Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поезд ускорил ход, и через полчаса мы вышли на своей станции.

Вся эта картина до мелочей врезалась в память. И эти беспорядочно падающие люди, и безликие, видные со спины озябшие убийцы, и крик девушки, и растерянность всегда спокойного и выдержанного хозяина. Смерть видел я и на войне, и в лагере, но здесь было совсем другое. Здесь потрясала именно холодно безличная фабричность убийства. И это наглое выставление напоказ.

Масштабы акции все ширятся. Все больше прибывает эшелонов. И оттуда, из этой бойни, растекается ужас, делающий людей мрачными, подавленными и молчаливыми.

В поселке появились пьяные латыши, продававшие чемоданы с еврейским добром. К расстрелам немцы широко привлекали латышей, компенсируя этот труд вещами убитых. Среди этих вещей иногда находились большие ценности.

Убили евреев в русском солдатском лагере Nebenlag'e. Вероятно, и в русском офицерском - не знаю. В русском лагере выявить евреев было несложно. Они вылезли из грязного стада военнопленных и прижались к немцам. Врачи объявили себя врачами и стали работать в лазаретах. Интенданты назвали себя интендантами и стали работать на складах и разных службах. Знающие немецкий язык стали переводчиками. Вероятно, не все знали немецкий, а только идиш, но этого было вполне достаточно. Затем к ним примкнули вообще "свои". Таким образом, к началу акции в лагере образовалась сытая, чисто выбритая, чему немцы придавали большое значение, чисто одетая группа людей, видная, разумеется, и сверху, и снизу. Первое время немцы, как своих помощников, да еще знающих язык, их ценили и были с ними любезны. А потом, когда получили приказ об акции, расстреляли.

Я неоднократно задавался вопросом: зачем они вылезли? Ведь никто никогда не допытывался, кто ты такой. Никаких документов не было ни у кого, на это ума хватило у всех - своевременно выбросить все документы, а в придачу и знаки различия. Поэтому, когда теперь говорят, что кого-то допрашивали и выясняли, кто он такой, то я знаю, что это неправда. Правда состояла в том, что на построениях громко кричали: нужны врачи, нужны инженеры и др. Выходи из строя! Выходили и объявляли - я врач, я инженер, я знаю язык и т.д.

Но почему нельзя было держаться в общем грязном, голодном, вонючем стаде? Выдавали свои? - Ну что же, такие случаи бывали. Но все-таки отдельные, даже сильно выраженные и лицом, и акцентом евреи, немногие, конечно, прожили в стаде, не вылезая из него. Встречал потом я и таких.

Так все-таки, почему же они вылезли? Просто и однозначно на этот вопрос не ответить. Вероятно, здесь проявилась и такая черточка еврейского характера, как желание всегда и везде выскакивать, и страх перед одиноким и беззащитным существованием в стаде, и боязнь антисемитизма, и стремление при любых условиях к чистоте и обеспеченной жизни, и извечное желание жить только среди своих, и надежда на авось, свойственная не только русским, но и евреям, и просто, как у большинства людей всех наций, непривычка и неумение думать о будущем.

Своими глазами я всей акции, конечно, видеть не мог. Но, находясь от нее вблизи, как и все бывшие там люди, чувствовал ее. Акция как бы вылезала из мешка, по пословице - из мешка лезет шило. Из множества встреч запомнилась обреченная молодая женщина с желтыми звездами, понуро везущая детскую коляску по грязной мостовой в Риге. Помню еще, как в Саласпилсе мы на дороге разгребали снег, и перед нами остановилась грузовая машина. В кузове сидели двое вооруженных солдат, а между ними несколько когда-то хорошо одетых молодых людей. Одежда на них сейчас была грязной и мятой, с желтыми звездами на груди. Один смотрел на меня совершенно мертвыми глазами, в которых был страх смерти. Этот взгляд мне долго мерещился.

Как раз во время акции хозяевам нужно было сводить меня в комендатуру лагеря для продолжения прописки. Был солнечный зимний день. Со мной пошла хозяйка. В комендатуре после яркого солнца казалось темно. Мадам предложили стул, я стоял. Писарь почему-то долго возился с карточкой. Стоявший тут же офицер стал пристально в меня вглядываться, а затем мотнул головой: "Jude"? - "Nein!" - спокойно и как-то равнодушно ответила мадам. Офицеру этого было достаточно, он кивнул писарю, тот приложил штамп о дальнейшей прописке, и мы вышли из комендатуры. Хозяйка всегда говорила спокойным и уверенным тоном. Это внушало доверие к ее словам, что я не раз замечал. В этот раз на меня взглянула смерть. И не такая, как на войне, где либо да, либо нет. Не суматошная, а значит, легкая, в пылу стрельбы, беготни, криков, да еще на людях. А холодная и бездушная смерть клопа, которого просто давят ногтем. Тут же в комендатуре хозяйке дадут другого работника, а тебя за воротами лагеря пристрелят в затылок, не спрашивая никаких объяснений.

Что делать? Бежать? Но с недавно простреленной ногой не убежишь. Да и не в Латвии, где хутор с хутора виден. На хуторах собаки и вооруженные латыши, которые, если и не все полностью за немцев, то уж против русских все поголовно. Исключений я не встречал. Насколько мне известно, из Саласпилского лагеря успешных побегов не было. Немцы это знали, а потому так широко и раздавали выздоравливающих пленных латышским крестьянам. Позже, с 1943 года, случались побеги от крестьян, но... в лагерь, где к тому времени условия жизни стали сносными, а у крестьян работа всегда тяжела. Даром мужики не кормили. Но об этом после.

На душе тяжело. Хороших известий нет, а плохих много. Немцы под Москвой, под Демьянском; взяли Ростов-на-Дону, топят корабли в Атлантике. Японцы взяли Сингапур. И так изо дня в день. Правда, пленных прибывать стало меньше, да и те все несвежие, а из русских лагерей. Это неплохо, значит, успехов у немцев нет.

