— Я знаю, отчего я болею. Это меня заколдовали души моих умерших дочерей — за то, что на поминках не было хорошего угощения. Надо пойти к гадалке, чтоб она расколдовала меня.
Да, сладости появлялись в доме Дадаша не часто, не было их и на поминках. Быть может, и впрямь были за это в обиде души умерших дочерей? Быть может, затем, чтобы не сетовать в мире загробном, вознаграждала себя Баджи в мире земном халвой со столика халвачи?
Собравшись с силами, пошла Сара вместе с Баджи к гадалке. Полдня мучила Сару гадалка всевозможными заклинаниями и за свой труд получила от Сары платок.
По совету гадалки отправились мать и дочь в старое селение Шихово — невдалеке от города, за морским мысом — к могиле Укеймы-хатун, дочери восьмого имама Ризы.
Стояла ясная осень. Зеленое море блестело под солнцем. Дымили пароходы в заливе. Первые птицы с севера весело кружили в воздухе. Прекрасный день! Баджи шагала без устали. Но Сара тяжело дышала и к могиле Укеймы-хатун добралась вконец измученная. Никогда не видела Баджи таких крупных капель пота на лбу матери.
Отдышавшись, Сара взяла Баджи за руку, и вдвоем они трижды обошли могилу. Затем она оторвала лоскут от своего платья и прикрепила его к могильному камню: известно, что, оставляя здесь лоскут от платья, в котором застигла человека болезнь, оставляешь и самую болезнь.
«Теперь вылечится», — подумала Баджи.
На обратном пути Сара еле волочила ноги, опиралась на плечо Баджи. Баджи дулась на мать за то, что та не дает ей наслаждаться видом зеленого моря, пароходов, полетом птиц. Она готова была убежать, если б не цепкая рука матери, державшая ее за плечо, и не страх перед отцом.
Домой Сара вернулась едва живая, и с этого дня уже не вставала с подстилки. Очевидно, она упустила что-то из наставлений гадалки, и Укейма-хатун не пожелала ей помочь. Но пойти к могиле Укеймы-хатун вторично и выполнить все в точности у Сары уже не было сил.
Соседи сочувствовали больной.
— От лихорадки хорошо помогают десять зубков чесноку, у нас всегда так лечат, — говорила соседка-грузинка.
Сара внимательно слушала.
«Теперь будет лечиться чесноком», — подумала Баджи, глядя в желтое лицо матери.
И верно: каждый день съедала теперь Сара десять зубков чесноку. Так, правда, лечили грузины, а не азербайджанцы, но чеснок был дешевым лекарством, нельзя было от него отказываться. А Саре очень хотелось вы лечиться, она готова была выполнять любые советы.
Все в комнате пропахло чесноком. Баджи не была избалована чистым воздухом, но даже она задыхалась в этом чесночном смраде.
— Позови доктора, в больницу ее нужно свезти, — советовала Дадашу тетя Мария, вдова машиниста Филиппова.
— Доктора?
Дадаш кивал головой в знак согласия, потому что он уважал покойного машиниста и не хотел обижать его вдову отказом.
Но Баджи знала, что звать к женщине-азербайджанке мужчину никак не полагается и что если б отец и позвал доктора, мать сама не подпустила бы его к себе. Разве ее мать бесстыдная баба из номеров? Наконец, где взять столько денег, чтоб позвать доктора?
Нет, доктору не было места в доме Дадаша. Оставалось лечить так, как лечили отцы и деды — обратившись к слову аллаха; а если не помогло — значит, на то была воля аллаха, против которой бессильно любое лечение.
Дадаш не поленился сходить в селение, где жил мулла Ибрагим, просил его помочь Саре и рассчитывал при этом, что сельский мулла запросит меньше, чем городской. Однако он просчитался: служитель аллаха накинул три гривенника за дальний путь, так что пришлось Дадашу заплатить ему как городскому да прошагать вдобавок с десяток верст.
