Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь продленная - Иван Иванович Виноградов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Ты так хорошо их узнала?»

«Они мне ничего плохого не делали… и не предлагали».

«Хорошо, не будем об этом. Дай мне подождать, посмотреть и подумать».

«Да, да, Фердинанд, пусть так. Я сама все время чего-то боюсь… Ты ничего не слышал о тринадцатом дне?»

Гертруда услышала об этом тринадцатом дне перед тем, как пойти сюда, к Фердинанду. Она торопилась, но все же дослушала то, что шепотом передавали немцы друг другу. Говорили, будто на тринадцатый день после окончания войны начнется новая война — совместная война англо-американцев и немцев против русских…

Фердинанд, выслушав это, усмехнулся и закурил.

«Нет, — сказал он, — конец бывает только один».

Но потом вдруг задумался, словно бы что-то вспомнив, и рассказал о том, что в английской зоне оккупации немецкие воинские части действительно не расформированы до сих пор. Там свои штабы, командиры, и все получают полный армейский паек. Сами оружие собирают.

«У них там все по-другому», — закончил Фердинанд с некоторой завистью.

«Ты говоришь, будто побывал там», — заметила Гертруда, привычно чего-то боясь.

«Мы были очень близко, но не смогли пройти… Мы встречались с людьми, которые все знают».

«Значит, ты хотел уйти без меня?»

«Ты писала мне насчет эвакуации. Я думал, что найду тебя там».

«А я ждала тебя дома… Как легко мы могли разминуться — и, может быть, навсегда».

«Но этого не случилось, Герта. Теперь мы вместе — и это важнее всего. Юбер аллес!»

Они оба невесело улыбнулись. Юбер аллес! Юбер аллес!.. Где она теперь, провозглашенная «превыше всего»? Где вчерашние гимны, где трубы, игравшие бравурные, победоносные марши? Где все обещанное и несостоявшееся? Где молодость, прошедшая в каких-то непомерных вожделениях и ожиданиях и не принесшая ни единой глубокой радости, помимо тех, что дает семья?.. Но теперь даже и это, в итоге всех «побед», стало ненадежным, кратковременным, а для большинства — просто недоступным. Единственное юбер аллес…

Они придвинулись друг к другу поближе, потеснее, как молодые влюбленные, и разговаривали теперь тоже как молодые на тайном свидании — полушепотом. Ненадолго им стало совсем хорошо. Они поздно женились, мало пожили вместе, так что у них, наверно, не прошла еще первая давняя влюбленность. И все пересилила эта простая, но верная мысль: мы вместе — и это сейчас дороже всего. Ведь столько времени мечтали вот так встретиться и быть вместе, рядом, близко… Пусть даже в чужом подвале… Пусть даже на одну ночь…

В Гроссдорф она уходила ранним утром, неся на руке небольшую корзиночку с десятком яиц, как будто за ними (если кто спросит) и ходила в деревню. Ей было по-молодому легко, и она шла быстро, почти бежала, не желая пока что думать о возникших в эту ночь новых тревогах. Они были как бы отложены на будущее.

Крупное раннее солнце тоже, кажется, бежало рядом о ней, заглядывая сбоку в ее глаза. Утренние птичьи голоса, покой дымчато-росистого луга, розоватый блеск заводи на речушке — все, все было сегодня заодно с нею и существовало для нее.

Только дома она вспомнила, что должна сейчас же идти к «своим русским».

Тут разнообразные тревоги снова заполнили душу фрау Гертруды, приобретая все новые и неожиданные оттенки. Сперва ей стало боязно, как бы не испортить, пребывая в таком состоянии, завтрак для «своих русских». Потом, когда появился на кухне этот чуть губошлепый капитан — герр Густав, ей стало тревожно и за него. Она теперь не хотела бы его гибели. Ей вообще не хотелось ничьей гибели и никаких новых перемен. В теперешнем положении хорошо уже то, что все наконец-то кончилось. Без русских здесь опять могли бы взять верх те самые немцы, которые все это затеяли и довоевались до сегодняшнего положения. Они могли начать все сызнова, и тогда… что же тогда осталось бы на немецкой земле? Людей-то, наверно, не осталось бы…

Но ведь и тринадцатый день — то же самое.