Расстрелы евреев в главном лагере все усиливаются. По ночам видно зарево от прожекторов, а в тихие морозные ночи слышен и треск пулеметов. Про расстрелы рассказывают всякие подробности. Как очередь убиваемых заставляют раздеваться: пальто в одну кучу, пиджаки и платья в другую, нижнее белье в следующую. Голым людям дантисты смотрят в рот и вырывают золотые коронки. Далее по лесенкам спускаются в ров и ложатся на землю в ряд. Для удобства автоматчиков равняют затылки взрослых и детей, высоких и низких. Затем стреляют; спрашивают, кто живой? Это для достреливания. Засыпают тонким слоем земли, укладывают следующий ряд и так далее. И все это здесь, рядом, в нескольких километрах отсюда. В мороз, в метель, днем и ночью. И не в древности, а сейчас.

Что это? Зачем? На моих глазах происходит огромное историческое событие, которое я не понимаю и объяснить не могу. Официальная версия, что Гитлер - бесноватый фюрер, то есть дурак, навряд ли пригодна. Дураком он не был. И с еврейским народом такое случалось и раньше, но не в таких масштабах. Только вместо Гитлера был Навуходоносор или Саргон Ассирийский.

По-видимому, Гитлер начал массовую акцию в конце 1941 года потому, что именно тогда он счел нас окончательно поверженными, а себя победителем. Он был совсем недалек от истины. Людей оставалось у нас еще достаточно, но значительная доля материальных ресурсов - это кровь войны - была утрачена. Большая часть была захвачена немцами, оставшаяся промышленность была сильно дезорганизована, очень немногое оборудование, демонтированное в спешке и неумелыми руками, было привезено на восток в малопригодном состоянии. В незавидном положении оказалось и сельское хозяйство. Такого поворота событий мы не ждали и в Сибири многого не имели. В этих условиях долго держаться мы не могли.

И вот он победитель. Теперь он, наконец, осуществит свою заветную мечту. Теперь он расправится с евреями, которых он так не любит. О, как это прекрасно! Как величественно! Сейчас он поднимается на пьедестал Истории и встанет рядом с великими антисемитами - Навуходоносором и Саргоном. Вероятно, им овладели эмоции и пересилили холодный рассудок политика. И вот с его уст сорвался крик: "Бей жидов!"

Но в чем-то он ошибся. Скорее всего, поспешил. И эта ошибка стоила ему головы. До этого весь мир как-то не верил, что он не ограничится антиеврейскими законами, а перейдет последнюю черту. Он переступил ее и стал громко хвалиться этим.

Вот только тогда вся экономическая мощь Америки, контролируемая в значительной части еврейским капиталом, пришла в движение. Они тут же открыли бы и второй фронт, но этого сделать не могли, так как воевать не собирались и к войне были совершенно не готовы. Но было немедленно сделано главное - Конгресс спешно проголосовал за огромную экономическую помощь, так называемый ленд-лиз, и на нас пролился золотой дождь. По всем морям к нам поплыли корабли, до отказа нагруженные танками, самолетами, снарядами, автомобилями, пшеницей, консервами, шинелями, медикаментами, станками, всего не перечислишь. Смертельно раненному стали делать переливание крови. И мы воспрянули. Это и есть один из главных стержней войны, о котором мы не любим упоминать. Именно еврейский вопрос неожиданно занял главенствующее место и стал одной из основных причин поражения Германии. На какое-то время наши интересы и интересы Конгресса США, подталкиваемого крупным еврейским капиталом, совпали.

О начале этой помощи, поставившей нас на ноги и тем самым способствовавшей поражению немцев, Сталин отозвался так: "Недавняя конференция трех держав в Москве ... постановила систематически помогать нашей стране танками и авиацией... мы уже начали получать на основании этого постановления танки и самолеты.... обеспечила снабжение нашей страны такими дефицитными материалами, как алюминий, свинец, олово, никель, каучук... на днях США решили предоставить Советскому Союзу заем в сумме 1 миллиарда долларов..."[3]

В докладе Сталин упоминает лишь о первом предоставленном нам миллиарде. В дальнейшем же ходе войны мы получили значительно больше.

По ленд-лизу весомую долю затрат взяли на себя частные компании. Государство США бедное, оно не владеет ничем, а живет на налоги. Кстати сказать, по ленд-лизу полностью мы так и не расплатились.

Гитлер быстро понял, что он поспешил и потому оплошал. Но сделанного было не поправить. Он принялся рубить артерии, по которым в наши жилы текла кровь войны. На это был брошен гигантский подводный флот Германии. Но и здесь судьба посмеялась над ним. Физики, те самые изгои, которых он вышвырнул из германских лабораторий и которым удалось бежать, создали для Америки радиобуй, немало навредивший неуловимым немецким субмаринам. Это сильно ослабило немецкую блокаду морей.

Довелось ему послушать и еще одно эхо от автоматных очередей акции. Америка, с американской деловитостью, мгновенно развернула массовое производство боевых самолетов, и на Германию пролился бомбовый дождь, парализовавший всю ее экономику. И не только экономику. Эти ужасающие бомбардировки, пожалуй, еще больше сказались в морально-психологической сфере. Нам трудно это себе представить. Во время войны весь советский народ был как бы разделен на две неравные половины. Одна, неся в полной мере все военные тяготы, ежечасно обрекалась на увечья и смерть. Другая половина, испытывая, конечно, различные лишения и трудности, жила в безопасности. Само собой разумеется, это не одно и то же.

Совсем не то получилось у немцев. У них не существовало ни одного уголка страны, ни одного городка, ни одного дома, который бы ежедневно, ежечасно не был бы обречен на смерть. И вот именно эта почти полная беззащитность против такой чудовищной расправы с неба вселяла в их души чувство обреченности и отнимала волю к жизни и победе.

Последнее эхо акции Гитлер уже не услышал. Огромное, пожалуй, решающее участие в создании атомной бомбы для Америки приняли те самые расово чуждые, гонимые им люди, известные всему миру физики: Эйнштейн, Нильс Бор, Лео Сциллард, Эдвард Теллер и другие. А ведь они могли бы создать ее для Германии, для него - Гитлера, причем, может быть, даже раньше 1945 года. Но для этого они должны были бы спокойно работать в своих немецких лабораториях. Как бы тогда повернулись события?