Мулла Ибрагим не понравился Баджи: он был тщедушен, чалма у него была примятая, плоская как лепешка, аба — потертая, немногим лучше, чем одежда рабочих; Баджи хотелось увидеть муллу в пышной зеленой чалме, в богатой абе из верблюжьей коричневой шерсти — такого, о каком недавно рассказывал отец.
Но зато под абой у муллы Ибрагима была чернильница на веревочке — предмет мечтаний Баджи. Чернильница! С какой безнадежной завистью смотрела Баджи на школьников и на школьниц, когда они проходили мимо нее по улице и чернильницы на веревочках мерно раскачивались в такт шагам. В эти минуты Баджи походила на кошку, следящую за недоступной порхающей птицей.
Мулла Ибрагим вполголоса прочел молитву, извлек из-под абы две ленточки: бумажную белую и красную шелковую.
«Какая красивая! — восхищалась Баджи, глядя на шелковую. — Вот бы такую вплести в волосы!..»
— Эта стоит двадцать копеек, эта — сорок, — сказал мулла Ибрагим, указывая пальцем сперва на бумажную, затем на шелковую ленточку.
— Дай за сорок, — сказал Дадаш. — Может быть, она лучше поможет.
«Как дорого! — ужаснулась Баджи и, видя, что красная ленточка уже в руках отца, подумала: — Хорошо бы не заплатить!»
— Без платы молитва не даст помощи, — сказал мулла Ибрагим, словно прочтя мысли Баджи, и Дадаш, вздохнув, выложил мулле Ибрагиму четыре гривенника.
— Бильбили, вильвили, сильвили! — бормотал мулла Ибрагим странные слова, и сколько Баджи ни вслушивалась, она никак не могла попять, что они означают. Мудрено было, впрочем, что-либо понять в этом наборе бессмысленных слов. — Да уйдет лихорадка от Сары, Магометовой дочери, за высокие горы, под глубокие моря, под черную землю, в пещеры, в пропасти — силою молитвы ученейшего, мудрейшего, славнейшего муллы Ибрагима! — без ложной скромности и уже обычным человеческим языком завершил мулла Ибрагим свое заклинание.
Затем он расстелил ленточку на дне чашки, налил колодезной воды из ведра, что стояло на кухне.
— Пусть пьет но глотку в день — выздоровеет, — важно сказал мулла Ибрагим.
«Не выздоровеет», — подумала Баджи и покачала головой.
— Ты что мотаешь головой, коза? — прикрикнул Дадаш. — Кланяйся лучше мулле Ибрагиму за его благодеяния!
Баджи стала усердно класть поклоны, но про себя уныло твердила: «Не выздоровеет».
Болела Сара долго.
И все, кому было не лень, лечили ее — гадалки, соседки, мулла Ибрагим. Лишь одному человеку не было доступа к бедной Саре — доктору. Немало денег истратил Дадаш на лечение жены. Но Баджи уже никому не верила, — всегда, видно, будет мать больная.
Порой Сара протягивала к Баджи руки, привлекала ее к себе. Какие они у нее стали теперь топкие пожалуй, тоньше, чем у Баджи. Сара гладила голову дочери, и посеребренное кольцо скользило на ее похудевшем пальце. Высоким прерывистым голосом напевала Сара печальную песню без слов. О чем она пела? Что хотела сказать? Как приятно было лежать, уткнувшись в колени матери, чувствовать ласковую руку, слушать песню!..
Но тут к горлу Баджи вдруг подступали слезы. Что было причиной? Никто ведь не бил ее сейчас, не ругал, не прогонял. Баджи вырывалась из рук Сары, убегала из комнаты. Она носилась по улицам и пустырям, не замечая столика халвачи, медных самоваров чайной, не слыша пьяных криков в номерах. Она ни о чем не думала, даже о матери. Глаза ее были сухи. И только песня матери звучала в ушах.
Брат
Брат был высок ростом, худощав и фигурой своей походил на отца. Но лицом он — как и Баджи — был в мать.
— Это мой брат, — шептала Баджи каждому, не сводя глаз с Юнуса, когда он проходил мимо, не удостаивая ее даже взглядом, и добавляла всякий раз с гордостью: — А я — его сестра!
И так повелось, что все стали называть ее Баджи, что означает по-азербайджански сестра, а настоящее ее имя — Басти — вскоре позабылось. Даже отец и мать стали называть ее по-новому.
Пять лет назад пришел к Дадашу машинист Филиппов, увел Дадаша и Юнуса вглубь завода. Баджи пошла за ними.
Они вошли в кочегарку. По одну сторону гудели топки, в них метался большой огонь. Баджи стало страшно. По другую сторону топки были темны, молчаливы. Но и они показались Баджи не менее страшными своим безмолвием и чернотой.
— Раздевайся! — сказал машинист Юнусу, и тот скинул с себя рубаху и штаны. В ту пору Юнус был маленький, щуплый мальчишка.
«Сожгут!» — пронзило Баджи, но от ужаса она не в силах была даже крикнуть.
Машинист сунул в руки Юнуса долото и молоток, и Юнус полез в узкий люк погасшего котла, куда не пролезть взрослому человеку, — в черную пустоту и тишину. Вслед за тем оттуда послышались звуки — сперва неуверенные, глухие, затем окрепшие, звонкие. Это Юнус долотом и молотком сбивал со стенок котла накипь соли от морской воды.
«Бабай!.. — дрожала Баджи. — Бабай!..»
«Бабаем» — страшным злым стариком — не раз пугала ее мать.
Вскоре из люка в самом деле выполз бабай: волосы, ресницы и брови Юнуса были совсем белые, как у старика; глаза были красные и слезились. Баджи задрожала еще сильней. Но тут бабай провел рукой по волосам, по лицу, стряхнул с себя соль, и страх Баджи рассеялся: перед ней снова стоял ее брат. Машинист одобрительно хлопнул Юнуса по плечу, дал Дадашу денег. Юнус весело улыбнулся. И Баджи поняла, что брат бесстрашен.
Впоследствии топка уже не пугала Баджи. Но чувство, что брат бесстрашен, сохранилось надолго.
С тех пор, когда нужно было очищать котлы от накипи, машинист всегда обращался к Дадашу — он хотел дать заработать честному человеку: Дадаш не вступал в сделки, в какие вступали некоторые люди из заводской охраны, спуская по ночам нефть в воровские «ловушки» на пустыре. А самое главное: в работе долотом и молотком Юнус был сноровист и быстр и не давал накипи затвердеть.
С того дня, как Юнус заработал первые деньги, Дадаш полюбил сына еще сильнее. Не потому, что Дадаш был жаден до денег, как какой-нибудь лавочник или хозяин «ловушки» с пустыря. Нет, вовсе нет! Но потому, что работой своей и первым, хотя и грошовым, заработком осуществлял первенец надежды отца, крепил веру в сытые дни старости, когда сын избавит отца от забот о хлебе и старик уйдет от заводских ворот и будет окружен внуками, как голый камень окружен бывает зеленой травой и цветами.
Счастливое время!
Оно еще далеко впереди, кто знает — придет ли? Но Дадаш, получая за сына его заработок, с торопливой благодарностью выделял сыну долю и приказывал купить сладостей, чтобы умерилась горечь морской соли, осевшая у того на губах и в горле.
Нередко Юнус оставлял сладкий кусочек сестре. Отдавал он его украдкой, точно сбывал краденое, а не дарил ей добытое трудом своих щуплых мальчишеских рук в темном соленом котле: казалось ему, что отец будет в обиде, если он поделится подарком хотя бы даже с сестрой.
Однажды, в темном коридоре, Юнус сунул Баджи маковую лепешку. Баджи долго держала ее в руках, прежде чем съесть. Ах, если бы брат ее приласкал, поговорил бы с нею!.. Но брат никогда не прикасался к сестре: давая подарок, всегда торопливо отдергивал руку, потому что стыдно мальчику якшаться с девчонкой, хотя б и с родной сестрой.
Во время обеда Баджи наблюдала за отцом, распределявшим еду. Случалось, она чересчур смело тянулась к лучшему, Юнусу предназначенному куску, и Дадаш ударял ее по рукам: доля сына равна доле двух дочерей. Баджи не плакала, но в детском сердце ее шла война между любовью к брату и завистью…
Три года чистил Юнус котлы.
Рос Юнус быстро, и все трудней становилось ему пролезать через котельные люки. Однажды он едва не застрял в люке, и когда наконец вылез — плечи его были в ссадинах, шея вздулась. Он расправил плечи и выпрямился. Кочегары увидели, что перед ними уже не мальчик, а юноша.
— Отдай его в школу, — посоветовал машинист Дадашу.
В школу?
Дадаш вспомнил, как лет сорок назад его отец, бедный сельчанин, мечтавший сделать из сына ученого человека и не жалевший для этой цели последних своих грошей, привел его к сельскому мулле, державшему мелочную лавочку и одновременно обучавшему детей грамоте.
— Возьми себе, мулла, его мясо, а мне возврати кожу да кости, — молвил отец Дадаша, согласно обычаю, давая этим мулле право бить сына.
— Страх есть преддверие мудрости и добра для ребенка, — ответил мулла но пословице, оглядев худое тело мальчика.
В дальнейшем слова педагога не расходились с его действиями. Он бил учеников беспощадно — так, что Дадаш был счастлив, когда год спустя смерть отца избавила его от горькой науки. Он едва научился различать буквы и с трудом подписывал свое имя.
Воспоминания о школе были мрачны, но Дадаш, поразмыслив, все же решил отдать сына в школу, потому что всякий любящий отец хочет видеть своего сына не только богатым, но и ученым. Ко всему, Дадаш доверял машинисту Филиппову всей душой — хорошим, умным человеком был машинист.
Дадаш повел Сына в «русско-татарское городское училище». Так назывались в ту пору новые школы, в которых обучались мальчики-азербайджанцы.
Законоучителем в этой школе был друг Шамси, мулла хаджи Абдул-Фатах.
— Возьми себе, мулла, его мясо, а мне возврати кожу да кости, — сказал, вздохнув, Дадаш, как сорок лет назад сказал его отец.
Мулла кинул взгляд на Юнуса и улыбнулся.
— Не тревожься, отец, — сказал он, — в старину на такие слова отвечали: страх есть преддверие мудрости и добра для ребенка. Все это верно. Но дети, отец, это деревья нашего сада, нет нужды палкой подпирать неискривленные. Я верю, твой сын будет стройной пальмой.
— Возьми себе рубль, мулла, хотя твои слова стоят большего! — промолвил Дадаш растроганно и протянул мулле серебряный рубль.
— Я возьму его на дело аллаха, — сказал мулла, пряча рубль под абу. — Можешь купить сыну школьную шапочку…
Каждое утро заворачивал Юнус свои книжки и тетради в красный платок, брал кусок хлеба с луком, чернильницу на веревочке и шел в училище. Баджи провожала его до ворот, долго смотрела, как качается чернильница на веревочке в руке брата. Пустым было утро, если брат уходил рано и ей не удавалось его проводить.
Возвратившись из школы, Юнус тотчас садился на пол перед ящиком, служившим ему столом, и готовил уроки. Затаив дыхание наблюдали за ним отец, мать, сестра. Юнус читал вслух по книжке, водя пальцем, будто мулла, и выводил на бумаге завитки арабского шрифта, как базарный писец.
«Пальма! — звучало в ушах Дадаша. — Пальма!»
И думы о хлебе насущном, любви без ответа, близкой уже старости, болезни Сары — все невзгоды, теснившие сердце, вдруг исчезали.
Отец купил сыну школьную шапочку. Это была низенькая, персидского типа папаха из сукна, какие обычно носили богатые купцы и образованные люди, а также подражавшие им ученики русско-татарских училищ, надеявшиеся стать образованными и богатыми.
Юнус не расставался с шапочкой.
«Какой он красивый! — думала Сара, глядя на сына из своего угла. — Он будет нравиться женщинам!»
С завистливым восхищением смотрела Баджи на новую шапочку Юнуса: теперь брат был не только бесстрашным — он был умней, ученей всех на свете.
Дядя Газанфар
Время от времени приходил к Дадашу тот, о ком вспомнил Юнус, когда зашла речь о приглашении гостей, и кого назвал он дядей Газанфаром.
Газанфар, собственно, не был родичем ни Дадаша, ни Сары и даже не доводился им ни свояком, ни односельчанином. И приходил он на завод не к Дадашу, а к машинисту Филиппову, и Дадаша навещал лишь мимоходом, но Юнус и Баджи почему-то называли его дядей.
Лет пятнадцать назад пришлось Газанфару, подобно Дадашу, покинуть родное селение на северном берегу Апшерона. Случилось Газанфару — тогда еще юноше — увидеть во время сбора налогов, как сельский старшина ударил по лицу его соседа, бедняка Гулама, вступившего со старшиной в пререкания, и как Гулам в ответ ударил оскорбителя мотыгой. Полицейские, сопровождавшие старшину, набросились на бунтаря, а Газанфар кинулся ему на помощь. Вырвать Гулама из рук полицейских не удалось, и он погиб впоследствии где-то в Сибири, в рудниках. А Газанфар, спасаясь от мести старшины, сменил желтый песок родных мест на черную землю нефтепромыслов.
Вскоре, впрочем, эта земля стала ему не менее родной.
Кем только не работал Газанфар на промыслах! чернорабочим, тартальщиком, бурильщиком и, наконец, помощником мастера. Ему повезло: здесь, на промыслах, он сдружился с революционными рабочими и стал посещать один из кружков, какие создавались в ту пору высланными из центральной России русскими революционными социал-демократами. Образ погибшего Гулама не покидал его памяти, и каждое слово, услышанное в кружке, звало к новой борьбе.
Газанфар стал вести подпольную работу среди рабочих, особенно среди выходцев из окрестных селений, с которыми не порывал связи. Он агитировал против царя и власть имущих и распространял на промыслах, по поручению промысловой организации большевиков, ленинскую «Искру». В бурный девятьсот пятый год он организовывал рабочие боевые дружины, и однажды во время демонстрации, неся красное знамя, был настигнут казацкой плеткой и заключен в тюрьму. Выйдя из тюрьмы, Газанфар с еще большей страстью отдался революционной работе и, несмотря на преследования полиции, с избранного пути не сходил.
На этом пути довелось Газанфару увидеть многое, но ничто не оставило в его душе такого следа, как встречи со Сталиным. Незабываемые годы! Разве можно было забыть, как посчастливилось ему, Газанфару, действовать под руководством товарища Кобы во время знаменитой декабрьской забастовки бакинцев, распространяя прокламации, написанные самим Кобой, участвуя в столкновениях с войсками, посланными на подавление бастующих? Разве можно было забыть похороны славного Ханлара, когда по призыву Кобы он, Газанфар, вместе с другими товарищами обходил заводы, чтобы гудками вызвать рабочих на улицу и превратить похоронную процессию в политическую демонстрацию?
Незабываемые дни!..
Роста Газанфар был высокого, чуть пониже Дадаша, но почти вдвое шире его, плечистый, весь из мускулов. Ходил он в кожаных сапогах, в русской косоворотке с расстегнутым воротом, в пиджаке, наброшенном на плечи, в большой косматой папахе. Глаза у него были живые, веселые, губы — раскрытые в приветливой улыбке.
Как оживлялось жилище Дадаша, едва Газанфар переступал его порог!
— Бей! — в знак приветствия подставлял он Баджи свою широкую ладонь.
Баджи ударяла.
— Бей сильней! — смеялся Газанфар. — Иначе не чувствую!
Баджи ударяла сильней.
— Еще сильней! — восклицал Газанфар.
Баджи разбегалась с другого конца комнаты и ударяла изо всех сил. А Газанфар в ответ только смеялся и подзадоривал ее. Выбившись из сил, Баджи хмурилась: нет, ей не справиться с таким, как дядя Газанфар!