«Надо что-то решать… надо что-то решать» — назойливой мелодией повторялось в ее сознании.

Она то ходила нервно по кухне, то останавливалась и окаменело смотрела в окно, заранее зная, что ничего не сможет придумать, ничего не сумеет предотвратить. Она даже упустила кофе, чего не случалось с нею и в худшие дни, если только в те дни бывал кофе. Наконец, когда капитан Густов снова появился в ее владениях в конце завтрака, она смешалась, заметалась, как будто никогда и не была трезвой, рассудительной немкой.

— Герр Густав, вы хороший человек, я ко всем вам привыкла и всех полюбила… — быстро и, стало быть, непонятно для Густова заговорила она, как только увидела его. — Вы должны понять меня…

— Подождите, я позову Василя, — остановил ее Густов, чувствуя, что тут не обойтись без переводчика.

Связной штаба Василь — это тот самый долговязый солдат, что приезжал на мотоцикле за фрау Гертрудой в День Победы. Он действительно был из «восточных рабочих», пробатрачил у богатых хозяев в Восточной Пруссии несколько лет и довольно неплохо научился говорить по-немецки. Служба у немцев научила Василя, если это не было его природным даром, некоторой изворотливости и находчивости, и сердце начштаба Полонского он завоевал тем, что в первый же день по прибытии в батальон «организовал» исправный немецкий мотоцикл.

«До́бра машина, товарищ начальник!» — сказал он, подмигивая.

«Ты можешь ездить на ней?» — спросил Полонский, давно мечтавший иметь при штабе мотоциклиста.

«Трохи можем!» — отвечал Василь не моргнув глазом.

«Тогда шпарь за моим фургоном», — распорядился Полонский.

И Василь «шпарил», на ходу осваивая управление этой «черной холерой». Он осваивал новую для него технику и руками и боками, но все же доехал. И освоил! И остался с тех пор при штабе — мотоциклистом и нештатным переводчиком…

Войдя в кухню, он тут же привалился своим длинным, вечно ищущим опоры телом к косяку двери.

— Слухаю, товарищ капитан…

Надо еще добавить, что родился и рос Василь где-то на стыке Западной Белоруссии и Западной Украины, так что в его речи проскальзывали то украинские, то белорусские, а то и польские слова, не говоря уже об интонациях.

Густов попросил его переводить и кивнул фрау Гертруде.

— Я полюбила вас всех, — повторила она еще раз. — Вы хорошо отнеслись ко мне, и я не хочу, чтобы вы и другие люди опять попали в опасность. Мне полагалось бы молчать и не ввязываться, но это так может быть страшно для всех, если в самом деле начнется…

— Вы расскажите, в чем дело, фрау Гертруда, — остановил ее Густов.

— Я сейчас скажу. Я решила все рассказать вам… Только вы не спрашивайте, от кого я услышала это. Вы обещайте мне.

— Хорошо, обещаю.

И она рассказала все, что слышала о тринадцатом дне, о новой войне, которая, может быть, уже готовится там, у англичан.

— Чепуха! Ерунда! — рассмеялся Густов. — Англичане — наши союзники.

— Я ничего не знаю, герр Густав, — начала фрау Гертруда как бы оправдываться и отступать. — Может, я не должна была говорить, но я не хочу больше никакой войны, и, может быть, вы ее не допустите.

— Не допустим, фрау Гертруда! — пообещал Густов.

— Вы не успокаиваете меня, вы уверены? — с почти детской доверчивостью спросила фрау Гертруда. Собственно, женщины и есть дети, когда разговаривают с мужчинами о войне, политике или вечной любви.

— Я убежден в этом, — сказал Густов. И добавил: — Уверен, что между этими двумя войнами мы успеем выпить по чашечке кофе.

Насчет кофе между двумя войнами — это ему даже понравилось. Это получилось истинно по-офицерски и немного по-европейски.