Впрочем, достается всем. Недалеко от нас, в поле, находится кладбище русских военнопленных. Иногда по разу, а иногда и по два раза в день туда подъезжает повозка, прикрытая брезентом, доверху нагруженная трупами. Эту повозку хорошо видно с нашей постройки. Как и всему внутрилагерному транспорту, лошадей не полагается. Везут повозку люди, человек двенадцать. Это похоронная команда. Эти же люди нагружают, сгружают, зарывают, словом, обслуживают отправку в рай. Так поется в лагерной песне. В лагере работа в похоронной команде считается очень завидной, так как во время выездов за зону можно торговать с населением. Конвоиры-немцы такой торговле не препятствуют, потому что сами при этом в накладе не остаются.

Несколько раз в поездках за торфом и песком я, делая небольшой крюк, проезжал через кладбище и похороны эти видел. Там еще с осени были вырыты длинные рвы, каждый не короче пятидесяти метров. Поперек этих рвов сейчас и кладут трупы, по пять - шесть один на другой. Имена их - Ты, Господи, веси.

Чтобы они не разваливались, сбоку ставят дощатый щит, подпирая его колом. Сверху трупы засыпают метровым слоем мерзлой земли со снегом, а щит оставляют до следующего дня, когда этот процесс повторяют снова. Само собой разумеется, что трупы раздеты, а уж без сапог - все.

Смертность в лагере, особенно первое время, большая. Мрут как мухи. Отчего? От истязаний? Истязаний не было. От голода? Паек, действительно, был недостаточен, но все же прожить можно было, и многие выживали только на одном пайке. Во время голода организм человека как-то перестраивается и пищу использует полнее.

Голод разные люди переносят по-разному. Тяжелее переносят голод люди с невысоким интеллектом. Я не говорю с образованием - интеллект и образование не всегда совпадают. А некоторые люди, голодая, впадают в исступление: едят землю, обгрызают деревья, променивают весь паек на табак, опускаются и т.д. Это - прямая дорога к смерти.

В зиму 1941-1942 года в лагере свирепствовал тиф, унесший много жизней. Лишь позже была построена баня, плохая, но хоть какая-то баня, введено прожаривание одежды, окунание обуви в дезинфицирующие растворы, а впоследствии и различные прививки. От ранений в лагере много не умирали, так как тяжелых было мало; большинство составляли выздоравливающие. Кстати, могу утверждать, что в таких трудных условиях организм человека справляется с различными ранениями гораздо успешнее, чем в благоустроенных лазаретах. В лагере так и говорили: "Здесь все заживает, как на собаке". В этом я неоднократно убеждался не только на других, но и на себе.

Умирали, как мне кажется, отчасти, по образному народному выражению, "от тоски". То есть многие, оказавшись в труднейших, непривычных, отличных от всей прежней жизни условиях, в душевном одиночестве, и это при множестве-то людей, как-то внутренне опускались и делались ко всему безразличными. Тогда наступал конец. Конечно, примешивался и голод, и, может быть, какие-нибудь болезни, но сколько я видел здоровых молодых людей, даже не сильно истощенных, а умиравших просто так. Больше всего смерть косила молодых. Люди на четвертом десятке лет, мне кажется, более живучи. О еще более старших не могу сказать ничего, такие мне не встречались.

Вероятно, перед моими глазами на практике действует закон естественного отбора. Не отвлеченный, как в книжке, который я недостаточно полно понимал, относя его действие лишь к каким-нибудь амебам и птеродактилям. Однако закон этот касается всего живого. Так, многие люди, имеющие слабые жизненные устои и недостаточно сильную волю к жизни, в мирное время живут как оранжерейные растения. О них заботятся другие люди, заботится медицина, у них достаточно пищи, удобная одежда, хорошее жилище, в общем, все, что поддерживает даже очень слабую жизнь и не дает ей угаснуть. Но в какой-то момент наступает кризис, и все это исчезло оранжерея сломана. Тогда оранжерейные люди умирают, а выживают в суровом ветре жизни только внутренне стойкие. В этом смысл кризисов и их необходимость для постоянного оздоровления и тем самым сохранения человечества.

Однако время идет, проходит и зима. Ольга больше не служит и возвращается в свой домик, а Бланкенбург покупает хозяйство поближе к станции. Теперь у него с полгектара пашни и огорода, да с гектар покоса и сада. Дом, правда, небольшой, но зато есть скотный двор, сараи, погреб и даже крошечная баня, в которой меня и поселяют. Получаю, так сказать, отдельную квартиру. Раньше я спал в крохотной кухне на самодельной раскладушке, упираясь головой в стену, а ногами в подоконник. Хозяева заводят корову, поросенка, кур и тех же кроликов. Скотом занимается сама хозяйка, мое дело - строительство, копка огорода и всякие черные работы.

Хозяйка терпеть не может всяких моих вопросов. Однажды мне было велено внутри строящегося дома выкопать всю черную землю до песка, а взамен привезти и засыпать песок. Копаю и бросаю землю в проемы окон. Песка все нет. Вот кончился фундамент, а земля все черная. Иду к хозяйке и спрашиваю, как быть? Но, должно быть, попал под горячую руку. Кричит: "Копайте, Вам говорят". Копаю дальше, ниже фундамента. Думаю, не начал бы валиться дом? Виноват ведь буду я. Что делать? Иду искать Краузе. Как назло, его нет дома. Кое-как объясняю дело его жене, которая по-русски не понимает. Через полчаса прибегает сам Краузе и кричит, конечно, на меня, что я саботажник и большевик. В устах Краузе такие обвинения несколько двусмысленны, но сейчас он разъярен и этого не замечает. Выкопанную землю велит бросать обратно и утаптывать у фундамента.

Ольга берет в лагере пленного. Так у меня появляется сосед Василий Крылов - белобрысый парень двадцати семи лет, с претензией на артистизм и стрижкой ежиком. По его словам, он окончил военное училище и в армии был лейтенантом. Ольга считает, что оказывает ему благодеяние, но Василий держится противоположного мнения. Делать ему нечего, так как работы в доме нет. Сначала находятся кое-какие мелочи, вроде починки забора, но потом и они иссякают. Придумать что-нибудь путное Ольга не в состоянии и по-женски все время дергает мелочами: "Подай то", "Принеси это" и т.п. Когда уже и это все переделано, Василий ложится с книгой на диван. Тогда Ольга начинает ходить около и зудить. Например, схватит ведро и делает вид, что отправляется за водой, приговаривая: "Боже, что подумают люди. Бедная хозяйка обслуживает пленного". Все это быстро приводит Ваську в ярость. Он вскакивает, бежит на постройку и начинает изливать мне свои горести. Однако вслед летит Ольга и тоже жалуется на Ваську. И так изо дня в день.

Ольги частенько нет дома. Тогда Василий приходит на постройку и начинает петь. Слушатель у него один - это я. С голосом и слухом, по-видимому, плоховато. Репертуар тоже небогат: какая-то ария из "Баядеры":

Там, где Ганг стремится в океан, Там, где чуден синий небосклон, Там крадется тигр среди лиан И пасется в джунглях дикий слон...

Другого, кажется, я от него не слыхал ничего. К осени они с Ольгой расплевываются, и Василий, проклиная жизнь у Ольги, уходит в лагерь. Однако судьба сталкивала меня с Василием и в дальнейшем, и при весьма невеселых обстоятельствах. Как трудно людям ужиться друг с другом. Ведь Ольга руководствовалась, беря Василия, самыми добрыми намерениями. И дело бы в доме в конце концов нашлось, прояви Василий хозяйственную домовитость и заботу об одинокой женщине. Нет, не ужились. Характер, конечно, у обоих трудный. Характер Ольги сложился под влиянием одиночества, и она стала ворчливой, подозрительной, неискренней. Василий был какой-то неровный и дерганый. Но ведь обстоятельства-то какие? Я ему говорил: "Подержись, Василий, пока, хоть немного". Куда там. Ни в какую. Словно кто за руку вел навстречу его судьбе.

Дел у меня теперь невпроворот. Кроме постройки, нужно косить луг, полоть и копать огород, окучивать картофель, всего и не упомнишь. Раз в десять дней нужно пасти сборное стадо. С пастьбой у меня неприятность. Наша корова на редкость непослушна и своенравна. Потому-то Бланкенбург и купил ее дешево. Чуть зазевался, она бежит или в посевы, или домой. Если удается догнать и завернуть обратно на выгон, то она делает вид, что оставила мысль о побеге. Но это только видимость. Корова, как черт, все время следит за мной: когда же я зазеваюсь? И вот однажды за час до конца пастьбы она меня поймала. Зазевался ли я или заговорился с кем-то, не помню. Но когда оглянулся, стада на выгоне не было; только хвост последней коровы мелькнул в проходе к поселку. Я кратчайшим путем побежал к выходу из этого прохода между садами-огородами. Догнал. Вижу, стадо в проходе, а моя непослушная впереди. Мне бы поспокойнее, а я заорал, замахал палкой, дескать, сейчас заверну их обратно. А проход-то узкий, с обеих сторон огорожен колючей проволокой, а сзади стадо напирает.

Вот моя чернобурая повернулась ко мне боком, да в одно мгновение и прыгнула через ограду высотой чуть не в рост человека. Передние ноги она перенесла, а задними - повисла на проволоке. Я схватил топор и давай проволоку рубить. Перерубил. Корова опустилась на землю. Стоит. Вымя разорвано, кровь хлещет ручьем. Пригнал домой, Ну, думаю, сейчас прямой дорогой меня в лагерь. Хозяйка, как увидала, руками всплеснула. Как раз вернулся со службы хозяин и бегом побежал за ветеринаром. Тот пришел, привязал корову, зашил вымя, сам выдоил, и показал хозяйке, как теперь доить. Корова скоро поправилась. Мне - ни слова. Такой выдержке можно позавидовать.

У хозяина все всегда продумано и предусмотрено. Однако бывает, что и он попадает впросак. Однажды он решил прочитать сыну приказ рейхскомиссара Прибалтики Лозе. В приказе говорилось о том, что дети подбирают брошенное русскими вооружение и играют с ним, вследствие чего происходят несчастные случаи. Например, двое детей, один семи, другой девяти лет, подобрали взрыватель от русской гранаты. Хозяин подзывает меня и спрашивает, как выглядит этот взрыватель. Я объясняю. Затем дети положили взрыватель на большой камень у дороги и стали его разбивать булыжником. В результате один ребенок погиб, а другой остался калекой.

На другой день взрыв. Хозяйка, почуяв неладное, выбегает из дома, хватает меня за руку и бежит на дорогу. На шоссе с опаленным лицом сидит Гунар. Рядом валяется другой мальчишка. Сбегаются соседи. Хозяйка, закрыв лицо руками, в ужасе кричит. Я хватаю Гунара, хозяйка с криком вырывает его у меня. Теперь уже я кричу на нее:

- Перестаньте орать! Он невредим, просто испугался.

Это успокаивает, она хватает сына и бежит с ним домой. С другим мальчишкой тоже ничего не случилось, но кое-где поцарапало, рожу опалило, синяки огромные. Испугались оба здорово.

Оказывается, сделали буквально так, как было написано в приказе, взрыватель был именно такой. Положили его, как сказано, на большой камень у дороги. И даже разбивали его в полном соответствии с приказом - булыжником. Результат, впрочем, оказался благоприятным. Ну что же, бывает.

Интересно, что эту черточку в психологии человека подметил Пушкин:

Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья...

Когда мадам позже рассказала о происшествии Бланкенбургу, он со своей обычной улыбкой, спокойно пожав плечами, резюмировал:

- Это ничего. Я и сам, мальчишкой, увлекался такими штуками.

Его выдержкой я всегда восхищался.

Летом 1942 года нас преследуют неудачи. Опять происходит что-то похожее на лето прошлого года. Четверть миллиона советских солдат в мае 1942 года наглухо завязаны немцами в харьковском мешке. Этой группой войск командовал Н. Хрущев, и об этом эпизоде войны он, разоблачая культ личности Сталина, будет публично и обстоятельно говорить на XX съезде. Дескать, он позвонил Сталину в ставку, что дело плохо, продолжать операцию безнадежно и надо бы отойти. Подошел к аппарату начальник генштаба Василевский и сказал ему, что Сталин спит, и беспокоить его он, Василевский, опасается, а потому пусть остается так, как было Сталиным приказано раньше. Вот как, оказывается, все просто на войне. Даже такой человек, как Н. Хрущев, не взял на себя ответственность за напрасную гибель сотен тысяч людей. Как же тогда поступали другие? Н. Хрущев хоть честно в этом сознался.

Взят Севастополь. И там захвачено множество пленных. Дальше пошло еще хуже. Немцы прорвали фронт и могучей волной помчались дальше. Замелькали названия взятых ими городов: Ростов, Воронеж, Ворошиловград, Луганск, Калач, Нальчик и прочие, и прочие. Страшно взглянуть на карту от огромности захваченных немцами поистине необъятных пространств. Тяжелым камнем ложатся на душу их звонкие победные возгласы о том, что они вышли на Волгу и водрузили на Эльбрусе германский флаг.

Опять повторяется разгромный 1941 год. Потом будут писать о якобы планомерном отступлении. Но ведь это абсурд. Какое может быть планомерное отступление, когда прорван фронт и моторизованные части противника несутся по дорогам. Когда его десанты занимают узловые пункты. Когда комкаются боевые порядки, рвется и ломается связь и управление. Хорошо, когда есть резервы, а если их здесь нет, а на переброску нужно время? Что в таком положении делать командующим, когда каждую минуту изменяется обстановка, подразделения разбиты и связь с ними разорвана? И что надо делать солдату, когда противник уже в тылу, приказа об отходе нет, может быть, и есть, но до него не дошел, нет транспорта, чтобы уехать, кругом полная сумятица и никто не знает, что делать?

Однако как всегда, даже в самой черной мгле бывают и маленькие просветы. Поговаривают, что развернулись массированные бомбардировки городов Германии.

Поздняя осень 1942 года. Все надоело. Ворчу на хозяйку, за что она делает мне выговор. Как видно, мы оба надоели друг другу. А однажды во время воскресной работы я не на шутку рассердил хозяина, ввернув что-то совсем неподходящее. Он вспылил и сказал:

- Знаете, Соколов, я всегда считал, что вы - коммунист только на 75%, но теперь я вижу, что вы - стопроцентный коммунист.

В общем, надоело все. Хочется каких-то перемен, хотя и знаю, что на лучшее сейчас рассчитывать нечего. Наконец наступает последний день. Зимний декабрьский день. Работаем у Краузе, в его мастерской. Кончаем винтовую лестницу для подъема на второй этаж. Прямо чудо столярного искусства. Ступени, перила, стойки. Все фигурное, строганное, чистое. Ремесло я освоил, сейчас любуюсь своей работой.

Наступил вечер. Запыхавшись, входит Бланкенбург. Подойдя к Краузе, что-то тихо ему говорит. Краузе молча начинает складывать инструменты. Затем хозяин обращается ко мне:

- Постройка окончена. Спасибо за работу, но больше работы у меня нет. Однако я вас отправлю не в лагерь, а договорился с комендатурой о передаче вас к хорошему крестьянину, у которого работа есть постоянно. Идемте.

Молча идем по дороге, где хозяин вручает мне маленькую - 1/4 литра 30-градусной водки и пару пачек папирос. На душе нерадостно и одновременно безразлично. В комендатуре быстро производят переоформление, и вот я с новым хозяином иду на железнодорожную станцию. Больше Бланкенбургов я не встречал.

Глава 6.

Спире

"Эх, ты, батрак -советский работник".

Народная укоризна

Зал ожидания маленькой станции Саласпилс плотно набит. В углу тускло светит не то электрическая, не то керосиновая лампа. Ждут рижского поезда. Пассажирские поезда ходят плохо и редко - война. Изредка громыхают воинские эшелоны. Пленные сгрудились в углу зала. Хозяева-латыши стоят отдельно. Одни хозяева приезжали регистрировать пленных, другие - брать новых. Пока ждем, обмениваемся скупыми новостями о лагере, о войне, а главным образом, предположениями о новых хозяевах и о своем житье-бытье. Наконец приходит поезд. Кое-как втискиваемся; в вагоне полно, кто сидит, кто стоит. Публика разная: немцы, латыши, хозяева с пленными и всякий другой народ. На весь вагон светит один закоптелый фонарь, так что с трудом различаешь лица соседей. Хотя людей и много, но в вагоне тихо. Больше молчат или разговаривают вполголоса. Должно быть, во время войны всем невесело. Нам ехать до станции Огре - это километров сорок на восток от Риги. Едем не меньше часа.

Станция Огре тоже невелика, и народу выходит немного. На площади несколько саней ожидают приезжих. Лошади аккуратно покрыты попонами. Латыши обсуждают, кому куда садиться и кому с кем ехать. Наконец, разобрались. В наши сани набиваются пятеро: трое латышей и двое пленных. Поехали. Дорога темная, снежная. Большого холода, однако, не чувствуется. На мне шинель, фуфайка, гимнастерка, брюки из мешковины и такая же нательная рубашка. На ногах самодельные опорки из обрезанных старых валенок на деревянной подошве. За плечами вещевой мешок, в котором побрякивает котелок с ложкой, самодельная трубка из корня яблони и коробочка для табака. Дорогой один из латышей рассказывает уже приевшуюся мне повесть о хорошей жизни в свободной Латвии. Разумеется, это так. Но мне-то что от этого? У меня ведь такой жизни нет.

Наконец подъезжаем к дому. Все высаживаются и расходятся по хуторам. Остаемся мы с хозяином, которого зовут Спире. Он немолод, пожалуй, лет под шестьдесят, но бодрый и живой человек, одет как горожанин, даже в шляпе. В доме еле-еле светится одно окно. Лошадь отводит батрак, для замены которого я и взят. Мы с хозяином входим в дом, в довольно обширную кухню. Здесь все закоптелое, темное. Русская печь, плита, большой грубый стол, массивные тяжелые табуретки. На столе в поставке свеча. Вокруг - ведра, канны-бидоны, корзины, мешки. На кухне возится согбенная старуха лет восьмидесяти - мать Спире. Вероятно, на этой самой кухне она проработала всю жизнь. И теперь целые дни она моет ведра, бидоны, варит еду скоту и людям, да мало ли еще что. Правда, на двор она уже не выходит. Вскоре с фонарем возвращается батрак Василий - русский мужичонка лет под пятьдесят, рябой и кривой на один глаз.

Садимся ужинать: хозяин, Василий и я. Старуха обслуживает и с нами не садится - так принято. Еда - обычная, крестьянская: путра - молочный суп с ячменной крупой и превосходный отварной картофель, нарезанный половинками, с белым мучным соусом - зостом. Культура картофеля здесь очень высока - в пищу идут только отборные столовые сорта. И не дай Бог смешать при посадке клубни разных сортов.

Превосходен и крестьянский черный хлеб, который тоже печет эта же вечная труженица. Ужин закончен. Говорю "спасибо", "пожалуйста" - отвечает хозяин. Вот это уже против правил; спасибо говорится за стряпню, а не за еду: еда - это плата за работу. Ответить должна хозяйка, но она или не слышит, или не понимает по-русски. Если это повторится, благодарить за еду не буду.

Не раз я пытался представить себе эту старушку молодой девушкой и не мог. Пожалуй, никакое воображение не способно увидеть молодое в развалине. Не только увидеть, но и преодолеть отвращение. Это естественно. Уважать уходящее из жизни нельзя. Но может быть, нужно хотя бы поблагодарить ушедшее поколение за его дела? И это нет. За что, например, молодежь должна сейчас благодарить наше поколение? Думаю, не за что.

Однако день окончен. Мы с Василием идем в батрацкую комнату, напротив кухни. Мне предоставляется топчан с сенником и подушкой, покрытый домотканым одеялом. Василий ложится на охапку сена, так как завтра он уходит и здесь уже не работает.

Утром поднимаемся рано, еще нет и четырех часов, и сразу идем на скотный двор, шагах в тридцати от дома. Там тепло, просторно. Приятно пахнет молоком, коровами, навозом и чем-то жилым. Слабо светит принесенный фонарь. Животные поднялись, переступают ногами и смотрят на нас. У одной стены стоят девять коров, напротив две лошади и загородка, за которой хрюкают шесть свиней. Здесь же десятка два кур. Петухи кричат.

Василий показывает мне мои обязанности. Сначала сгребаю навоз и бросаю его сквозь откидной люк на задний двор в навозохранилище. Коровы стоят на дощатом помосте, сантиметров двадцати высотой; ширина же его такова, что корова только-только может стоять. Поэтому под коровами всегда сухо и чисто, и навоз падает в бетонный желоб за помостом. Убрав навоз, накачиваю воду в огромный бак под крышей хлева. Из бака вода по трубам идет к автопоилкам, расположенным перед коровами. Автопоилка - это чугунная чашка, вроде половинки арбуза; на ее дне плоский язык, на который корова давит мордой и этим открывает клапан.

Далее через люк в потолке сбрасываю сено и набиваю им кормушки у коров и лошадей. Затем очищаю свинарник и приношу свиньям теплое густое месиво из отрубей и картофеля, приготовленное на кухне хозяйкой.

Теперь начинается самая ответственная работа - доение коров. Первую корову доит Василий. Корова к нему привыкла и стоит спокойно. Под вторую корову на маленькую скамеечку сажусь я. Корова беспокойно оглядывается назад. По совету подошедшего сейчас хозяина привязываю хвост к ноге и оглаживаю у шеи. Затем обмываю теплой водой вымя, вытираю его чистым полотенцем и подставляю подойник.

Начинаю доить. Несколько замирает сердце - как-то получится? Почему-то сразу получается хорошо. Берусь за правый задний и левый передний сосок и последовательно пережимаю пальцы от указательного к мизинцу. Именно пережимаю, а не протягиваю сосок между большим и указательным пальцами, как доит Василий. Молоко в соске тепло и упруго перемещается в руке, и струйка со звоном брызжет в подойник. Корова стоит спокойно и глубоко вздыхает. Меняю соски. Работа идет споро, сказалась привычка к топору, укрепившая руки. Василий возражает против моего способа дойки, но меня поддерживает хозяин, который скоро уходит. Как я узнал впоследствии, способ протягивания соска здесь называют русской дойкой. К концу дойки руки начинают ныть. Надоили почти две полные канны, это не менее чем 80-90 литров. А еще сегодня предстоит вторая дойка. Правда, во вторую дойку молока меньше, но вести ее придется мне одному. Молоко оставляю снаружи у ворот хлева и бодро иду завтракать, помалкивая про боль в руках. Начинает рассветать.

Так пошел день за днем. Утром уборка скота и большая дойка. Днем поездка за дровами и сеном, пилка и колка дров, которых идет неимоверное количество. Кухня топится весь день. Едва успеваю подносить дрова, отруби, муку, картофель. Множество других работ: штукатурю отбитые места в кухне и комнатах, белю печки, починяю крыльцо и т.д. Работы много, но вся она нужная, целесообразная, что создает стимул и интерес к труду.

Затем обед. Меню всегда одно и то же: путра, отварной картофель, сало и молоко. Все это превосходное и без ограничений, не как у Бланкенбурга, где им самим еле-еле хватало. После обеда вторая уборка скотного двора и второе доение. В этих повседневных работах хозяин участия не принимает, вся работа лежит на мне. День заканчивается ужином часов в семь.

Теперь наступает мое лучшее время. У себя в комнате, освещенной только пылающими в печке дровами, я один. По стенам полутемной комнаты бегут блики яркого пламени из открытой дверцы. Лежу на топчане и с удовольствием курю. Именно с удовольствием, а не с нервным тиком, как курят в городах. Табаку у Спире вдоволь - полон чердак. Сам он не курит, но табак выращивает. Курить, однако, удается лишь раза три - четыре в день.

Первое время все тело ноет, потом привыкаю. Полное блаженство. Иногда даже печку закрыть не успеваю - засыпаю, как мертвый. О чем я думаю в эти полчаса перед сном? Да ни о чем. О семье думается мало и редко. Вроде меня больше и на свете нет, а что было, то безвозвратно ушло и не вернется. О женщинах? Тоже нет. Работа, какое-то зависимое положение, длительное отсутствие всякого общества, кроме пленных солдат, немцев, латышей, как-то внедрили в сознание мысль, что больше ничего нет и не будет. А что было раньше, это как во сне или в тумане. Да и прежняя жизнь, если и вспоминается изредка, то тоже не больно весело.

Я совсем не моюсь. Руки и лицо после бритья мою по-латышски - в тазу, а тело не мою. Латыши моются дома в корыте, а я - никак. И ничего, каких-либо запахов, какой-либо коросты на мне нет. Белье тоже не стираю, так как переодеться не во что. И ничего, не паршивею. Поэтому прежние представления, что если не мыться, то произойдет какая-то катастрофа, неверны. Недаром говорят: "Медведь не моется, а чистый". Впрочем, несколько своеобразное мытье до пояса у меня все же бывает. Одна молодая, эмоциональная и очень молочная корова по кличке Бруна - страшная лизунья. Вероятно, она скучает по отнятому теленку. Когда я сажусь доить Бруну, то снимаю гимнастерку. Корова сильно изгибается и вылизывает меня от пояса до головы: грудь, бока, спину, живот, плечи. Особенно любит вылизывать под мышками. Мое дело только подставлять ей то один, то другой бок. Сначала она обильно смачивает кожу слюной, затем растирает смоченные места языком и, наконец, вытирает досуха. Язык очень длинный, теплый и шершавый. Не остается ни одного участка непромытой кожи. После такого мытья тело становится очень чистым, розовым и немного горит. Вылизыванье заканчивается к моменту окончания дойки, так сказать, приятное с полезным.

Днем по воскресеньям у меня гости: приходят два - три пленных соседа. Хотя это и запрещается, но Спире смотрит сквозь пальцы. Условия у меня наилучшие. Во-первых, своя комната, во-вторых, вдоволь хозяйского табаку. Чаще всего приходит Николай - немолодой рассудительный колхозник из Кировской области. Дома у Николая большая семья. С ним очень интересно поговорить о всяких крестьянских делах. На мои опасения по поводу предстоящих весенних работ он высказывается так: "Да брось ты об этом; на грош ума не надо". Как часто я вспоминал добром Николая, когда стал уже заправским крестьянином-батраком. Говорит Николай с вятским выговором, вытянув губы трубочкой, не то на О, не то на У. Многое он называет не так, как привык называть я. Откуда-то просачиваются добрые вести о крахе немцев под Сталинградом и в Африке. Но это не вызывает у Николая интереса. Он фаталист и держится мнения: "Надоест воевать, так и кончат". Живет Николай сейчас на большом хуторе у суровой и властной вдовы.

Приходит также Сергей - молодой парень, постоянно болеющий, по-видимому, серьезно раненный, как будто в легкие. Что у него повреждено, он и сам толком не знает. Валялся месяца четыре в рижском госпитале, потом попал в Саласпилский лагерь, а там был отдан работать к крестьянам для окончательной поправки.

Как они - эти раненые? Почему одни находятся у себя на родине, а другие у противника? Да и все ли добираются до лазаретных коек или нар? Пожалуй, не требует пояснений то, что человек, получивший ранение, обычно лишается возможности передвигаться. Он остается у того, кому сейчас принадлежит территория. Хорошо тому, кого ранили на спокойном участке фронта при позиционной войне. Он у себя дома. Немного хуже раненному при наступлении, но и то есть надежда на то, что хоть и не сразу, и совсем не всех, но все же подберут свои. Но совсем плохо раненному при отступлении. При отступлении раненых не подбирают, возможностей для этого нет. Вот они-то и остаются противнику. Как мне известно из своего опыта, немцы подбирают чужих раненых наравне со своими. Первая помощь чужим оказывается, конечно, после своих, но оказывается. Дальнейшие условия содержания своих и чужих, разумеется, сильно различны. Но те, кого хоть кто-нибудь подобрал, уже счастливцы, многих не подберет никто. Валяются они, пока не умрут. Сколько и сейчас лежит скелетов с проросшими сквозь ребра кустами. А ведь раненых много больше, чем убитых. Быть убитым сразу - маловероятно.

Гости сидят часа два, затем расходятся. По воскресеньям отменяется только дневная работа, а вся основная зимняя - например, уход за скотом, конечно, остается.

Молоко, которое Спире сам или в очередь с соседями ежедневно отвозит на приемный пункт при станции, идет теперь первым сортом. Прежде, при Василии и других батраках, оно шло вторым, а то и третьим. За первый сорт цена значительно выше, кроме того, за него дают кое-какие промтовары. Это щекочет хозяйское самолюбие. Поэтому, видя иногда мои промахи, Спире только кряхтит, а замечаний почти не делает. При этом говорит:

- На ту собаку, которая много лает, и внимания никто не обращает.

Мысль, должно быть, верная.

Спире - хозяин культурный. Кроме земледелия и скотоводства, у него еще сад, которому отведено почти шесть гектаров из общей площади хозяйства 26 гектаров. Теперь саду уделяется меньше внимания, но раньше было иначе. Значительную долю дохода в хозяйстве приносил именно сад. В саду две сотни яблонь и триста кустов смородины. Спире имел договоры с несколькими рижскими фирмами, которые и забирали яблоки и смородину.

Сейчас в саду мы работаем только изредка. Обвязываем еловым лапником яблони от зайцев, обрезаем сухие и сломанные ветки, поправляем ограду и т.п. Но весной и летом работы там много. А во время уборки хозяин вообще приглашает горожан, помещая объявления в газете. Горожане, как говорит Спире, работают исполу, то есть собирают одну корзину хозяину, а вторую себе. Меня это возмущает. Как это? Самим нужно работать весь год, а половину урожая отдай? Он соглашается, но разводит руками: "А что же делать? И таких-то сборщиков и то не всегда найдешь, а ягода осыпается. Все предпочитают купить готовое, а в деревне работать не хотят. Да и работают плохо: много ягод оставляют на кустах, особенно внизу". Как видно, это глобальная проблема XX века.

Для того, чтобы хорошо вести крестьянское хозяйство, нужно ежедневно хорошо, заботливо и ответственно работать, по меньшей мере часов по 12, а летом и больше, да в придачу и без полных выходных дней - скот не позволяет. Раньше в хозяйстве Спире работали трое: он, жена и мать. Теперь жены нет, и он постоянно держит одного батрака. Пробовал держать двоих, но это оказалось невыгодно: и работали плохо, и крали много. Батраки, по словам Спире, всегда тащили зерно, муку, картофель и все, что возможно, в поселок при станции и меняли там это на водку. Василия он якобы ловил на этом не раз. Меня, как оказалось впоследствии, он очень ценил за то, что я не воровал. При этом в душе удивлялся: как это может быть, русский - и вдруг не вор?

Крестьянство Спире считает неблагодарным занятием. Труда тратится много, ответственность большая - рискуешь своим карманом. Инвентарь, ядохимикаты и удобрения стоят дорого, а прибыль невелика. В удачный год, по его словам, может остаться не больше тысячи лат (по курсу 1940 года один лат равен одному рублю). Как он думает, столько же за год может скопить и небольшой чиновник в Риге.

Сейчас Спире один, и поэтому ему очень трудно. Матери 82 года, и она слабая помощница, да и то только по кухне. Раньше у Спире была жена и было два хозяйства. Второй хутор в Курляндии, за Двиной. Но когда в 1940 году пришли русские, то они на одну семью оставили только одно хозяйство. Для того, чтобы не было потерь, был найден выход - развод. Спире остался здесь, а разведенная жена переехала жить во второе хозяйство за Двину. Я с небольшой иронией сказал Спире, что поскольку здесь сейчас немцы, то не следует ли ему опять жениться на прежней жене - и жить будет легче, и имений будет два.

- Ну нет, - не уловив иронии, возбужденно воскликнул разведенный супруг. - А если ваши, возможно, снова вернутся? Так что же мне, опять разводиться? Нет, уж пусть остается, как есть. Поищу себе жену помоложе, и не такую злую и строптивую.

- Так вот в чем дело, - подумал я. - Не было ли последнее и истинной причиной развода? Кто знает? Чужая душа потемки.

Прошел месяц-другой моего проживания, и начались энергичные поиски супруги. Сначала хозяин подавал в газету объявления о желании обзавестись подругой жизни, а затем на несколько дней отлучался. Никаких указаний на время отлучек мне не давалось, дескать, делай, что нужно, сам. Старуха тоже меня не инструктировала, тем более, что она по-русски не говорила. Бывало, укажет на то или иное ведро или на лохань с пойлом и скрипучим глухим голосом выдавит: "Цукам" (свиньям) или "Алме" (отелившейся корове). Вот и весь инструктаж. Естественно, я должен был решать, что нужно делать, так сказать, единолично.

От хозяйского сватовства мне одни неприятности. Теперь поздно вечером приходится ездить за девять километров на станцию Огре встречать хозяина с очередной невестой-претенденткой. Иногда приходилось часа по два ждать на морозе. Или поезд опоздает, или хозяин заходит к знакомым, а я, как и полагается кучеру, ожидаю господ. Мне это надоедает, и я делаюсь с невестами не очень любезен. Так, однажды, уже весной, я приехал встречать хозяина с очередной невестой на навозной телеге. Пусть читатель представит себе негодование хозяина, рассчитывавшего блеснуть собственным выездом с импозантным кучером.

Наконец сватовство увенчалось успехом. Женой Спире стала крупная, белая, чистющая, но скуповатая латышка. В доме сразу все переменилось. Вывелась грязь, а с ней и приволье. Теперь завтрак и обед стали подавать мне отдельно от хозяев на чистеньких тарелочках, но, увы, маленькими порциями. Да, это не старуха, которая ставила на стол большую глиняную корчагу отварной картошки, большую плошку подливы, кувшин молока и каравай хлеба. И клади в свою немытую миску, сколько душа пожелает. Я, разумеется, заворчал, чем опять вызвал недовольство хозяина.

Объявлен всеобщий трехдневный траур по ударной шестой немецкой армии, погибшей под Сталинградом.

Наконец кончилась зима и наступила ранняя весна. К концу марта земля просохла, и на меня легли все весенние работы - пахота и прочая обработка земли. Теперь на моем попечении только лошади, за которыми я ухаживаю и которых вдоволь кормлю. Даже встаю ночью, чтобы засыпать им в кормушки овса.

Со двора выезжаю часа в четыре, как чуть рассветает. Свежо, тихо, всюду роса. Поле рядом. Пока вожусь с подгонкой плуга да с упряжкой, всходит солнце. Ну, поехали - начали борозду. С утра старички Мика и Анцы идут ходко. Мика крупный, флегматичный конь; Анцы помельче, но попроворнее. Пароконный плуг они тянут дружно, сказывается многолетняя проработка. В руках у меня рукоятки плуга, на шее вожжи, но подергивать ими почти не приходится, так как кони бывалые и борозду держат хорошо. Грудь распирает радость молодого здорового тела от здоровой, нудной, вековечной работы, от настоящего общения с природой. Лошади идут сами - подгонять не приходится. Ненадолго останавливаются на поворотах, где отдыхаю и я. Делаем короткий перерыв на завтрак, и снова за работу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад