Глава 2. Побег
Утром в барак принесли пайки. Но применительно к обстоятельствам, их уже можно называть не пайки́, а па́йки. А как иначе, если ты сидишь в тюрьме? Каждому досталось по четыре ржаных галеты и по кружке воды. Бывалые сидельцы просветили, сообщив, что на день одному узнику положено полфунта хлеба, пять золотников мяса или рыбы, десять крупы и два сахарного песка. Но сахара ни разу не видели, потому что охранники ставят из него бражку, а потом гонят из нее самогон. В принципе, нормы сопоставимы с теми, что были у нас в восемнадцатом году, но лучше бы побольше.
Как всегда, мысленно перевел старые весовые единицы в метрические. Полфунта хлеба — двести с небольшим грамм, мясо — двадцать с небольшим грамм, крупа — сорок грамм. Подозреваю, что реальные нормы немного выше, но охранники вполне могли оставлять «излишки» себе. Может, свинарник обустроили, да мало ли. Галеты можно менять на что-нибудь полезное. Помнится во время службы в армии обращал внимания, что хлеборез вставляет в приспособление для выдавливания «шайбочек» сливочного масла, пергаментную бумажку, но не задумывался, почему. Спустя пару лет мой друг детства Владик, с которым мы играли в солдатики, два года тянувший лямку «хлебореза» и сумевший за это время накопить деньжат на фирменные джинсы и еще какие-то тряпки с американскими лейблами, пояснил, что его работа была золотым дном! Тут тебе «излишки» и сахара, и хлеба. А маленькая пергаментная бумажка на каждой солдатской порции в двадцать грамм «экономила» какую-то сотую, если не тысячную долю, которая впоследствии превращалась в килограммы! Правда, вздыхал тогда мой приятель, приходилось делиться с начстоловой.
В девяностые годы наши пути с Владиком разошлись. Я ушел в государственную структуру, а он, наоборот, вначале в бизнес, а потом в криминал. Конец, собственно говоря, закономерен. Однажды друг попал под автоматную очередь. И не омоновцев или СОБРА, а словил пули от своих же подельников. Помнится, узнав о гибели приятеля, через знакомых в милиции стал выяснять подробности. Узнал, что все оказалось предельно просто. Владик взял у своих сотоварищей энную сумму денег для покупки автомобилей не то в Польше, не то в Германии (сейчас уже и не вспомню, какие авто, но для того времени что-то крутое), все приобрел честь по чести, только попытался чуть-чуть заработать, но его отчего-то не поняли.
Труп пахана вынесли его приближенные и под охраной одного из тюремщиков деловито потащили прочь. Нас никто не спросил: отчего человек умер, своей ли смертью или помог кто? За оградой была выкопана длинная траншея, куда и складывали тела, присыпали известью, а потом, по мере надобности, закидывали землей.
На работу погнали тоже за пределы лагеря. Наш барак в количестве пятидесяти человек конвоировало шесть охранников, вооруженных берданками без штыков. Я шел и старался рассмотреть все, что нам могло пригодится. Давешние карбасы как стояли, так и стоят. Или их стало больше? Вчера посчитать не догадался, сравнивать трудно. Мачты не сняты, весла не убраны. Стало быть, лихих людей не опасаются.
Труд узников заключался в следующем — корчевать деревья, а потом сваливать их в огромные кучи. В чем смысл подобной работы я не очень-то понимал. Может быть, здесь собираются заниматься земледелием или расширяют территорию для обустройства нового лагеря? А может, просто ради того, чтобы чем-то занять заключенных, чтобы мы уставали, и не было времени для болтовни и дурных настроений?
Корчевали так. Вначале окапывали дерево, пытаясь пройти как можно глубже и ближе к корням, затем в углубление вставляли ваги — длинные крепкие жерди, подкладывали под них камни и чурбаки, изо всей силы налегали на ваги, а остальные в это время накидывали на верхушку дерева веревки и тянули на себя. Подозреваю, что именно так наши предки и расчищали леса, освобождая себе территории под пашни. Правда, сваленные деревья они сжигали, превращая в ценное удобрение, а не оставляли гнить под солнцем и ветром.
Дело бы шло быстрее, если у нас нашлась хотя бы парочка топоров, а вместо жердей — ломы, но это нам не давали. Еще хорошо, что охранники разрешали пользоваться лопатами. И то, постоянно держали на прицеле тех, кто ими пользовался.
В обед привезли похлебку — мутную болтушку, слегка пахнущую крупой и мясом, но ни крупы, ни мяса в ней не было. Обед оказался не слишком горячим, но хотя бы теплым, и то хорошо. Вот на соли сэкономили, она – это белая смерть и будем считать, что о нашем здоровье позаботились. В обед полагалось еще по четыре галеты. И спасибо, что товарищи подсказали взять свою кружку на работу, а иначе остался бы без супа. Кружка, привязанная веревочкой к галифе, колотилась о задницу.
Откровенно говоря, похлебка объемом в триста грамм и четыре галеты меня не насытили. С удовольствием съел бы еще столько, а лучше два раза по столько. Нет, дорогие мои, здесь мне оставаться не хочется.
Еще обратил внимание, что кое-кто из моих товарищей украдкой от охранников срывал какие-то листочки-лепесточки — не то лопушки, не то одуванчики. Вначале не понял, но потом до меня дошло! Это же витамины! И я при малейшей возможности набил карманы листьями одуванчика. Вроде бы из него даже салаты делают, и кролики довольны, чем я хуже?
Вечером нам выдали еще по четыре галеты, налили по кружке воды и загнали в барак.
Уже забравшись на нары, прикинул — сколько весит одна галета? Если грамм двадцать, тогда нормально, а если десять?
Странно, чего это я? Еще и поголодать-то как следует не успел, а мысли уже только о еде. Пытаешься их гнать, но не получается. И я уже начинаю понимать, что голод сидит не в брюхе, а моих мозгах. Что постоянно думаю о еде, представляя «вкусности», которыми меня потчевала Галина Витальевна, перловую кашу Полины-Капитолины, тетушкины пироги. И даже супчик из «карих глазок», что подавали нам в столовой на Лубянке. Любопытно, но о нашей «будущей» столовой с ее разносолами и демократическими ценами я почему-то не вспоминал, как не вспоминал о московских ресторанах или кафе в Крыму. А ведь летом восемнадцатого, когда еды было столько же, сколько здесь, в концлагере, а может и меньше, я почему-то совсем не думал о жратве. Почему бы это? Может, потому что человеку нужна не только еда, а что-то другое? Здесь же все человеческое постепенно начнет вытравляться, утекать, оставляя в голове одну мысль о голоде, и о том, что нужно что-то пожрать. Я могу терпеть голод, если у меня будет дело, которое действительно важно.
Нет, пока я еще способен соображать, надо бежать.
Как только начал думать о побеге, сразу стало легче. Даже бурчание в желудке (у, ненасытная утроба!), прекратилось.
К счастью, о бегстве с Мудьюга думал не только я, но и другие. И Виктор, и Серафим мечтали о том же. А теперь и другие начали увлекаться нашей идеей.
Для начала провели «инвентаризацию» оружия. Выяснилось, что в наличие три ножа — один, вполне приличный, доставшийся Серафиму после боя с главарем, второй серебряный, напоминавший десертный, невесть каким образом оказавшийся на Мудьюге, а теперь ставший собственностью «комитета по подготовке восстания», а третий — мой, только внешне напоминавший нож. Я же говорил, что накануне того, как «сдаться» английской контрразведке, немного подготовился к заключению? Купил в аптеке пачечку пластыря, а потом прилепил к голени один из переплетных ножей, предварительно сняв с него рукоять. Меня обыскивали два раза. Первый — при передаче от англичан русским, а второй — при отправке в Архангельскую тюрьму. И оба раза, проверив мои карманы, пошарив под мышками и заставив разуться и потрясти сапогами, охранники не додумались проверить еще и тело! Верно, они здесь еще не достигли тех высот обыска, до которых дойдут попозже, когда арестанту заглядывают туда, куда никогда не заглядывает солнце. А я, честно говоря, вычитал о таком способе хранения ножа в какой-то книжке из разряда научной фантастики. Автора и названия не припомню, но речь шла о юноше, отправлявшемся в разведку на какой-то планете. Его родная сестрица подарила пареньку лезвие, порекомендовав прилепить его клейкой лентой к ноге. Позже подарок спас юноше жизнь, когда какие-то бандиты напали на него, оглушили и отобрали все вещи и оружие, но не заметили клинок.