5

Он, разумеется, и не думал верить в этот тринадцатый или еще какой-то там день. Теперь, после всего пережитого, вряд ли нашлись бы желающие воевать. Коварные и подлые люди наверняка не перевелись на земле. Такие, которые хотели бы нас уничтожить, были и будут. Однако и у них не хватит сегодня смелости в открытую заявить о новой войне. Их тут же свяжут и посадят в тюрьму, а то и прикончат под горячую руку прямо на площади. Как всякая человеческая трагедия, минувшая война была не только трагедией, но и уроком. Ужаснувшись, люди умнеют. И, наконец, всему свое время. Сейчас наступило такое время, которое всех объединяло или смиряло. Победители законно торжествовали победу, побежденным ничего не оставалось более, как смириться с заслуженным поражением. Даже самые неискренние из наших союзников, не раз помянутые нами с осуждением, те, что до последней возможности тянули с открытием второго фронта, все и вся взвешивая на своих торгашеских (выгодно — невыгодно) весах, — даже они в эту весну были покладисты и доброжелательны, поскольку ко времени победы все же не опоздали. Не подвели знаменитые фордовские моторы. Прекрасно действовали белозубые американские полковники в белых от флагов западногерманских городах (в эту весну и сады и города Западной Германии цвели одинаковым белым цветом). Лихо катили по отличным дорогам веселые американские «джи-ай» в слегка запыленном, но не слишком пропотевшем обмундировании. Тормозили только при встрече с нашими. Кричали «ура» и свое «о’кей». От всей души лупили ваших парней и усачей по натруженным плечам и спинам. Заглядывали в глаза и становились ненадолго серьезными…

Нет, вряд ли нашлись бы в весенней Европе 1945 года люди, желающие воевать против Ивана!

И все же в том, что рассказала фрау Гертруда, содержался какой-то пакостный, дразнящий намек. Дескать, не надейтесь, граждане большевики, что теперь уже все будет тихо и мирно. Пока надо было громить Гитлера, для всех одинаково ненавистного, — это одно дело, а теперь — каждый в свою сторону. Каждый — за свою баррикаду.

В общем-то здесь не было ничего нового: два мира — две системы. Всем было ясно, что ни Рузвельт, ни тем более Черчилль не сделались за время войны красными. Но не слишком ли рано здесь хотели предсказать ход развития наших будущих отношений? Не слишком ли вызывающе?

— Война закончена — слухи продолжаются, — сообщил Густов, вернувшись в столовую, и коротко пересказал то, что услышал на кухне.

За столом посмеялись, а Полонский негромко — все же при начальстве! — выругался. Потом замполит капитан Вербовой, кряжистый сибирячок со светлым ежиком на голове, сказал совершенно серьезно:

— Эти слухи означают, что есть люди, которым хотелось бы такой войны.

— Всякие слухи отражают чьи-то желания и настроения, — поддержал его Горынин.

— И мы никогда не можем быть застрахованы от провокаций, — продолжал Вербовой.

— В принципе — да, — согласился Горынин. — И кстати сказать, — улыбнулся он, что-то про себя прикинув, — тринадцатый день — это ведь завтра, он приходится как раз на двадцать второе число — любимое число Гитлера. Двадцать второго июня сорокового года он продиктовал в Компьенском лесу условия капитуляции Франции, двадцать второе июня сорок первого — мы все хорошо помним… Все-таки немцы и без фюрера остаются мистиками.

— На всякий случай можно будет принять кое-какие меры, — предложил майор Теленков. Он любил и умел вовремя подхватить и высказать вслух предложение, кем-то подготовленное или витавшее в воздухе. Он был вполне профессиональным начальником.

— Солдат всегда солдат, — ответил на это Горынин.

И на сем дальнейшее обсуждение было прервано, поскольку вошла фрау Гертруда с дымящимся кофейником в одной руке и с кувшином молока в другой. Вся застолица подчеркнуто дружно оживилась: «О, кофе! Кофе — это хорошо, кофе — гут, даже — зер гут!» Честно говоря, никто из них, кроме, может быть, Горынина, дома кофе не пил, но то было дома, а здесь — Европа, где кофе первейший домашний напиток, и к нему полагалось проявлять почтение, им надо было восхищаться. По крайней мере перед лицом фрау Гертруды.

После кофе курильщики потянулись к своему зелью, и комбат предложил перейти в его комнату.

— Надо договорить, — сказал он.

Все перешли к нему и расселись в определенном порядке и соответствии: Горынин и Теленков — в большие мягкие кресла у письменного стола, обитые мягкой темно-зеленой эрзац-кожей, остальные — на стульях, обитых тем же материалом. Немного посидели молча, как бы осматриваясь в новой обстановке. Все здесь, в просторной комбатовской комнате, было выдержано в мягких зеленоватых тонах, и за окном тоже было зелено от разросшихся кустов сирени, словно бы зеленой шторкой отделявших дом от улицы. Лишь кое-где сквозь листву пробивалось в окно солнце, ложась светлыми пятнами на хвойного цвета ковер и резковато взблескивая на полированной поверхности мебели, на стеклах книжного шкафа, на медных запорах и ручках…

— Военный совет в Гроссдорфе, — шепнул Густову сидевший рядом с ним Полонский и тут же достал из внутреннего кармана кителя пухленький альбомчик с медной застежкой, на которой различалось даже маленькое отверстие для крошечного ключика. Альбом предназначался, скорей всего, для тайного девичьего дневничка или для стихов, но, с тех пор как попал к Полонскому, стал карманным альбомом для рисования. Пока Теленков вполголоса переговорил о чем-то с Горыниным, в альбоме Полонского уже появился контур человека, сидящего в кресле. Если разговор здесь продлится еще с полчаса, к концу будет готов чей-то портрет. Если его попросят — Полонский может даже вырвать листок и подарить рисунок незаметно для себя позировавшему человеку. У Николая Густова, у Теленкова и даже Горынина, не говоря уже о медсанбатовских девушках, немало было таких портретиков и набросков, щедро разбрасываемых батальонным художником и подписанных тремя буковками «П-ий». Или еще так: «Пий-43», «Пий-44». Сам Полонский тоже возил с собой немалое количество изрисованной бумаги, посылал иногда рисунки в редакции армейской и фронтовой газет, кое-что отсылал в Ленинград матери, — и все рисовал, рисовал, благо теперь совсем нетрудно было добывать бумагу и карандаши. К нему все давно привыкли и почти перестали замечать, когда он кого-то или что-то рисовал, — так же, скажем, как не замечают теперь родимое пятно на щеке подполковника Горынина…

— Я вот зачем пригласил вас, товарищи, — начал комбат. — Как совершенно точно заметил Андрей Всеволодович, солдат всегда солдат, а за границей тем более. И он до тех пор солдат, пока занят настоящим военным делом. Так что надо нам приступать к регулярным занятиям по боевой подготовке.

Ему никто не возразил, но по удивленной и как бы сопротивляющейся тишине комбат понял, что не вызвал среди подчиненных никакого воодушевления.

— Да-да, придется, — повторил он пожестче. — И каждому из нас надо будет пойти в роты, чтобы помочь командирам наладить учебу.

И опять ему никто не возразил (может быть, стесняясь Горынина), хотя все отлично понимали, как это теперь не просто — заставить людей заниматься строевой подготовкой или минно-подрывным делом, надобность в котором только что миновала. Теперь у всех одна всеобщая неудержимая страсть: домой! Всякими военными занятиями люди давно пресытились. Никому больше не захочется маршировать по асфальту или ползать с каким-нибудь удлиненным зарядом по мирной траве. Никому!..

И все-таки придется.

Потому что служба и после войны служба, особенно когда ты оказался в бывшем логове врага. И еще потому, что тут надо обязательно чем-то заняться, чтобы не разбаловаться. Американцы, как рассказывают, уже вовсю занялись в Германии своим священным бизнесом, не оставляя также без покровительственного внимания молодых немочек и славных славяночек (там, где они попадались), а у русских ни бизнеса, ни такого морального сознания, что все «завоеванные» немки принадлежат им, не было…

Кстати сказать, один военный медик побывал к этому времени на демаркационной линии в Чехословакии, где-то под Пильзеном, и вот что там увидел:

«Ну, про нашу заставу рассказывать нечего — тут все в порядке: постовой у шлагбаума, с флажком и автоматом, в будочке — телефонист, тоже с оружием, и сержант — начальник КПП. А у наших союзничков — пулемет на дороге, дулом в нашу сторону, и солдат — руки в брюки. Свободно прохаживается туда-сюда, потом видит — чешка идет. Свистит, хлопает по карманам, достает плитку шоколада, словом — начинаются дипломатические переговоры. Если наступает взаимопонимание, солдат берет девушку под руку и уходит на часок. Пулемет остается на дороге. «Русские так хорошо несут службу, — говорят американцы, — что мы за демаркационную линию не беспокоимся».

Побывали мы и в гостях у них. Заходим в домик. Чехи выселены. Наши солдаты, скажем, в палатках живут или, по договоренности, свободные комнаты занимают, а у них как у немцев: надо им полдеревни — всех выгоняют и расселяются как хотят. И порядок свой заводят. Снаружи домик чистенький, аккуратный, как вообще у чехов, а внутри кавардак ужасный, грязь, как в конюшне. Пустые бутылки, коробки от сигарет, этикетки и обертки от концентратов и шоколада — настоящая свалка. На койке лежит солдат в обмундировании и бутсах. Заходит офицер. Солдат на него пьяным глазом прищурился и вместо приветствия повернулся задом. Салют, капитан!

Зашли мы потом к офицерам. У тех почище. Показали нам новый пистолет, который только что получили… Они вообще все свое вооружение нам свободно показывали, а вот на кухню не пустили. Только я сунул нос, как стали передо мной двое мордастых в целлофановых нарукавниках и: «Ноу, ноу! Инстракшн!» Инструкция, мол, запрещает… Поглядели мы, как солдаты обед получают. Одно подразделение прямо через дорогу от кухни располагалось — так они, сукины дети, завели «виллис», переехали через дорогу, поставили на капот бачки с пищей и поехали обратно. Просто смех! Все страшно любят торгануть. Украдут у другой роты «виллис» и гонят к нам продавать. У них для такого дела шлагбаум открывается моментально, а у нас — порядочек, проверочка. Пока наши проверяют, хозяева «виллиса» организуют погоню… Сам видел, как воришки, не успев оторваться от погони, ударили «виллисом» в шлагбаум и хохочут. Догнали, мол? Вот вам!.. Хозяева зацепили разбитую машину и увезли… Вот так и служат…»

6

Густов отправился в свою первую роту, которой когда-то командовал. Она стояла в брошенном богатом фольварке, за автострадой, и вела там обширное хозяйство, ежедневно присылая в Гроссдорф бидоны свежего молока.

Сразу же за городом он вышел за линию насаждений и пошел вдоль канавы по густой чистой траве. Будь такая возможность, он и сапоги снял бы, чтобы пробежаться по траве босиком, как это бывало в детстве на лужайках у привольной реки Луги. Здесь была такая же, как под Лугой, трава, такие же, хотя и разгороженные колючей проволокой, поля и луга, и возникала в душе почти такая же весенняя легкость. Вот только бы еще… пробежаться! Да не в одиночку бы, а с кем-то вдвоем…

Он дошел до ручья, с ходу перепрыгнул через него, заглянул по саперной привычке в бетонную трубу, проложенную под дорогой для этого ручья, но ничего подозрительного не увидел, да ничего там, наверно, и не могло быть теперь, кроме оставленного весенним половодьем сухого мусора. А впереди уже четко обозначилась ровная, как горизонт, автострада, уходившая вправо и влево, в необозримость. Чтобы пересечь ее, надо было выйти на перекресток, и Густов вернулся на дорогу.

Перекресток был просторным, как строевой плац, и посреди него стояла знакомая регулировщица. Она стояла здесь и девятого мая, когда Густов встречал свои роты, направляя их в Гроссдорф. Тогда тут было куда оживленнее, и девушке все время приходилось работать флажком. Или отругиваться от нагловатой шоферни. Или даже решать несложные международные вопросы. Густову запомнилась одна веселая компания освобожденных французов. Они ехали куда-то в лакированной допотопной карете с вензелями, запряженной парой гнедых. Остановившись на перекрестке, союзники озарили скромную вологодскую девушку сиянием обольстительных улыбок, начали что-то выкрикивать, даже аплодировать, после чего оборванец в цилиндре, восседавший на козлах, спросил:

— Мадемуазель Катьюша, где ест Франция?

— Все теперь там едят! — махнула мадемуазель Катюша своим нарядным флажком в сторону своей России. — Валяй давай и не задерживай движение, царь-король!

Оборванец приподнял цилиндр и весьма изящно откланялся. Он представлял собою нацию, где галантность в обращении с женщиной одинаково свойственна и королю и мусорщику.

— Адье, мадемуазель!

— Будь здоров, приятель!

Вспомнив этих ребят, Густов и теперь слегка улыбнулся, отвечая на приветствие девушки, и чуть было не остановился, чтобы поболтать с нею… Но, конечно же, не остановился. Беда в том, что он слишком долго не позволял себе ни заговаривать, ни заигрывать с девушками, и теперь уже просто не умел этого делать. «Потерял квалификацию», — сказал бы Полонский. Только Густов и не имел ее. Он относился ко всему этому всегда очень серьезно, хотя уже и начинал помаленьку понимать, что слишком большая серьезность в любви приводит к немалой грусти. С его собственной серьезной любовью теперь получилось так, что он уже и не знал, чего в ней больше — радости или грусти. Как это ни странно, грусть стала брать перевес после неожиданной, подаренной войной встречи.

Осенью 1944 года дивизию перебрасывали с Карельского перешейка на Второй Белорусский фронт, и Густов попросил разрешения выехать в Ленинград на день раньше, чтобы навестить жену, недавно вернувшуюся из эвакуации. Ему разрешили. Дима Полонский в момент оформил командировочное предписание, и Густов вскочил в первый попутный состав порожняка.

Промаявшись ночь в пустом и холодном товарном вагоне, утром он был на Финляндском вокзале, а через час — в проходной института, где работала Элида, его названая жена. «Названая» потому, что в загсе они побывать не успели и поженились, можно сказать, через письма. Находясь уже на фронте, Густов оформил на Элиду денежный аттестат, и она стала числиться женой военнослужащего, а в личном деле Густова появилась хотя и не вполне законная, но и не преступная запись: «Женат. Жена Нерусьева Элида Евгеньевна».

И вот он приехал на свидание с Элидой — женой.

В проходной ему посоветовали подождать жену в скверике. Он послушно вышел. Ему самому хотелось выйти отсюда, чтобы встретиться с Элидой без свидетелей. А подождать — это теперь не страшно. Можно и не торопиться.

Увидав потом Элиду, он тоже не заспешил, не побежал к ней, как, наверное, полагалось бы после такой разлуки. Что-то в нем слегка затормозилось, потребовав минутки выжидания и узнавания. Потому что еще издали он заметил, как сильно Элида изменилась. Она и раньше-то выглядела повзрослей своего ровесника-почитателя, а теперь еще располнела, так что он встречал здесь как бы несколько другую девушку, с которой пока что не очень хорошо знаком.

Элида тоже остановилась перед ним, как бы разглядывая его или ожидая от него первых движений. Потом заметила, что он смотрит на ее накрашенные губы, и тогда быстро выдернула из-под рукава платок и несколькими твердыми движениями вытерла губы. Он обрадовался: «Не забыла!» И тут они кинулись друг к другу и поцеловались.

— Какая ты стала большая! — не очень уместно проговорил Николай, помнивший Элиду тоненькой.

— А ты совсем не изменился! — сказала Элида, пожалуй, чуть-чуть удивленно. Вероятно, он представлялся ей более мужественным, боевым, даже более рослым.

Они пошли по осенней, засыпанной первыми опавшими листьями дорожке рядом, под руку. И все у них стало постепенно возвращаться к тому, что началось в техникуме, потом чуть подзатихло, когда Николай ушел в военно-инженерное училище, и вспыхнуло с неожиданной силой в начале войны, перед опасной разлукой, и продолжалось, нагнеталось затем в переписке. Три года писем…

— Ты надолго? — спросила Элида как более практичная.

— Пока что до завтрашнего утра, — отвечал Николай.

— Ой, так что же мы! Ты подожди меня здесь, — сказала она, вытирая забытую на щеке слезу. — Я пойду отпрошусь с работы.

— Есть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад