доволен собой за то внимание, которым окружил молодую жену. Ему импонировало новое амплуа примерного семьянина. Потешив самолюбие впечатлением, которое красота Эдокси производила в обществе, Панаев не то что охладел к жене, а как-то поуспокоился и вернулся к холостяцким привычкам. Он, как обычно, активно вращался в высших кругах творческой интеллигенции и безвозмездно работал в «Отечественных записках».


Авдотья Панаева. Художник К.А. Горбунов

Свояк Панаева, владелец журнала Андрей Краевский исходил из того, что российский читатель нуждается в постоянном легальном и в то же время критическом издании. Поэтому он увеличил объем до 40 печатных листов, сделал «Отечественные записки» журналом ежемесячным, с научно-литературной и политической тематикой. Цели издания Краевский объяснил так: «Споспешествовать, сколько позволяют силы, русскому просвещению по всем его отраслям, передавая отечественной публике все, что только может встретиться в литературе и в жизни замечательного, полезного и приятного, все, что может обогатить ум знанием или настроить сердце к восприятию впечатлений изящного, образовать вкус». У Краевского собиралось по четвергам довольно многолюдное литературное и артистическое общество, очень разнообразное – больше всего писатели, но бывали также художники, актеры, важные чиновники; в те годы Краевский был одним из самых видных как бы «представителей печати», вспоминал Пыпин[1].

При этом Краевский воспринимал журнал как коммерческое предприятие и платил сотрудникам очень умеренное жалованье.

У Панаева довольно быстро сформировалась собственная манера написания жанровых повестей. Он позволял себе не скупиться на колючие сатиры и гротеск в описании коллизий отечественной жизни, столичной и провинциальной. Большой интерес представляет своеобразная дилогия Панаева, состоящая из двух повестей – «Онагр» и «Актеон», в которой писатель показывал закономерное превращение петербургского франта и прожигателя жизни Разнатовского в обыкновенного помещика-байбака, предающегося «животной неге и блаженству бездействия». Писатель нарисовал страшную картину того, как в результате паразитического существования деградирует человеческая личность. Повесть «Актеон» была высоко оценена современниками. Герцен писал, что «с душевным восхищением читал эту мастерскую повесть». Положительно отозвались о повести также Белинский, Огарев, Кольцов.

Панаев в статьях, фельетонах, художественной прозе не боялся язвить собратьев по перу, избранных кумиров театра и литературы. При этом он никогда не опускался до уровня бульварщины. Повести Панаева «Она будет счастлива» (1836), «Сумерки у камина», «Дочь чиновного человека» и «Два мгновения из жизни женщины» (все – 1839 год) пестрели не просто колоритными зарисовками и остроумным бытописанием. В известном смысле Панаев формировал новое отношение, даже мировоззрение современного неглупого человека – отстранение от каждодневной пошлости.

Как уже говорилось, Иван Иванович был человеком светским. Денди Панаева везде охотно принимали не только из-за богатства и хорошего происхождения, но и как приятного остроумного собеседника. В быту ему были свойственны незлобливая насмешливость, мягкая ирония, впрочем, нередко переходящая в легкое злоречие: злословие являлось непременным атрибутом светской жизни, страшно было прослыть «пресным». Наверно, оттуда пошло выражение: ради красного словца не пожалеет и отца. Но широта натуры, отзывчивость и непередаваемое обаяние делали общение с ним весьма приятным. Некоторое позерство и любовь ко всякого рода увеселениям нимало его не портили – таковы были почти все представители «золотой молодежи» того времени. Он часто увлекался женщинами и стремился оставаться в дружеских отношениях с покоренными и покинутыми им особами. Его привлекали волокитство без примеси каких-либо глубоких чувств, быстротечные романы, безболезненные разрывы и новые увлечения. Сладострастник по натуре, он не мог переделать себя, даже имея дома прелестную преданную жену. Со временем эта погоня за наслаждениями, за умножением количества мимолетных подруг превратилась в настоящую болезнь. Он искренне недоумевал, почему его невинное стремление получить удовольствие вызывает такое возмущение Эдокси, которая стала капризной и плаксивой, поскольку ожидала ребенка.

«В 1842 году Ив. Ив. Панаев жил у Аничкова моста в доме Лопатина. По субботам у Ив. Ив. собирались литераторы, а также прилепившиеся к литературе и вообще знакомые. Из числа литераторов помню князя Одоевского, Соболевского, Башуцкого, которые бывали редко; графа Соллогуба, бывавшего довольно часто; А.А. Комарова, воспитателя юношества и преподавателя русской словесности в военно-учебных и других заведениях; Вас. Петр. Боткина, когда он бывал в Петербурге; Кетчера, переводчика Шекспира, пока он не возвратился в Москву; Анненкова, впоследствии издателя сочинений Пушкина; Бранта, писавшего великосветские повести и романы», – рассказывал в воспоминаниях племянник Панаева, Владимир.

Чуть ли не ежедневно супруги принимали гостей. Еще зимой 1840 года молодая женщина имела возможность познакомиться с заходившими к мужу модным поэтом Нестором Кукольником, уже знаменитым художником Карлом Брюлловым, молодым журналистом, будущим теоретиком анархизма Михаилом Бакуниным. Один раз ей довелось увидеть Михаила Лермонтова, зашедшего попрощаться перед отъездом на Кавказ, где ему суждено было погибнуть. Москвичи Алексей Кольцов, Александр Герцен и Николай Огарев часто останавливались у радушного хозяина Панаева.

Кузен Панаева Владимир вспоминал: «В то время Герцен был, неоспоримо, огромная политическая величина, блестящий и выдающийся литературный талант. Он имел обширную начитанность, всем живо интересовался, с ним можно было заводить любой разговор. Он был близок к политическому миру, очень верно оценивал его достоинства и недостатки; его сравнения были метки и часто едки, но в них не было злобы, а проявлялась ирония, и остроты лились без конца».

Сам Герцен с теплотой вспоминал о собраниях литературного кружка: «Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем». И далее он давал отпор «педантам и тяжелым школярам»: «Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видели. …Мы не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки».


А.И. Герцен. Художник А. Збруев

Большинство приятелей и знакомых Панаева принадлежали к дворянскому сословию. Авдотье, выросшей в безалаберной актерской среде, приходилось пересматривать важные установки повседневной жизни, переосмысливать многие истины и формировать менталитет и поведение благородной женщины.

Поначалу роль Эдокси сводилась к заботам по части продовольствия, кухни и стола, что занимало много времени. Как правило, дамские кружки собирались днем, мужчины же стекались к вечеру.

Каждая хозяйка сообразно со своими доходами и понятиями об экономии определяла меню сама. Этому пришлось научиться незамедлительно: Панаев был исключительно хлебосолен, приятели поселялись у него на месяц и более; знакомые москвичи, бывая в Петербурге, предпочитали гостиницам удобную просторную панаевскую квартиру.

В богатых домах практиковалось много перемен блюд: «два горячих – щи да суп или уха, два холодных, четыре соуса, два жарких, два пирожных…». А на званом обеде к столу подавалось всегда несколько видов пирожных, десерт, конфеты. Хорошая хозяйка в приготовлении пищи старалась соблюдать экономию. В составлении меню завтраков, обедов и ужинов она могла придерживаться рекомендаций из книги «Хозяин и хозяйка», выпущенной в 1789 году в московской типографии Новикова.

Во время приема гостей от Авдотьи требовалась особенная распорядительность. За прислугой нужен был глаз да глаз. Мужское общество собиралось чуть ли не каждый вечер, и она должна была учесть привычки каждого, проследить, чтобы ни один гость не терпел каких-либо неудобств. Роль Авдотьи сводилась к разливанию чая, обихаживанию членов панаевского кружка, любезным улыбкам, всевозможной предупредительности.

Герцен не мог нахвалиться гостеприимной хозяйкой: «Она мила и добра до невозможности, холит меня, как дитя», – писал он из Петербурга жене.

Убедившись, что в гостиной все в порядке, Авдотья удалялась к себе или за занавеску и занималась каким-нибудь нехитрым рукоделием. «Я не выходила из своей комнаты на эти литературные собрания, да притом же была очень занята разливанием бесчисленного числа стаканов чая и распоряжениями об ужине», – впоследствии скромно признавалась писательница. Она находилась в постоянной готовности вовремя дать знак прислуге поставить чистые бокалы, принести сигары или питье.

Признаком хорошего воспитания считалась непринужденная беседа. Если два гостя, сидящие рядом, разговаривали друг с другом, они должны были делать это достаточно громко, чтобы разговор услышали и остальные присутствующие за столом. «К серьезным литературным прениям присоединялись острые замечания, читались юмористические стихотворения и пародии, рассказывались забавные анекдоты; хохот шел неумолкаемый».

Просиживая много вечеров в своем укрытии, Авдотья имела возможность убедиться, насколько узки ее горизонты, насколько низок уровень образованности, как сильно ее интересы разнятся с убеждениями и культурным багажом этих молодых образованных дворян. Самолюбивая, уверенная в своей красоте женщина чувствовала, что ее рассматривают не как равную, а лишь как красивое украшение гостеприимного дома товарища. Может быть, именно в это время возникла тщательно скрываемая неприязнь к друзьям мужа, которая впоследствии так ярко проявилась на страницах ее «Воспоминаний». Но сейчас она была молода, восприимчива и, слушая беседы и споры самых передовых мыслящих людей своего времени, постепенно вырабатывала собственное мировоззрение, которого до того у нее практически не было. На этом фоне происходило формирование культурного облика Панаевой.

В панаевском кружке по интересам Авдотья познакомилась с Федором Достоевским. Она сразу поняла, что этот молодой человек страшно возбудим и впечатлителен. Широкой известностью пользовалась история о том, что представленный на одном из вечеров «красавице с пушистыми пуклями и блестящим именем, белокурой и стройной» госпоже Сенявиной, Достоевский потерял сознание и забился в эпилептическом припадке.

«Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались… Все старались занять его, чтобы уничтожить его застенчивость и показать ему, что он член кружка». Его стеснительность хозяйка пыталась преодолеть радушием и предупредительностью. «Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя», – писал Достоевский брату. И можно ли было не влюбиться в эту старающуюся всем услужить, молодую очаровательную женщину: она вся точно светилась: блеск ее зубов, вишневых глаз, крупных бриллиантов на шее и в ушах сливались в ослепительное сияние. Темное платье, отделанное кружевами, подчеркивало стройную фигуру.

По словам жены писателя, А.Г. Достоевской, «увлечение Панаевой было мимолетно, но все же это было единственным увлечением Достоевского в его молодые годы. В доме у них, где к Федору Михайловичу начали относиться насмешливо, неглупая и, по-видимому, чуткая Панаева пожалела Достоевского и встретила за это с его стороны сердечную благодарность и нежность искреннего увлечения».

Впечатление, произведенное Панаевой, было настолько сильным, что ее именем и одной очень характерной чертой ее внешности Достоевский наградил героиню «Преступления и наказания», сестру Раскольникова: «Рот у нее был немного мал, нижняя же губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, – единственная неправильность в этом прекрасном лице, но придававшая ему особенную характерность и, между прочим, как будто надменность».

Болезненное самолюбие Достоевского осложняло непринужденное общение. «Он заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками». Он перестал бывать у Панаевых: «Достоевский страшно бранит всех и не хочет ни с кем из кружка продолжать знакомства, он разочаровался во всех, это все завистники, бессердечные и ничтожные люди». Но разочарование не коснулось хозяйки дома. Достоевский писал брату: «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, теперь проходит, а не знаю еще». Через много лет в рассказе «Бобок» Достоевский вспомнит о «светской львице» Панаевой и наградит ее именем одну из «загробных» дам – Авдотью Игнатьевну, мечтающую и на том свете тоже иметь поклонников.

Не похоже, что Авдотья сумела оценить профессионализм историка Тимофея Грановского, которым в то время восхищался Герцен. Но при более близком знакомстве он так ей понравился и «так мило сказал, что ему очень хотелось бы, чтобы я познакомилась с его женой, что я не могла отказаться. Во взгляде и в манерах Грановского было столько мягкости, что он мгновенно располагал к себе человека». Действительно, сделавшись авторитетом и сознавая это, Грановский носил свое влияние так легко, так незаметно, что его нельзя было отличить от простых смертных… Он никого не тяготил своим авторитетом, никому не навязывал его. Он оставался тем же гуманным, мягким, симпатическим Грановским, которым был и до этого», – рассказывал П. Анненков.

С удовольствием знакомясь с приятелями мужа, на которых ее колоритная внешность производила сильное впечатление, молодая женщина старалась избегать дамских знакомств. Она чувствовала, что ее красота, за которую мужчины охотно прощали ей недостаток образованности и воспитания, в глазах интеллигентных дам послужит дополнительным «отягчающим обстоятельством». Кроме того, их мелочные разговоры, как заявляла сама Панаева, ее не интересовали.


Т.Н. Грановский. Художник П.З. Захаров

Авдотья много уже слышала о женах Грановского и Герцена от их приятелей. «Жену Герцена, Наталию Александровну, возносили до небес, а о жене Грановского говорили, что она «тупица», даже удивлялись, как мог Грановский жениться на такой неуклюжей немке, которая, кроме хозяйства, ничем не интересовалась», – рассказывала Панаева. Однако в литературном кружке звучали совсем другие отзывы: «Елизавета Богдановна Грановская была олицетворением спокойной, молчаливо-благодарной и втайне радостной покорности своей судьбе, устроившей ее положение как жены и как женщины». Именно с Елизаветой Богдановной Авдотья сошлась довольно близко. Та не отличалась красотой; была необычайно застенчива, но зато в каждом ее слове чувствовалась искренняя простота. «С первого же разу мы так сошлись, точно давно уже были знакомы, – писала много лет спустя писательница. – У нас оказалось много общего во взглядах на вещи; я очень приятно провела с ней время и дала слово на другой день опять приехать».

Елизавета Грановская оставалась одной из немногих подруг Панаевой до самой своей смерти.

В то же время жена Герцена Авдотье решительно не понравилась. Она не отрицала, что Натали хорошенькая, но находила ее лицо безжизненным, речь невыразительной, а самомнение – неоправданным. Она иронически называла ее слишком возвышенной, неестественной, уверенной, что стоит выше всех женщин по своему развитию, уму и высоким дарованиям, и поэтому нелюбезной.

Возможно, именно в те дни Авдотья свела знакомство с женой Огарева Марьей Львовной, что в дальнейшем обернулось серьезными последствиями.

Проведя детство в многодетной семье, Авдотья с радостной надеждой ожидала рождения собственного ребенка. В середине XIX века периоды беременности и родов составляли значительную часть жизни женщины. Забота о детях составляла неотъемлемый факт женского духовно-нравственного бытия, одну из важнейших сфер ее повседневного попечения. Производя на свет и воспитывая детей, женщина благородного сословия действовала в соответствии с нормами общепринятой культурной традиции.

Крестьянка для родов удалялась в какой-нибудь сарай или амбар и там в полном одиночестве совершала обыденное таинство рождения. В случае каких-либо серьезных осложнений родные звали деревенскую повитуху. В дворянской среде рождение детей происходило в привычной для женщины обстановке – в семейной спальне или другом помещении дома. Отличались дворянские роды от крестьянских присутствием на них матери роженицы, ее других старших родственниц, а иногда и мужа. Но в целом уровень родовспоможения был одинаков для женщин всех сословий. Так что заявление профессора патологии А. Шкляревского о том, что «несчетное число матерей гибнет в городах и селах жертвами неумения или невежества подающих помощь роженицам», касалась не только простого народа.

Даже хорошо физически развитая Авдотья намучилась, рожая дочь. Однако девочка не прожила и двух месяцев. Это событие не стало чем-то из ряда вон выходящим. Детская смертность в России была велика как в народе, так и в среде аристократической. В первой четверти XIX века до пятого года жизни в Петербурге умирали более двух третей родившихся. Причиной такого печального положения были примитивные средства лечения и низкий уровень развития педиатрии[2].

Осиротевшую мать подобные соображения не успокаивали. Тоска по маленькому теплому тельцу, по темным глазкам, которые уже научились отличать ее среди нянюшек, вызывала приступы отчаянья. Добросердечный Панаев тоже горевал, но старался утешить жену, уговаривал смириться с неизбежным, надеяться и верить, что у них будут еще дети. В его воспоминаниях очень мало сведений о семье, о жене, об интимном, но смерть дочери упоминается.

Авдотья не желала слушать утешений, заходясь в пароксизме страдания. Горе не сблизило супругов, оно гнало Ивана из дома. Он все чаще уходил в гости, к друзьям, на спектакли: у Панаева явно отсутствовала предрасположенность к тихой семейной жизни. Боль, тоска, обида, ревность, бессонные ночи – все пришлось пережить молодой жене.

Придя в себя после тяжелых родов и смерти дочери, Авдотья произвела некую переоценку ценностей. Ужасно обидно с ее молодостью и красотой стать смешной – обманутой, пренебрегаемой женой. Очень хотелось ребенка. Здесь она совершала общую ошибку женщин всех времен и народов – надеялась вернуть в лоно семьи гуляку-мужа с помощью прелестного малютки. С ребенком не получалось, а других способов воздействия на ветреного Панаева неопытная Авдотья измыслить не могла. Однако не порывать же со знатным, богатым, щедрым и – надо отдать ему справедливость – добрым мужем. Да и куда она пойдет – обратно в театральную квартиру?

Особую статью представлял то обстоятельство, что муж не собирался блюсти и добродетель Авдотьи и не препятствовал приятелям приударять за ней. «Если бы ты знала, как с нею обходятся! – писал о ней жене из Петербурга Тимофей Грановский. – Некому защитить ее против самого нахального обидного волокитства со стороны приятелей дома». Более того, Панаев не только не пресекал пошлых ухаживаний, но предлагал и супруге не отказывать себе в невинных развлечениях: не наступать на горло собственной песне, если кто-то понравится.

Впрочем, этот упорно повторяющийся слух скорее всего постфактум измыслен защитниками Панаевой, чтобы оправдать последующие события.

Так или иначе, постепенно она приходила к мысли, что надо перестать рвать сердце из-за неверности мужа – его уже не переделать – и принимать жизнь такой, какая она есть.

Желающих приволокнуться за Авдотьей было довольно. Она еще более похорошела. «Одна из самых красивых женщин Петербурга», – утверждал аристократ Владимир Соллогуб. «Женщина с очень выразительной красотой», – признавал французский писатель Александр Дюма. Им вторил художник Павел Ковалевский: «красивая женщина» – «нарядная, эффективная брюнетка». «Красавица, каких не очень много», – позднее свидетельствовал суровый разночинец Николай Чернышевский.

«Это была небольшого роста, не только безукоризненно красивая, но и привлекательная брюнетка, – описывал Авдотью в своих мемуарах поэт Афанасий Фет. – Ее любезность была не без оттенка кокетства. Ее темное платье отделялось от головы дорогими кружевами или гипюрами; в ушах у нее были крупные бриллианты, а бархатистый голосок звучал капризом избалованного мальчика. Она говорила, что дамское общество ее утомляет и что у нее в гостях одни мужчины». Действительно, она предпочитала в мужской компании составлять единственное приятное исключение, и из всех женщин в это время благоволила только к Елизавете Богдановне Грановской.

Теперь Авдотья научилась иначе относиться к мужу: не пыталась переделывать, махнула рукой на его «особенности». Это видно из равнодушной заметки в ее письме того времени: «У Панаева развелось столько знакомых в Павловске, что он редко приходит домой с музыки».

Увлечения Ивана Ивановича ни для кого не были секретом и нередко становились предметом шуток. Раз посреди оживленного разговора Панаев, который в это время ухаживал за какою-то важною кокоткой, но пока не мог еще добиться взаимности, сделался неожиданно молчаливым и впал в глубокую задумчивость; заметив это, Тургенев дал знак молчания, указал глазами на Панаева и, обратясь к нему, продекламировал меланхолическим тоном: «Ты любишь, русский, ты любим, // Понятны мне твои страданья!»

«Панаеву в голову не приходило рисоваться своими хорошими поступками или окружить себя приживальщиками, которые бы трезвонили о них на всех перекрестках. Кажется, он мог бы, по крайней мере, требовать от тех, которые постоянно ели и пили у него, чтоб они хоть не сплетничали на него. Я думаю, не было другого литератора, у которого для всех нуждающихся всегда был бы готов приют, помощь и всякие услуги», – позднее в своих «Воспоминаниях» сокрушалась Авдотья Яковлевна.


И.И. Панаев

На смену горячей любви к Эдокси и Панаеву пришло почти родственное отношение, если не дружба, то приятельство. И сразу стало легче. Но знакомые осуждали ветреность ее супруга: можно ли так небрежно относиться к такой милой безропотной и безответной жене! – возмущались многие литераторы, сами ведущие разнузданную жизнь, по нескольку раз переболевшие стыдными болезнями. Беспощадная строгость в кружке к Панаеву легко объяснялась тем, что он не был способен мстить, тогда как о слабостях других боялись и заикнуться, зная наверное, что это не пройдет даром.

«Тогда было в моде предательство, – вспоминал П.В. Анненков. – Жить общественными интересами еще не привыкли в ту пору, и даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах. Развращенное рабством общество заражало своими болезнями даже лучших своих представителей».

Позже Иван Иванович с огорчением убедился, что был обязан именно своим близким приятелям тем, что о нем в литературной среде постоянно ходили всякого рода сплетни. В первую минуту огорчения Панаев говорил: «За что они так всегда преследовали меня? Что я им сделал дурного? Если я такой дрянной человек, то как же они могли столько лет находиться со мной в таких коротких приятельских отношениях? Как хватало у них духу, после того как они распускали всякие сплетни на меня, жать мне руку и садиться за мой стол? Как у них язык ворочался уверять меня в своей дружбе? Мне так тяжело и такая мучительная тоска давит меня, что я места не нахожу».

Но общительный характер и добродушие заставляли его прощать все обиды и по-прежнему быть на все готовым ради своих друзей. «В безумных оргиях уходит жизнь как сон: //Шампанское с утра до ночи льется, // Крик, женщины, бокалов битых звон… // Хоть тяжело, а весело живется!»

Дружба с Виссарионом Белинским

В обществе, где Эдокси теперь вращалась, существовали обычные богемные забавы – сплетни, интриги, карты, попойки, адюльтеры, одалживание с отдачей и без отдачи. Только образовательный и умственный уровень в писательском кругу был достаточно высок. Вначале очень далекая от литературы, молодая женщина теперь еще более чутко вслушивалась в беседы завсегдатаев литературных гостиных в обеих столицах. Чаще всего это были легкие, остроумные и необязательные разговоры. Но и они развивали слушательницу, способствовали умению лаконично и емко формулировать мысли, выразительно описывать свои чувства и переживания. Собственное мнение по злободневным или специальным вопросам она не высказывала, да оно у нее еще и не сложилось.

Многие члены литературного кружка, не знавшие французского языка или мало знакомые с подробностями эпохи Великой французской революции, сходились в доме Панаева каждую субботу, и он прочитывал им то, что успевал перевести и оформить в течение недели. Все считали как бы обязанностью Панаева оказывать услуги, в том числе и как переводчика, и, кроме него, не обращались ни к кому другому. Чтение оканчивалось обыкновенно жаркими спорами… Авдотья была поглощена своими женскими проблемами, но все эти столь новые для нее знания откладывались в уме, переосмысливались и в свое время послужили основой ее собственного творчества. Молодая пытливая женщина постигала законы и обыкновения литературного цеха, в ускоренном темпе проходила «свои университеты».

Знакомство с Виссарионом Белинским (1811–1848) и его рыцарственное отношение к ней значительно подняли Авдотью в глазах окружающих.

Еще в 1834 году, прочитав начало «Литературных мечтаний» Белинского, Панаев, по собственному выражению, «охотно бы тотчас поскакал в Москву познакомиться с автором». С этого времени он не пропускал статей Белинского, а Белинский со своей стороны следил за произведениями Панаева, появлявшимися в печати. Вскоре между ними завязалось заочное общение. Московские знакомцы в свои приезды в Петербург много и подробно рассказывали о Белинском. Панаев стал как бы заочным членом московского кружка.

В конце 1839 года увеличивающаяся нужда заставила Белинского покинуть «Московский наблюдатель» и искать другую работу. Иван Панаев свел его со своим свояком Андреем Краевским, владельцем «Отечественных записок». Тот согласился пригласить Белинского, хотя раньше от сотрудничества с ним категорически отказывался, называя «крикуном-мальчишкой». Однако опытный издатель очень туманно сформулировал свои обязательства по отношению к критику, обещая ему работу, «какая у него случится». Белинский переехал из Москвы в С.-Петербург, чтобы взять на себя руководство критическим отделом журнала. Эта работа стала периодом расцвета его литературной критики. Он привлек к участию в журнале новых сотрудников, в основном, своих друзей и единомышленников – Василия Боткина, Михаила Бакунина, Тимофея Грановского, Николая Кетчера, Петра Кудрявцева.

Советское литературоведение сформировало какую-то ходульную фигуру Белинского, почти лишенную человеческих черт: складывалось впечатление, что он постоянно кого-то обличал, поучал и объяснял несмышленым, что и когда хотел сказать такой-то писатель и в чем он заблуждался. На самом деле это был очень трепетный и тонкий характер – недаром вокруг него объединилось так много талантливых и самых разных по нравам, темпераментам и убеждениям людей.

«Чужой в своем семействе», болезненный ребенок перерос многочисленные детские хвори и поступил на словесное отделение философского факультета Московского университета. Во время учебы формировались тесные дружеские кружки единомышленников, из которых впоследствии вышли влиятельные деятели русской литературы и общественной жизни. Здесь юноша нашел друзей – Герцена, Огарева, Станкевича, Кетчера, Корша. За написание драмы из народной жизни антикрепостнического содержания его исключили из университета, но знакомые предложили ему работу в журнале «Телескоп», где он в 1834 году опубликовал свою первую критическую статью «Литературные мечтания. Элегия в прозе». Автор делал исторический обзор русской литературы и рассуждал на тему ее будущего. Он первый заговорил о начале новой эпохи, эпохи реализма, в русской литературе. Журнал закрыли за публикацию «Философических писем» Петра Чаадаева, в которых автор восхищался европейской культурой и противопоставлял ее отечественному упадку. Единственный источник средств к существованию иссяк, все попытки найти заработок оказались тщетными. В начале 1838 года стараниями друзей и единомышленников Белинский занял должность редактора журнала «Московский наблюдатель». Именно на этой должности он получил возможность печатать свои публицистические статьи и окончательно убедился, что его призвание – литературная критика.

Впоследствии Тургенев с теплотой вспоминал о начале своей дружбы с Белинским. По-человечески привлекательный, он обладал незаурядным публицистическим талантом. Его критические статьи производили шум в Москве и Петербурге. В великосветском обществе ходили слухи, «что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов. Упорно, и как бы в укоризну, называли его «Беллынским». Но от Станкевича и Бакунина Тургенев слышал другое. И знакомство не разочаровало его.

Виссарион Григорьевич Белинский был «человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой». Он постоянно кашлял, и следы чахотки всякого, даже не медика, поражали в нем. «Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть и низкий лоб». Особенное впечатление производили его глаза; Тургенев говорил, что «не видал глаз, более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотистыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, до сей поры полузакрытые ресницами, вдруг расширились и засверкали; он воодушевился, когда речь зашла о Бакунине, о Станкевиче. Говорил Белинский слабым хрипловатым голосом, с особенными ударениями и придыханиями, упорствуя, волнуясь и спеша…». «Его выговор, манеры, телодвижения… вся его повадка была чисто русская, московская». «Недаром, – подумалось Тургеневу, – в жилах его текла беспримесная кровь – принадлежность нашего великорусского духовенства, сколько веков недоступного влиянию иностранной породы».

П.В. Анненков отмечал: «Видно было, что под этой оболочкой живет гордая, неукротимая натура, способная ежеминутно прорваться наружу. Вообще неловкость Белинского, спутанные речи и замешательство при встрече с незнакомыми людьми, над чем он сам так много смеялся, имели, как вообще и вся его персона, много выразительного и внушающего: за ними постоянно светился его благородный, цельный, независимый характер. Намеки о горечи этих годов его молодости, в которые он переживал свои сердечные страдания и привязанности, но подробностей о тогдашней своей жизни он никогда не выдавал, как бы стыдясь своих ран и ощущений. Только однажды он заметил, что ему случалось, как нервному ребенку, проплакивать по целым ночам воображаемое горе, убежденный, что ни одно женское существо не может питать участия к его мало эффектной наружности и неловким приемам».


В.Г. Белинский. Художник К.А. Горбунов

Панаев с женой отправился в свое имение и по дороге заехал в Москву для встречи с Белинским. Авдотья стала с ним видеться каждый день, «он приходил к нам утром, пока еще Панаев не уезжал с визитами, и постоянно беседовал о литературе… Мы жили на Арбате. Белинский нанял себе комнату от жильцов – против нашего дома во дворе – и пригласил нас на новоселье пить чай. Комната была у него в одно окно, очень плохо меблированная. Я вошла и удивилась, увидя на окне и на полу у письменного стола множество цветов… Белинский, самодовольно улыбаясь, сказал: «Что-с, хорошо?.. А каковы лилии? Весело будет работать, не буду видеть из окна грязного двора». Любуясь лилиями, я спросила Белинского: «А, должно быть, вам дорого стоило так украсить свою комнату?» Белинский вспыхнул (он при малейшем волнении всегда мгновенно краснел): «Ах, зачем вы меня спросили об этом? – с досадою воскликнул он. – Вот и отравили мне все! Я теперь вместо наслаждения буду казниться, смотря на эти цветы». Панаев его спросил: «Почему вы будете казниться?» – «Да разве можно такому пролетарию, как я, дозволять себе такую роскошь!..»

Но эти угрызения не заставили Белинского отказаться от «цветочной роскоши». Панаев вспоминал о подобном же случае уже в Петербурге, когда критик, не считаясь с расходами, украсил свою убогую квартиру чудесными цветами.

Панаев снял ему жилье. Однако матушка Панаева, которая на первых порах вела себя в семье сына и невестки как хозяйка, в комнатах, предназначенных Белинскому, поместила своих приживалок и пользующего ее врача. Так что критику пришлось ютиться в конуре, где кроме него помещался приехавший из провинции родственник. Привыкший к лишениям, он не роптал, но узнавший об этом Панаев взял его к себе, и Белинский жил у него в квартире всю зиму.

Ближе сойдясь с Панаевым, Белинский первое время дичился и смущался в присутствии такой роскошной женщины, как жена приятеля, но вскоре совсем по-родственному привязался к ней. Он любил поболтать с ней и поддразнивать ее, как ребенка, потешаясь проявлениями ее наивности – скорее всего просто влюбился в красавицу. Авдотья порой сердилась, иногда ссорилась с критиком, но очень скоро забывала об обиде и мирилась с ним. Она жалела бедолагу, видя в нем не столько признанного критика, сколько несчастного больного, страдающего человека.

Сам Белинский даже мысли не допускал о каком-либо сближении, кроме дружеского, с женой приятеля. Да и мнения о своей внешности он был самого невыгодного – невысокого роста, сутулый, узкогрудый, выглядевший как постоянно недоедающий и «болеющий легкими». Он действительно давно был болен туберкулезом – болезнью, в те времена (и еще долго после) бывшей для врачей загадкой. Они не знали ее причины и путей заражения, но вот патологию страдания представляли вполне четко: общее недомогание и слабость; боль в груди, увеличение лимфатических узлов, изнурительная лихорадка (озноб по ночам, постоянные «большие подъемы» и «большие падения» температуры, обильный пот), раздирающий грудь кашель, кровохарканье. Психическое состояние Белинского тоже было далеко от нормы: нервические припадки, психозы, резкие перепады в настроении и совершеннейшая порой нелогичность суждений с диаметрально противоположными выводами с разницей в несколько дней.

И при таком плачевном состоянии здоровья – такое могучее творчество!

Поселившись напротив Панаевых, он стал у них частым гостем. Панаев и Белинский все более сближались, причем дружбу Ивана Ивановича можно было сравнить с восторженной любовью, подобной той, какую питают к женщинам. Белинский в свою очередь писал о Панаеве: «Ветрогон, инфузорий, но не злобен, подобно младенцу», а позже – «… Это один из тех людей, которых, узнавши раз, не захочешь никогда расстаться…». Во всем окружении Белинского до самой его кончины не было человека, с которым он был бы столь же короток и дружен, как с И.И. Панаевым.

Привязанность к Панаеву распространялось и на его красавицу-жену. Саркастичный и раздражительный, неистовый на журнальных страницах, но щепетильный в быту Белинский подшучивал над Авдотьей деликатнее прочих. До своего основательного знакомства с сочинениями Жорж Санд критик пренебрегал ими. Он, по воспоминаниям самой Панаевой, твердил ей, приходя в гости: «Гораздо было бы лучше играть с нами в преферанс, чем все читать вашу Жорж Занд». Позднее Иван Тургенев вспоминал о «благородных, честных воззрениях Белинского на женщин вообще, и в особенности на русских женщин, на их положение, на их будущность, на их неотъемлемые права, на недостаточность их воспитания – словом, на то, что теперь называют женским вопросом». Учитывая, что круг общения критика с женщинами был крайне узок, воззрения эти сложились, в основном, благодаря знакомству и дружбе с Авдотьей Панаевой. «Уважение к женщинам, признание их свободы, их не только семейного, но и общественного значения, сказываются у него всюду, где только он касается того вопроса».

Позже Н.А. Некрасов творчески развил эту столь новую и благодарную тему и стал «певцом русских женщин».

С Белинским Авдотья делилась многими своими мыслями, в частности впечатлениями об усадебной жизни, с которой познакомилась в первые месяцы замужества, и высказывала много дельных с его точки зрения суждений. «Попробуйте, – убеждал он ее мужа, – попробуйте отдать деревню в ее распоряжение, и вы увидите, что через полгода, благодаря ее доброте и благодетельности, ваши крестьяне… сделаются сами господами, а господа сделаются их крестьянами». Наверно, Панаев только посмеивался над утопическими представлениями друга.

Притягательная сила, которой обладал Белинский, и характер Ивана Ивановича, искренно, горячо и бескорыстно преданного литературе, а равно и приветливость его как хозяина дома, сделали панаевскую гостиную сосредоточием передового литературного кружка того времени.

Невинная дружба Авдотьи с Белинским породила в кружке сплетни на их счет. «Делались тонкие намеки, что Белинский с некоторых пор изменился, что сейчас видно, когда человек счастлив взаимностью и прочее. Я посмеивалась в душе над предположением друзей, но когда, – конечно, из дружбы, – довели до сведения Панаева о моем особенном расположении к Белинскому, то я возмутилась, тем более что это же лицо с наслаждением выдавало все секреты Панаева мне, думая расположить меня к себе, но достигало совершенно противоположного результата, потому что я из многих фактов уже видела, что нельзя верить в дружбу, что приятели Панаева в глаза ему поощряют его слабости, а за глаза возмущаются ими и, выманив у него его тайны, разглашают их всюду. Вследствие этого я держала себя довольно далеко от всех и не пускалась ни с кем в откровенности». Замкнутость, скрытность, немногословность Авдотьи Яковлевны отмечалась всеми современниками.

К этому времени относится знакомство Панаевой с начинающим поэтом Николаем Некрасовым.



Поделиться книгой:

На главную
Назад