У меня при хранении лезвия возникли проблемы, о которых не предупреждали авторы — пластырь пересыхал, и его приходилось заменять новым, заклеенное место прело, нога чесалась, а кончик клинка иной раз больно впивался в тело. Но самое главное — за месяц заключения я так и не смог придумать, где мне использовать свой нож. Бросаться с ним на охрану было бы глупо и нелепо, а резать себе вены я не собирался. Но все-таки рука не поднималась выкинуть лезвие. Но теперь, кажется, нужный час настал, и я с удовольствием отодрал остатки пластыря и внес в наш скромный арсенал свой вклад.
Народ к моей выдумке отнесся с восхищением, а Серафим Корсаков еще и принялся рассказывать, как «Володька классно придумал бабахнуть из старинной пушки, чтобы отвлечь милиционеров и спасти товарища!»
А вот к моему ножичку отнеслись без должного уважения — мол, лезвие короткое, и вообще…
При обсуждении восстания не обошлось без споров и разногласий. Петр Петрович неплохой дядька и большевик стоящий. Одна беда — правильный, до занудства. По его мнению, чтобы поднять восстание в концлагере, необходимо выполнить следующие условия:
Связаться с другими бараками; Создать в каждом бараке организационную группу в количестве пяти человек; В каждом бараке провести митинг; Заручиться поддержкой подавляющего большинства узников; Накопить для побега достаточно продовольствия.
Так-то оно так, и все правильно, должно быть доброе желание арестантов, но меня смущали два обстоятельства. Во-первых, сколько времени мы затратим? Чего доброго, с митингами и обсуждениями начнется осень, а то и зима. Во-вторых, чем дольше мы планируем и собираемся, тем больше шансов, что нас кто-нибудь выдаст. Я даже сейчас не уверен, что в нашем бараке нет стукача. И он не обязательно завербован охраной, и не получает за свой нелегкий труд какие-нибудь бонусы, в виде куска колбасы, или пачки папирос. Предаст либо по своей подлой сущности, либо из благих побуждений — мол, во время восстания могут быть напрасные жертвы. Такое, как мы знаем, бывало не раз. Стало быть, надо действовать сообразно обстановке, не забывая слов товарища Ленина, как-то сказавшего, что «вчера было рано, завтра будет поздно!» А товарищ Стрелков, хотя и надежный товарищ, но в данный момент ведет себя как последний меньшевик, выступающий против пролетарской революции. Стало быть, нам понадобятся активные силы, способные увлечь за собой колеблющиеся массы. И кто станет главной ударной силой? Разумеется, Володька Аксенов, Серафим Корсаков и Виктор, пока остающийся бесфамильным. Вот с ними и нужно повести предметный разговор.
Утром нам выдали по очередной порции галет, по кружке воды, а потом принялись выстраивать в шеренги, чтобы вести на работу. Охранники, наставляя винтовки, свирепо порыкивали, попутно поколачивая медлительных прикладами. Били не от злобы, а порядка ради.
— Ой-ой-ой! — истошно завопил я, падая на спину и начиная молотить по земле руками и ногами.
Перевернувшись, поелозил мордой по грязи и щебню, натасканными сюда сотнями ног, опять начал орать.
— Э, ты чего? — настороженно спросил один из охранников, взявший меня на мушку.
Я опять повернулся на спину и снова истошно завопил:
— Ой-ой-ой!
— Падучая у него! — крикнул кто-то из наших.
— Сбрендил парень! — проорал другой. — Вон, землю жрать начал!
Теперь я раскинул руки и ноги, приняв позу распятого раба, и завопил:
— Ай-ай-ай!
И тут в мой живот уперся долгожданный ствол винтовки. Если берданка без штыка, то лучше бы так не делать!
— Вставай, не то прямо в кишки пальну!
— Ай-ай-ай! — снова проорал я, хватаясь за ствол и отводя его в сторону, а потом резко дернув вниз. Бабахнул выстрел, пуля выбила фонтанчик земли, но берданка уже поменяла хозяина, а я, вскочив на ноги, вбил приклад между глаз конвоира.
— Даешь, Соломбала! — раздался боевой клич Серафима Корсакова, следом за ним крики боли, вопли и еще два выстрела.
Но мне сейчас не до криков, я лихорадочно шарил на поясе конвоира, открывая подсумок с патронами. Эх, плохо, что это не «мосинка», времени на перезарядку больше уйдет.
Затвор отведен назад, гильза улетела, теперь вставить свежий патрон! Так, в кого?!
Но все конвоиры уже лежали на земле, а каторжники добивали их ножами и камнями, а то и просто ногами и руками. Ах ты, черт! Тут же еще и вышка, как же я забыл?! А вон, скотина такая, уже целится в кого-то из нас!
Я не великий стрелок и в прежней жизни, наверняка, не попал бы в человека с расстояния в добрых пятьдесят метров да еще из тяжеленной винтовки. А тут, поди же ты! Есть! Может, не наповал, но караульный на вышке завопил и выронил оружие.
Сняв с убитого охранника ремень с подсумком (а где второй?), опоясал им свой полушубок. Надо бы посчитать, сколько патронов. В подсумке для «мосинки», сколь помню, должно быть шесть обойм. Судя по весу, в моем «берданочном» патронов немного. Ну, и лентяй ты дядя!
Стихия — великая вещь! Глядя на нас, наши соседи тоже начали восстание. Слышались крики, выстрелы.
— Серафим, командуй! — крикнул я.
Мы с Виктором единогласно избрали Корсакова командиром. А кого же еще? Мы здесь еще новички, за нами народ может и не пойти. И голос у Серафима зычный, командирский. К тому же, если речь пойдет о воде, лучше с ней дело иметь морякам. А мы так, сухопутчики.
— К баркасам, товарищи! — прорычал Серафим, устремляя руку с берданкой в сторону берега.
Если вы думаете, что все заключенные дружно ринулись захватывать крестьянские посудины, вы ошибаетесь. Добрая половина арестантов вместо этого устремилась обратно в бараки! Впрочем, этого и следовало ожидать. Я-то вообще предлагал захватить весь остров, обезоружив охрану, а уже потом забирать плавсредства. Увы, товарищи меня не поддержали. Мол, набежит охрана, всех постреляют. Сомневаюсь, что на Мудьюге много тюремщиков, но против общего решения не попрешь.
Мы бежали, нам вслед стреляли. Хорошо, что на вышки еще не додумались ставить пулеметы. А может, пулеметы нужнее на фронте, а не на охране концлагеря. К баркасам нас добежало человек шестьдесят, а может, и меньше. Кого-то убили, а кто-то отстал, испугавшись пойти до конца.
На руках несли Виктора, получившего пулю в грудь. Еще одного товарища, раненого в ногу, но не сильно, вели под руки.
— Товарищи, занимаем большие карбасы, шестивесельные! — опять скомандовал Корсаков.
Как мне объясняли, эти карбасы принадлежали крестьянам, ставившим сети на противоположной стороне острова, где мелководье, а за судами присматривала охрана, получавшая некую толику улова. Вот коли тюремщики проглядели, нехай они теперь и отвечают перед мужиками!
Шестивесельных на всех не хватило, пришлось брать и мелкие. Слава богу, нашлись толковые люди, умевшие ставить паруса. Впрочем, тут почти все из поморов, хаживавших, если не на Грумант, так в Белое море.
Грести против течения та еще работа! И грести предстояло немало. Руки сотрешь до кровавых мозолей, так и черт с ними, с руками и мозолями, главное, что мы покинули этот остров. Впереди замаячила надежда, но от ее одной проку не будет, если не налегать на весло!
Глава 3. Мы будем идти вперёд!
Северная Двина только на глобусе напрямую впадает в Белое море, минуя Двинскую губу. На самом-то деле река имеет столько рукавов, что черт ногу сломит, вторую вывернет. Незнающий и Архангельск-то не отыщет, если придет со стороны моря. К счастью, на карбасах сыскались люди, хаживавшие по всем притокам, знавшие Двину если не как собственные пальцы, но достаточно хорошо.
От Мудьюга отчаливало восемь карбасов, но по мере плавания кое-кто решил отделиться, и идти, так сказать, своим путем. Может, посчитали, что у маленьких отрядов больше шансов пробиться к своим? Вот я в этом сильно сомневался. Возможно, прокормиться и проще, но пробиваться лучше всем скопом. Всё по законам больших чисел. Чем больше народа, тем больше шансов, что кто-нибудь выживет.
В конечном итоге у нас оказалось всего три карбаса, на которых я насчитал тридцать одного человека. Но скоро стало немного меньше.
Пока добирались до материка, умер товарищ Стрелков. Перед смертью он очень переживал, что мы забрали карбасы у крестьян, не выписав им квитанции, лишив людей средства к существованию. Как они теперь жить-то станут? И мы не бандиты. Да, у нас возникла насущная необходимость в изъятии плавательных средств, но после гражданской войны Советская власть должна вернуть владельцам суденышки в целости и сохранности или компенсировать утрату денежными знаками, или чем-то иным. М-да, человек ты хороший, Петр Петрович, коммунист настоящий! Вот только, сколько мы подобных квитанций уже выписали? И на коней, и на другой скот, что реквизировали. Что, у моих земляков из Череповецкой губернии, лошадь не была средством к существованию? Или кто-то всерьез считает, что после войны что-то кому-то компенсируют? Скорее всего, если придет мужик в волисполком, там его пошлют в уезд, где очередной советский чиновник скажет с ухмылочкой — мол, мил-человек, я у тебя коня не забирал, обращайся к тому, кто тебе бумажку выписывал.
Товарища Стрелкова мы схоронили на берегу одного из притоков. Могилу копать нечем, отыскали углубление в земле, тело обложили камнями, чтобы не добрались дикие звери, вот и все. Может, кто-то запомнит место, а после освобождения края от белых вернется сюда и перенесет прах Петра Петровича в город Архангельск? Возможно, но это будет потом.
Я даже не заморачивался, в каком закоулке водного лабиринта мы оказались — не то Большая Двинка, не то Кузнечиха, а есть еще какая-то Лодья или Ладья. Коли есть такие специальные люди, способные вывести нас на сушу, пусть и выводят.
Тридцать голодных мужиков — это не шутка. И вроде бы, река, рыба кругом. Одно только плохо — ловить ее нечем, а приставать к берегу, чтобы тратить время на изготовление каких-нибудь вершей или сетей, мы не рискнули. И так потратили несколько часов на похороны.
Первый день опасались погони, потом успокоились. Какая погоня? Что, у тюремщиков на Мудьюге где-то стоит паровой катер или припрятана канонерка? Пока они в Архангельск доложат о побеге, пока, то-сё, пятое-десятое, мы уже далеко уплывем.
После двух дней скитаний карбасы вошли в какую-то мелкую речку, где днища заскрежетали по дну. Пришлось оставлять суда, высаживаться на сушу. Что ж, дальше пешком. Но вначале нужно немного отдохнуть и придумать хотя бы какую-нибудь еду.
Нашлись умельцы, соорудившие из веток нечто похожее на помесь сети и зонтика. Закинули в речку, наловили немного рыбы. Есть пришлось в сыром виде, но все лопали, не жаловались. Когда все было съедено, до кого-то дошло, что огонь могли развести, выстрелив из берданки! Как говорят, хорошая мысля приходит опосля. С другой стороны, сэкономили патрон, они нам еще понадобятся.
Немного насытив брюхо, собрались на совещание.
— Куда пойдем? — поинтересовался я, мысленно представляя карту Архангельской губернии.
Идти в Архангельск или Холмогоры нельзя, там белые. Остается Пинега, там уже наши. Главное, чтобы не уйти вправо, к Мезени. Уже не припомню — кто там сейчас, красные или белые, но шлепать далековато. А промахнешься, можно уйти куда-нибудь в Туруханск, или еще подальше.
— К Пинеге надо идти, — сказал командир, подтвердив мои мысли. — Дней за пять дойдем.
— За пять не дойдем, — покачал головой один из наших. — Хорошо, если за восемь.
Мы прошли путь не за пять, и даже не за восемь, а за пятнадцать. Не стану рассказывать, как шли по чащам и бурелому, как «форсировали» болотные реки. К концу пути даже мой полушубок превратился в лохмотья, а некогда крепкие сапоги принялись просить каши. И рыба, на которую все рассчитывали, ловилась в таком ничтожном количестве, что ее едва хватало, чтобы раздразнить голод, но не насытиться. Куда-то подевались грибы и ягоды, а съедобные корни, на которые уповают специалисты по выживанию, напрочь пропали. Попадалась заячья капуста, мухоморы лезли в большом количестве, но съедобного мало.
У нас было три берданки и пятнадцать патронов, но подстрелить хотя бы зайца не стоило и думать. Верно, на нашем пути все звери разбегались. Однажды пальнули в белку, но только напрасно извели патрон.
Хорошо, что мы бежали в июле, днем тепло, даже жарко, но по ночам довольно прохладно. А когда полил дождь, стало очень грустно и сыро. Прекрасная идея развести огонь с помощью выстрела оказалась невыполнимой. Тот товарищ, что ратовал за нее, сам никогда так не делал, но от кого-то слышал. Приготовили сухой мох, надрали бересты и выстрелили обычным патроном. Без толку. Вытащили пулю, загнали вместо нее мха, снова пальнули. От выстрела наша растопка и дрова разлетелись по сторонам. Решили, что пороха многовато, уменьшили.
Словом, когда напрасно потратили пятый патрон, я сказал — баста! У нас теперь осталось по три патрона на ствол, маловато.
По дороге потеряли еще четверых. Первым ушел легкораненый товарищ. Лекарств кроме мха и грязных тряпок у нас нет, в лечебных травах никто не разбирался, а если и разбирался, это мало бы помогло. Рана воспалилась, нога начала чернеть. Наш товарищ ночью кричал, а днем только плакал от боли. В конце концов, пришлось бросить жребий — кому придется облегчить боль. К счастью, это оказался не я.
Еще один из беглецов просто упал в траву и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может еще что.
Как-то ночью застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал — пальцы и так торчали. Парня не жаль — каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось звери да птицы позаботятся о дезертире.
Кроме Серафима Корсакова, ставшим командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил — отчего это птица такого полета, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчиненных, а сам отсидится в тылу?
— Две роты распропагандировал, — похвалился Спешилов. — Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, все равно смысл был!
Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй, отправили в концентрационный лагерь.
— Меня переживешь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, — попросил меня полковой комиссар, что старше меня года на два, не больше.
— Сообщу, — пообещал я, а потом тоже попросил: — Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии, — мол, Аксенов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.
— Володь, так ты что, чекист? — удивился Виктор.
— Чекист, — кивнул я. Чего уж теперь таиться?
— Странно, — покачал головой полковой комиссар. — Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брата недолюбливал.
— А за что нас любить? — усмехнулся я. — Мы, Вить, как собаки.
— Волкодавы, что ли?
— Если понадобится — волкодавы, понадобится — хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без особого отдела, — пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем, начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва-едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда у меня теперь берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей свое злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул, не оставалось сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз — не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий, мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, то увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов — бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что и отправился на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытание неопределенностью и голодом преодолеть не сумел, а соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски и связанные маленькими узелочками, ушел в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Вытащив, оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А еще мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем: погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и все такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денек в нашей шкуре — в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели— ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире ее еще нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семеновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне все равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может из моего детства, и я имею на нее право. А еще — и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет ее распевать со сцены лет через пятьдесят или семьдесят.