- Говори, где Тихон?
Не вставая из-за стола и не глядя на них, бурчу:
- У немцев спросите.
Полицейский молча меня поднимает, взяв двумя пальцами за ухо.
- У каких немцев? - немного опешив, продолжает допрос Саша.
Соображаю, что Тихону нельзя попадаться только к ним в лапы, а если здесь его нет, то, значит, он уже в лагере, так как со времени его побега прошли уже почти сутки. Если же попался по дороге, то все равно отвезут в лагерь и обратно к хозяину уже не вернут.
- У тех немцев спросите, которые в лагере. Тихон ушел в лагерь.
- Зачем? - уже совсем растерянно и в то же время злобно спрашивает Саша. Полицейский пристально молча сверлит меня глазами.
- Вы, господин, плохо его кормили, плохо с ним обращались и били его.
- Врешь, большевик, - Саша вскидывает винтовку и, щелкнув затвором, направляет ее на меня. Тамара вскрикивает. Полицейский, не сводя с меня глаз, отводит Сашину винтовку рукой в сторону.
- Нет, не вру. Когда не мог он мешок в три пуры[6] поднять, били его и винтовкой грозились.
- Ты, ты его подучил, коммунист проклятый, - на губах у Саши пена. Он перехватывает винтовку в левую руку, а правой замахивается. Тамара подскакивает и с криком дергает Сашу за плечо. Одновременно полицейский боком его от меня оттесняет. Теперь допрашивает полицейский:
- А ты не врешь, что он сбежал в лагерь?
- Так он говорил. Проверьте сами, телефон у вас в волости есть.
По всему видно, что такой оборот дела, когда настоящего побега не было, его вполне устраивает. Полицейский кивает Саше головой, и они уходят. Уже у двери бросает мне через плечо:
- Смотри, если наврал, то будем разбираться с тобой.
Мои хозяева тоже довольны. Во-первых, все обошлось спокойно, а во-вторых, доставлена неприятность Саше и Марте, которых они недолюбливают. Вообще, как я не раз замечал, здесь все рады беде соседа. Да, наверное, и не только здесь?
На следующий день Саша поехал в лагерь и привез оттуда другого работника, хотя говорили, что замены теперь не дают. Пришлось, видно, хорошо подмазать. Но что это за работник! Одет с иголочки, сапожки хромовые. Вечером no-соседству пришел ко мне, хотя было не воскресенье. Зовут его Алексей, служил в каком-то лагерном управлении и жил, по его словам, так, как дай Бог каждому. Однако, как говорит, надоело за проволокой. Захотелось и выпить, и с девками погулять, вот он и попросился у "отца народов" отправить его к крестьянам. "Отец народов" - это новый начальник лагерной полиции, назначенный вместо Ивана Ивановича. Всемогущих начальников полиции в лагерях часто так именовали по аналогии с И.В. Сталиным, которому в СССР в те годы этот титул был присвоен почти официально.
Алексей пожил у Саши недолго, помнится, меньше двух недель. После пошел в волость и потребовал, чтобы отвезли обратно в лагерь. А Саша остался совсем без батрака, третьего уже не дали. Во всем этом Марта считает виновником меня, и когда я прохожу мимо их хутора, грозит мне кулаком.
Однажды охватывающее всех напряжение, кажется, находит разрядку. Врывается красная и растрепанная Тамара с криком: Invasion! Invasion!
Вот оно, наконец, слово, которое так нетерпеливо ждал весь мир: ВТОРЖЕНИЕ. Шестого июня 1944 года англичане и американцы высадились во Франции и открыли второй фронт. Ждал его Сталин, чтобы ярко озарить свое имя Великой Победой. Ждали советская армия и тыл, чтобы со скорой победой войти в обещанную им невиданно хорошую жизнь. Ждали немцы, чтобы поскорее капитулировать перед англо-американцами и без особых передряг и неприятностей покончить с тяжелой войной. Ждали не особенно сведущие в географии и в политике латыши, всерьез полагая, что вскоре после высадки англо-американцы явятся в Прибалтику и, прежде всего, воссоздадут свободную и независимую Латвию, какой она была до советской аннексии в 1940 году. Да, многие ждали. Не все на планете, конечно; жители какой-нибудь благословенной Аргентины о мировой войне, наверное, знали только то, что в это время у них очень оживилась экономика, и они стали еще богаче.
Но здесь, в Европе, по второму фронту долго томились, заждались его, а потому и возлагали на него надежды несравненно большие, чем те, которые он оправдал. Бывает так: гром прогремел, а дождь еле-еле покапал. Опять потянулись долгие будни войны.
У меня предчувствие, что моему крестьянству скоро придет конец. Немного жаль. В ежедневном круговороте повседневных крестьянских дел нет-нет, да и окинешь взором свои труды. Вышла в стрелку и вот-вот заколосится густая высокая рожь, которую я посеял в конце прошлого лета. Давно вылез из земли картофель, и кусты его уже просят окучивания. Картофеля я посадил много, потратив почти все наличие клубней, и лишь в обрез оставив на летнее пропитание. Четыре коровы и две телки, родившиеся весной, хорошо упитаны. Того лугового и клеверного сена, накошенного мною прошлым летом, в достатке хватило скоту на зиму. Да и множество других продуктов, добытых моим трудом, вполне обеспечило эту довольно безалаберную семью в течение круглого года. Семью из шести человек: двух женщин и ребенка, живших здесь постоянно, и двух взрослых детей и зятя, все время бравших продукты хозяйства и ничего в него не вносивших. Кроме того, часть продуктов сдавалась государству, а часть увозилась молодой хозяйкой для обмена на промтовары. И все это создавал своим трудом я один. Работал я не очень усердно, примитивным инвентарем без намека на какую-нибудь технику. И, говоря откровенно, не имел и большого опыта в крестьянском деле.
Так судьба дала мне возможность проделать интересный социальный эксперимент. Дала возможность увидеть результат своего труда в чистом виде, почти без примеси труда других людей. Я воочию увидел, как много создает своим трудом человек. А как многократно вырос бы продукт моего труда, если бы я работал заинтересованно и пользовался бы техникой!
Уже второй день я отрабатываю за лошадь у нашего дальнего соседа Яниса. Того самого, с которым подрались еще прошлой осенью. Оказывается, он совсем не плохой человек, но это узнается не сразу. А первое знакомство мы начали с драки. Так и на войне. Там тоже убивают и калечат друг друга, должно быть, совсем не плохие и не злые люди. Но так уж устроен мир. Без войны тоже, вероятно, обойтись нельзя.
Я рою новые канавы и расчищаю заплывшие старые, так как поля Яниса низменны и сильно заболочены. И в том, и в другом случае сначала натягиваю длинный шнур, а потом копаю. Тогда канава получается прямой как стрела. Работаю удобной узкой лопатой, предназначенной именно для копанья канав. Работа мне нравится. Я и раньше замечал, что рыть канавки и следить, как по ним бежит вода, очень любят дети и взрослые. Последние, когда их застают за этой игрой, стесняются и делают вид, что только помогают ребенку. Мне стесняться некого, и я с удовольствием смотрю, как по только что выкопанной канаве весело бежит вода. Однако мое увлекательное занятие прерывает Тамара: она велит мне оставить работу и идти с ней.
Зайдя по пути домой и взяв мой затертый и просаленный вещевой мешок с неизменными котелком, ложкой, бритвой и трубкой, идем в волость. По дороге догоняем Андрея, медленно идущего со своими двумя пленными - крупными солидными мужиками. У волости нас набирается человек 30-40. Тут и охрана вооруженные латыши и немцы-мотоциклисты.
Так вот оно что! В разгар полевых работ отбирают пленных. Значит, плохи ваши дела, приходится вам отступать. Так всегда бывает: вам плохо, значит нам хорошо. За всем этим и не жалеешь о том, что окончилась моя карьера крестьянина. У меня много было разных специальностей. Кончилась и еще одна. Сейчас в приподнятом настроении под солидной охраной идем на станцию.
Глава 10.
Дорога в Германию
"Жизнь - это тоже путешествие, из которого никто не возвращается. Разве только мысленно"
Опять тот же лагерь, и уже в третий раз. Теперь он привычен и, если такое выражение по отношению к нему уместно, то как-то даже мил сердцу. Как, впрочем, и всё привычное. Однако по всему чувствуется, что дни лагеря сочтены. Непрерывно прибывают отобранные от крестьян, совершенно омужичившиеся солдаты, но здесь снова переделываются в солдат. Ведь пока человек на военной службе, он всегда солдат, безразлично где: в маршевых фронтовых батальонах, в тихом тылу, в лагерях для военнопленных. Всё различие - в категории войск. А плен - по всем статьям категория последняя, но солдатами люди остаются и там. Ведь сущность-то службы одна и та же. И во всех армиях мира срок пребывания в плену приравнивается к пребыванию на фронте. То есть год пребывания в плену засчитывается за три года службы. Только у нас считается год за год. А честь такого закона принадлежит не нам, а ещё царским генералам, установившим его во время первой мировой войны. Мы просто воспользовались их творческой мыслью.
Сейчас в лагере множество знакомых. Первая сердечная встреча с Тихоном, который всё время после побега жил в лагере. Всем он здесь доволен и даже немного раздобрел. Встречаюсь я с Сергеем, узнавшим меня по рассказам Спире, Сергей - ловкий плутоватый парень - жил у Спире после меня и порядочно его обворовывал. Тут же и Семёнов, живший потом у Ольги Дмитриевны и, не в пример Крылову, сумевший найти с ней общий язык. И множество Николаев, знавших меня и лично, и через крестьян. Тут же Володька Дзеринов, которому Тихон с кем-то в компании крепко за меня набил морду. Теперь многие приобрели фамилии и прозвища по хозяевам. Например, Володька Дзеринов, Сергей Спирин и другие. По-прежнему в лагере тот же Василий Крылов, которого видел мельком и стараюсь не попадаться ему на глаза.
Жизнь здесь всё время в напряжении. Комплектуются и направляются большие этапы в Германию. Остающихся пока занимают на различных лагерных работах. Но все эти работы ведутся несерьёзно - просто проводим время. Был я и на дорожных работах по спрямлению Рижского шоссе, и в команде косарей. Кстати, в этой команде научился варить суп из лягушек, которых было великое множество. Очень рекомендую - отличная уха.
Но довольно об этом лагере. Видел я его начало, довелось увидеть и конец. В большой колонне иду по знакомой дороге на станцию Саласпилс. Это этап в Германию. Дорогу перебегает женщина, и, как мне кажется, это мадам Бланкенбург. Как захотелось сказать на прощенье хотя бы одно слово! Но выходить из рядов нельзя. Да и она, не глядя на нас, торопится домой, в тот самый дом, который я для неё строил. Для меня сейчас это последнее видение Саласпилса. Сколько во время войны было встреч, которые так хотелось бы продлить! Но, увы! Все они кончались разлукой навсегда.
В товарных вагонах, в которых едем день и едем ночь, не особенно тесно. Утром следующего дня те, что стоят у окошечка, торжественно, как вахтенный матрос у Колумба, кричат: - "Красные крыши! Германия!"
Поезд идёт быстро. Кругом на холмах зелёные ухоженные поля. Вот путь пересекает чистая просёлочная дорога, обсаженная толстыми, низко срезанными ивами. Ивы здесь удивительно похожи на огромные кочаны цветной капусты. Везде тут и там хутора и реже деревни и маленькие городки. Все жилые и хозяйственные постройки под черепичными крышами - по большей части новыми, красными, а иногда и под старыми - потемневшими и замшелыми. Вдоль железной дороги на лужках некрупные полевые красные маки. Вообще, первое впечатление от Германии - красно-зелёное и мирное и, в то же время, что-то насупленное и затаившееся. Кстати, несмотря на позднее утро, почти совсем не видно людей.
Дальше поезд очень медленно, как бы объездом, всё время переходя с пути на путь, проходит какую-то небольшую станцию. Причина налицо: здесь крепко похозяйничали чьи-то самолёты. Повсюду зияют свежие воронки. Кирпичное здание станции в трещинах, вывеска сорвана, оконные рамы вырваны. Один угол здания, из которого торчат покорёженные балки, просел. Солдаты, женщины и какие-то люди в полосатой одежде ремонтируют повреждённые пути. До сих пор я только слышал о бомбардировках Германии, а теперь результат одной из них вижу воочию.
Проходит ещё ночь, и утром следующего дня наш эшелон стоит на большой станции, где написано Алленштайн. Половину дня стоим на путях, и лишь в полдень эшелон по ветке вокруг города отводят на несколько километров. Здесь мы разгружаемся. По-видимому, задержка была вызвана тем, что, кроме нас, с востока прибыло ещё несколько таких же эшелонов. Сейчас ими забита вся ветка. Говорят, что здесь мы пройдём санитарную обработку, после чего поедем дальше на запад.
Большой колонной, такой же самой, как несколько дней тому назад в Саласпилсе, идём в лагерь. Настроение наше отнюдь не мрачное и не подавленное. Наоборот, мы оживлены, настроены бодро и перекидываемся шуточками. Рады мы тому, что сегодня хороший день, что можно поразмяться после долгого сидения в вагоне и что предстоят какие-то перемены. Что это за перемены и как они на нас отразятся, никого не заботит. Такова уж природа человека - надеяться только на лучшее. Впрочем, и война нас научила далеко вперёд не смотреть.
Алленштайнский лагерь огромен и совсем не похож на наш Саласпилский. Тот по здешним масштабам маленький, привычный и в меньшей степени казённо-официальный. Здесь же всё серое и мёртвое. На огромной песчаной равнине, но не весёлого жёлтого или белого песка, а уныло серого, стоят ряды длинных, низких, скучно серых бараков. Бараки эти ничем не отличаются один от другого и кажется, что они тянутся за горизонт и наполняют собою остальную Германию. Всё это разбито на блоки, огороженные колючей проволокой с узкими проходами между ними. Нигде ни дерева, ни кустика. Всё украшение пейзажа составляют множество вышек с прожекторами и пулемётами. Лагерь здесь существовал и в первую мировую войну, но теперь значительно расширен.
Разительный контраст с лагерем представляет сам Алленштайн. Города с таким названием на послевоенных картах нет. Но зато в Польше есть город Ольштын. Алленштайн или позже Ольштын - не очень крупный, утопающий в зелени, весёлый, чистый город. Немного мы его посмотрели, когда нас вели с места выгрузки, хоть не по самому центру, но, во всяком случае, через городские кварталы. Дома очень красивы. Многие облицованы красным декоративным кирпичом, полированным гранитом или бугорчатой штукатуркой. Есть здания, имитирующие старину. Попадаются и высокие здания стиля модерн с большими зеркальными окнами, кое-где, правда, заклеенными полосками бумаги. На улицах оживлённо и, хотя среди прохожих преобладают женщины, как мне показалось, особого уныния не чувствуется.
Стройно марширует колонна мальчиков лет 10-12. Мальчики очень чистенькие, в форменных синих курточках, коротких штанишках и гольфах. Все они строго соблюдают порядок равнения и маршировки. Чувствуется, что всё это они делают с душой, а не по принуждению, что им нравится эта игра в войну и в военную службу. Поравнявшись с нами, они не поворачивают голов, а надменно и враждебно косят на нас глаза.
Живём мы в этом алленштайнском лагере уже несколько дней. В блоке, где нас разместили, раньше, должно быть, жили французы. Об этом можно судить по французским надписям, изящным женским фигуркам в скромных и не совсем скромных положениях. Этими рисунками и надписями пестрят стены бараков. Впрочем, по-видимому, впоследствии здесь были русские, что видно по подрисовкам у фигурок и по соответствующим пояснительным надписям на русском языке.
Рядом с нами блок англичан. Здесь я впервые вижу гордых сынов Альбиона, граждан самого свободного в мире государства. У них своеобразная манера держаться. Обычно они прогуливаются в своём блоке по двое или по трое, покуривая сигареты и трубки или просто заложив руки в карманы, которые у них расположены на бёдрах спереди. На них полная или неполная английская форма и крепкие ботинки, у некоторых с гетрами. Всё это опрятное и, по большей части, не очень заношенное. А, как говорят, кое-кто из них находится здесь с 1940 года. К немцам они относятся так, словно оказывают им честь, что находятся у них в лагере. Когда немец приходит к ним в блок или идёт по проходу между блоками, то видит только их спины и затылки. К нам у них отношение безразличное: они нас попросту не замечают. Однако продолжается это недолго. Вскоре мы тесной грудой прижимаемся к ограде против английского блока. Тотчас же жалостливым голоском начинаем наше обычное попрошайничество. Разумеется, и англичан мы называем панами:
- Пан, а пан, дай закурить!
Иногда просим хлеба:
- Пан, дай бруту!
Выразительными жестами, не надеясь на знание языка, мы поясняем, чего именно нам хочется.
Это нудное стенание продолжается долго. Наконец, один бросает нам окурок. Окурки у них большие. До обжигания пальцев они не курят, так как беречь сигареты им ни к чему. Они через Красный Крест получают их достаточно. Окурки бросают ловко: не глядя, через плечо, видя в этом, должно быть, известное спортивное достижение.
Окурок перелетает через высокие проволочные ограды и двухметровый проход, разделяющий наши блоки, и падает в толпу. Тогда у нас начинается свалка, что, собственно, и занимает англичан. Хотя явно они не гогочут и не показывают на нас пальцами, но иногда лёгким движением подбородка обращают внимание своего попутчика на наши бурные эмоции. По-видимому, они уже к нам привыкли и видят нас не впервые.
Бросает нам окурок и ещё один англичанин. Третий, вытащив сигарету и аккуратно разрезав её на несколько частей, тоже ловко швыряет нам по одному эти срезки. По всему видно, что с их стороны это не акт филантропии и не выражение сочувствия более бедному союзнику. Они скупы и расчётливы, эти англичане. Это явно развлекательный акт. Так бросают в зверинце огрызок яблока дерущимся мартышкам и веселятся, глядя на то, как те награждают друг друга затрещинами. А в нас, во всяком случае, во многих из нас силён дух попрошайничества и нищенства. И даже тогда, когда нет прямой к тому нужды, а просто хочется что-нибудь получить, особенно какую-нибудь иностранную никчемушку. Приходилось видеть это и не только во время войны.
Но вот к проволоке прильнули двое, быстро уловившие английское произношение и ловко его имитирующие. Получается у них великолепно. Вероятно, не зная по-английски ни одного слова, они, сюсюкая сквозь зубы, ведут между собой диалог, создавая иллюзию английской речи. Это уже по-настоящему заинтересовывает англичан, и они вылезают из своего ледяного панциря. Собравшись небольшой кучкой у проволоки, они хохочут, показывая на наших артистов пальцами и кивками головы, сопровождая всё это и другими одобрительными жестами и возгласами. Это слишком оживлённое представление прерывается немцами. Двое из них быстро заходят в наш блок, а один - в проход между блоками. Артистов прогоняют, а зрители, как по команде, показывают немцам спины. В награду артистам бросаются две сигареты. Одна, увы, падает в проход, где её и подбирает немец и, как ни в чём не бывало, опускает в свой нагрудный карман. Немцы тоже не богаты на табак. Не раз я видел по лагерям, как они тайком подбирают окурки англичан и американских негров.
Просыпаюсь от страшного грохота. В первые секунды спросонья ничего не понимаю. Стены барака и нары качаются, словно происходит землетрясение. В небольшие окошки вспышками рвутся пучки ослепительно яркого света. Большинство людей в бараке не спит. Кое-кто лезет с нар, другие спрыгивают и ложатся на пол или бегут из барака. Сосед справа, истово крестясь, шепчет молитву. Левый всё, что у него есть, тащит на голову. Навернул на голову и брюки, а потому нижняя часть тела голая; и по голому заду бегут блики.
Тихон, спавший подо мной, ярусом ниже, сейчас сильно дёргает меня за ногу и не то шепчет, не то кричит:
- Вставай. Чего заспался. Не слышишь, как бомбят город? Доберутся и до лагеря. Беги на двор, а то здесь заживо сгорим.
На дворе светло как днём, хотя, вероятно, уже за полночь. Везде группами и поодиночке лежат, сидят и стоят люди. Прожекторы на лагерных вышках то зажигаются, то гаснут. Никого из охраны не видно, лишь с соседней вышки кубарём скатывается пулемётчик и бросается в траншею.
Так вот она какая, массированная бомбардировка города. Тот самый das Schrecknis - немецкий ужас, о котором я много слышал, но раньше слабо его себе представлял.
Часть города поближе к нам хорошо видна. Спереди дома освещены ракетами на парашютах, а сзади подсвечиваются пожарами, горящими где-то в центре. Земля дрожит и временами ходит вверх и вниз, как палуба корабля в бурю. Воздух вибрирует от множества звуков: разрывов, гула самолётов, хлопанья зениток и прочего. Оглушительно ревут совсем низко проносящиеся истребители, во все стороны блестя искорками пулемётных очередей. Иглы прожекторов, тупым концом кверху, чиркают и ползают по небу. Иногда им удаётся высветить тяжёлый, медленно ползущий бомбардировщик. Тогда вокруг него мгновенно вспыхивают десятки разрывов - маленьких ватных облачков с искоркой вспышки посередине. Истребители бросаются на прожектора, и тогда их лучи, отскочив в сторону и несколько раз мигнув, гаснут. Видно, что противовоздушная оборона немцев явно не справляется с этой могучей атакой с воздуха.
Теперь бомбы рвутся совсем близко от лагеря, видно даже, как разрывы повреждают и рушат дома. Вот сначала медленно, а затем всё быстрее валится высокий готический шпиль, освещённый сзади сплошной полосой огня. При падении он разламывается, разбрасывая вокруг целое облако искр. Его падение сопровождается рёвом восторга в английском блоке. Сейчас все англичане во дворе и с воодушевлением созерцают происходящее. От традиционной английской сдержанности не осталось и следа. Это, скорее, зрители на футбольном матче, болеющие за своих игроков. Кричат, машут руками. Один высоко подпрыгивает, хлопая себя по бёдрам. Всё их радует: и особенно сильный взрыв, и падение какого-нибудь здания, и бреющий полёт над лагерем истребителя с английской эмблемой. Восторг достигает апогея, когда один такой истребитель, проносясь вихрем буквально над крышами наших бараков, длинной очередью ювелирно срезает две сторожевые вышки, с одной из которых, кувыркаясь в воздухе, летит незадачливый немец. И вообще им льстит то, что город сейчас бомбардируют англичане, предпочитающие ночные бомбёжки. Американцы бомбардируют днем.
Мы тоже не отстаём от англичан, хотя свои эмоции проявляем намного глуше. Сейчас, когда до нас дошло, что бомбардировка предназначена не нам, а потому и бояться нам нечего, мы почти все покинули бараки и сгрудились у проволоки. Нас никто не прогоняет и не мешает нам наблюдать это зрелище. Вообще, видеть своими глазами бомбардировку города в полной неуязвимости, как зрителю, судьба предоставляет очень и очень немногим. Те обитатели города, кого бомбардируют, ничего не видят - они попрятались. Солдаты на фронте тоже прячутся в траншеи и в это время никуда не смотрят. Да и фронтовые бомбардировки - это мелочь по сравнению с бомбардировками городов. Лётчики, атакующие города и другие цели, сверху тоже видят немногое, пожалуй, только общую карту местности да показания разных прицельных приборов.
А вот мне судьба предоставила редкую возможность наблюдать бомбардировку как зрителю. Смотреть с трибуны, как в древнем римском цирке, на настоящий смертный бой на арене. И то только потому, что наш блок в Алленштайнском лагере уж очень близок к городу. Нигде, как мне известно, этого больше не было. Все же остальные люди такое могут видеть только в кино, где на экране показывают более или менее правдоподобную игру артистов да различные технические фокусы с разрушениями и пожарами макетов зданий, мостов и прочих сооружений размером с почтовый ящик.
Утром город в дыму: кое-где догорают пожары, и после грозовой ночи удивительно тихо. Вскоре, в тот же день, с незаконченной санобработкой, нас отправляют дальше. Была ли причиной этому бомбардировка или другие обстоятельства - нам неизвестно.
Длинную, растянувшуюся колонну ведут теперь вокруг города по шоссе, вымощенному гладким, как будто шлифованным, диабазом. Но вот всё чаще и чаще стали попадаться небольшие, большие и огромные воронки, в двух местах делаем порядочные обходы по засеянным, но теперь вытоптанным полям, так как шоссе взрыто как после падения больших метеоритов. Рядом сильно разрушенный большой завод. Сильно разбиты железнодорожные пути и станция. Сейчас их восстанавливают жители города и заключённые политических лагерей в полосатых куртках.
Утром в пелене моросящего дождя видим Берлин, вероятно, его окраину. Большие черно-серые дома с острыми черепичными крышами. Поезд стоит на высокой насыпи, почти вровень с крышами, а улица внизу как тёмный провал. Жутко подумать: что, если бы пришлось работать на такой крыше. Ну, хотя бы счищать снег? Но, пожалуй, с такой крутизны снег сбрасывать не нужно - сам свалится. А вот как заделать видные кое-где пробоины?
Эшелон идёт дальше и днём останавливается на крошечном полустанке, со всех сторон окружённом лесом. Кругом мокро, не переставая моросит дождь. Здесь питательный пункт, и нас будут кормить обедом. Кормят по очереди: открывают только один вагон и людям из этого вагона выдают обед на платформе. Тут же на платформе они его съедают, после чего их снова закрывают в вагоне. Затем то же самое повторяется для следующего вагона и так далее. Так как вагонов много, то обед тянется очень долго. Это раздражает конвойных солдат и офицера. Должно быть, они боятся, что истечёт время стоянки эшелона, а может быть, просто сказывается привычка всегда торопить и подгонять. Так или иначе, но во время обеда они кричат, понукают и толкают обедающих в спины. Причина же неурядицы состоит в следующем. Когда кормят солдат, то каждый получает первое блюдо в котелок, второе блюдо в крышку котелка, а третье - сладкий кофе со сгущенным молоком - в плоскую алюминиевую кружечку, которую каждый солдат носит на поясе. Получив обед, солдаты уходят в вагон и там спокойно его съедают. Но мы - солдаты самой последней категории. У нас таких котелков нет. Каждый из нас имеет только одну посудину. У кого - русский котелок старого образца в виде круглой кастрюльки с дужкой, у кого - немецкий, но без крышки, зато дырявый, с дыркой, заткнутой гусариком из грязной, повидавшей виды тряпочки, у кого - просто кастрюлька с отбитой эмалью или консервная банка, а у двух кавказцев на двоих обыкновенный ночной горшок, из которого они вместе и хлебают наши незатейливые разносолы.
Но вот подходит очередь обедать и нашему загону. С грохотом откидывается засов, и дверь откатывается в сторону. Мы, толкаясь в дверях, выскакиваем на узенькую платформу и опрометью бежим на раздачу. Против середины эшелона у самых перил платформы стоят три молоденькие немки, одетые в серую форму немецких медицинских сестёр с большим красным крестом на головном платке. Перед каждой по несколько больших термосов. Налетая друг на друга, теснимся сначала в очередь к первой. Она деловито наливает в наши посудины по черпаку жиденького горохового супа. Тут же, давясь и чавкая, кто черпая ложками, кто отхлёбывая через край, сгрудившись в тесную кучу, сдавленные между термосами и вагонами эшелона, движемся ко второй раздатчице.
Со вторым блюдом гораздо хуже. Картофельное пюре с мясной подливкой очень горячо, и его невозможно быстро есть. Сутолока здесь невероятная. С громкими криками: "Schnell-Schnell, Los-Los", "Быстрей-Быстрей, Давай-Давай" конвоиры торопят и толкают в спину красных, давящихся, обжигающих рты и пальцы, если здесь подходит такое слово, - обедающих. Если бы на всё это посмотреть со стороны, то, вероятно, было бы смешно. Но сейчас здесь никому не до смеха. Ни нам - участникам скоростного обеда, ни конвойным, пуще всего на свете опасающимся сделать какое либо нарушение порядка, и, избави Бог, задержать эшелон. Для них всякое упущение на тыловой службе пахнет переадресовкой на фронт.
Такой обед меня совершенно не устраивает. Поэтому, получив свой черпак супа, я продираюсь сквозь толпу хлебающих и пьющих суп и вылизывающих свою посуду ко второй раздатчице и протягиваю ей котелок. Видя, что суп не съеден, сестра озадаченно на меня смотрит. Но так как я продолжаю держать котелок перед ней, а суп, по-видимому, есть не собираюсь, она думает, что я хочу и у неё получить ещё одну порцию такого же супа. Немного испуганно на меня глядя, она старается мне втолковать, что я заблуждаюсь:
- Hier reine die erbsen Suppe. Hier nur Kartoffel mit Fleisch! - Здесь не гороховый суп. Здесь только картофель с мясом!
- Hier, - весело взглянув на неё, уверенно тыкаю пальцем в суп в своём котелке. Надо бы сказать "Сюда", но как это будет по-немецки, я не знаю. Недоуменно пожав плечами и как бы в раздумье, сестра осторожно, чтобы не расплескать, опускает порцию пюре в суп. Теперь я уверенно подхожу к третьей раздатчице, которая пока ещё свободна, так как, несмотря на крики и понукания, никому из нашего вагона ещё не удалось расправиться со вторым. Взглянув в мой котелок, третья немочка совершенно растерялась, и испуганно лепечет: "Kofe, Kofe".
- Hier, - так же весело и уверенно показываю пальцем внутрь котелка. В её представлении это уже переходит все возможные границы.
- Hier Kofe mit Milch und Zucker! - Здесь кофе с молоком и сахаром! она растерянно поворачивается к своим подругам.
Те пожимают плечами, опускают руки и округлившимися глазами смотрят в нашу сторону. Всё останавливается. Заметив, что случилось нечто чрезвычайное, сюда быстро подходит офицер. Все три немки разом взволнованно и пространно рассказывают ему о возникшем необъяснимом феномене.
Офицера озаряет молния прозрения. Так вот как можно ускорить столь затянувшийся обед. Его строгое и надменное лицо проясняется в улыбке и он радостно вскрикивает:
- Jawohl. Geben Sie diesem zwei Porzion des Kaffeen. (Конечно. Этому две порции кофе.)
Итак, это, казалось бы непреодолимое затруднение, к общему удовольствию, разрешилось. Немки-раздатчицы успокоились и повеселели. Хотя, по их мнению, обед в такой комбинации невозможен и противоестественен, но если приказал старший, то значит, так и должно быть. Офицер рад тому, что нашёл выход - как, не задерживая эшелон, быстро всех накормить. Да и я не в накладе. Во-первых, меня никто не понукает и не толкает, заставляя давиться и обжигаться. Наоборот, я спокойно сижу в вагоне и с удовольствием съедаю обед, пусть невозможный с позиций гастронома. А во-вторых, ещё заработал двойную порцию сладкого кофе, что тоже немаловажно.
Дальше всё пошло гораздо быстрее. Всех остальных кормить стали так, как только что накормили меня. Может быть, кому-нибудь это и не пришлось по вкусу.
Опять огромный лагерь где-то в Рейнско-Вестфальской области. Где именно, я точно не знаю, никакого города поблизости нет. Цвет лагеря, как обычно, серый, но здесь почему-то с синеватым оттенком. Может быть, это потому, что впервые я увидел его под вечер? Первое, чем нас встречают, это обыск. Тщательный обыск. Кстати сказать, за всё пребывание у немцев меня обыскивали только один раз - здесь. Происходит это так. Сначала весь наш этап вводят в специально оборудованный блок. Здесь мы должны догола раздеться и идти дальше через восемь или десять узких проходов. По сторонам проходов врыты в землю узкие длинные столы; за каждым из них стоят по двое русских полицейских, а в конце - немец, окончательно проверяющий весь наш хлам. На правый стол мы должны положить свою немногую, грязную до последней степени, заношенную одежду, а на левый стол - развязанный вещевой мешок. Подходит моя очередь. Слева полицейские перетряхивают мои пожитки: котелок с ложкой, жестяную коробочку для табака, увы, пустую, и пару грязных тряпиц. Правые трясут гимнастёрку, рваные брюки из мешковины и пилотку, давным-давно потерявшую свой первоначальный цвет. Казалось бы, проверка закончена, но это не так. Окончательно проверяющий немец протягивает в руке лямки моего вещевого мешка и находит там бритву, которую, как мне казалось, я искусно спрятал. Он торжественно показывает её своим соотечественникам, а полицейским строго выговаривает за их халатность. Мне же с усмешкой грозит пальцем, помахивая им, как это делают немцы, горизонтально, приблизительно на уровне груди или пояса. Внутренняя сторона указательного пальца при этом обращена вверх. Сама бритва, которую мне подарил ещё Бланкенбург, разумеется, конфискуется. Впрочем, изымаются бритвы не только у меня, отбирают даже лезвия, которые некоторые пытались спрятать во рту. Во всём этом самое удивительное то, что на первый взгляд кажется невозможным. Как, например, совместить изъятие бритв с требованием, чтобы все были бритыми? Однако и на другой день, и впоследствии небритых не было.
Думают, что лагерь - это последнее место на земле, так сказать, материализованный ад. Поэтому и его архитектор, и строитель должны нацело исключить здесь чувство прекрасного, а руководствоваться только соображениями экономики и возможно лучшей охраны. Обычно это так, но вот в этом Рейнско-Вестфальском лагере (номера его я, к сожалению, не помню) какой-то неизвестный мне архитектор нарушил этот закон. Он как бы оставил здесь частичку своей души. В возможных, конечно, пределах. Здания, я бы не хотел называть их бараками, в этом лагере похожи на огромные двухскатные шатры. Вроде старонемецких крестьянских избушек. Стен почти нет, а крыша идёт чуть не до земли. Кровля крыта не рубероидом или железом, как везде, а дранкой, на некоторых зданиях даже резной. На каждом здании - большие щиты с номерами, вырезанными готическим шрифтом. Всё это создает впечатление чего-то чуть-чуть сказочного, как из сказок братьев Гримм. А в результате, может быть, делается менее заметной та холодная злая сила, которая господствует в этих обителях.
Кроме нас, в лагере живёт множество итальянцев. Удивительная с ними получилась метаморфоза. В войне они союзники немцев и плохо ли, хорошо ли, но воевали вместе с ними. К 1943 году война им опротивела и они, воспользовавшись как предлогом высадкой англо-американцев в Сицилии, капитулировали. Тогда немцы, после недолгого раздумья, всю итальянскую армию одним махом обратили в военнопленных и заперли в лагери.
Итальянцы - очень веселые, жизнерадостные и по большей части красивые ребята. Веселы они и потому, что таков их национальный характер, и ещё потому, что своё заключение они считают чем-то несерьёзным и недолгим. По их мнению, разгром немцев - дело одного-двух месяцев.
С итальянцами у нас быстро налаживаются хорошие, доброжелательные отношения. Пожалуй, это единственные иностранцы, которые к нам относятся как к себе равным, без всякой надменности или отчуждённости, легко с ними и объясняться. Итальянский язык, как мне кажется, чем-то похож на русский. С точки зрения языковеда это, вероятно, не так, но здесь понимание возникало быстро. Может быть, одинаково языковое мышление? Или потому, что и итальянцы, и русские чётко выговаривают слова? Не знаю.
Между нами сейчас же начинается меновая торговля. И хотя немцы снабжают итальянцев лучше, чем нас, но у них тоже ничего нет. Мне кажется, это происходит из-за их непрактичности и безалаберности. Этим они отличаются от других европейцев.
К итальянцам мы относимся совсем не так, как к немцам, англичанам и французам. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь называл итальянца паном, как мы называем всех других иностранцев. Итальянцы - это как бы свои, тогда как прочие - господа.
Запомнилась такая сцена. Русский, вероятно, сапожник, подзывает итальянца, у которого болтается полуоторванная подошва. После краткой жестикуляции оба садятся, итальянец разувается и подсовывает под проволоку свой ботинок. Русский тут же под одобрительные возгласы с обеих сторон укрепляет подошву и суёт ботинок обратно. Никакой платы за это не берётся. Просто радостно болбочут на разных языках, да пытаются сквозь ограду похлопать друг друга по плечу. Пожалуй, ни с каким другим иностранцем такой поступок был бы невозможен.
Жить около итальянцев не скучно. Они часто и много поют, подыгрывая на мандолинах и гитарах, предпочитая, как я заметил, одиночное пение. А если к этому добавить ещё и более яркую по сравнению с нашей одежду и вычурные пилотки, а на некоторых шляпы с перьями, то создаётся впечатление какой-то театральности.
Нас смешит их эмоциональность и мгновенно следующее за ней раскаяние. Так, какие-либо неприятности вызывают у итальянцев, как, впрочем, и у всех людей, ответную реакцию в виде ругани. Но эта ругань своеобразна и совершенно не похожа на нашу. Самой любимой и в то же время высшей степенью брани является выражения "Porco Dio" или "Porco Madonna". Это означает "Бог свинья" или "Божья Матерь свинья". Произносятся эти богохульства громко, звучно, с подъёмом и с каким-нибудь выразительным жестом. И вдруг, спохватившись, выругавшийся мгновенно делает постную физиономию, хватается за голову руками и истово крестится.
В лагерь просачиваются кое-какие сведения о положении в мире. Сейчас немцев теснят с востока, но здесь ближе запад, и поэтому все ждут наступления англо-американцев. Но, увы, уже больше месяца наши союзники во Франции топчутся на пляже у Шербура, ни на шаг не двигаясь дальше. Как потом стало известно, Гитлер получил от своей разведки исчерпывающий план вторжения англо-американцев во Францию. Однако он, вконец одураченный, раздосадованный туманом дезинформации английской секретной службы, в этот подлинный документ не поверил. А не поверив, не принял и нужных мер.
Сегодня на центральном плацу собирают русских. Перед небольшой трибуной стоят скамейки. Но нас много, скамеек хватает не всем, и мы толпой стоим по бокам и сзади. Первым выступает врач с переводчиком. Суть его выступления состоит в том, что в лагерях такого типа мы не работаем и потому паёк здесь скромный, но для жизни вполне достаточный. Из его слов запомнилось, что для пополнения организма витаминами и для лучшей перистальтики кишечника картофель не надо очищать от кожуры. Разумеется, такое мнение встречается нами усмешками и расценивается как очередное немецкое "зверство".
Следующим выступает пропагандист РОА - белобрысый, невзрачный русский офицерик в чине обер-лейтенанта. Перед его речью лагерный оркестр исполняет гимн. Раз есть русская освободительная армия, то должен быть у неё и гимн. Для этой цели взят мотив "От края и до края" из оперы Дзержинского "Тихий Дон". После гимна, очевидно, для поднятия нашего настроения, пропагандист включает стоящий перед ним на столике патефон, из которого несутся лихие звуки солдатской песни "Лили Марлен". Время от времени слова песни прерываются выкриками "Sieg! Heil!"
В своей речи пропагандист говорит о борьбе Германии против капиталистического и большевистского еврейства и призывает нас вступать в РОА - армию генерала Власова. Речь выслушивается молча и, как мне кажется, без особого интереса. Говорить о близкой победе Германии в 1944 году задача явно неблагодарная. Это плохая пропаганда. Да и сам офицер оставляет неприятное впечатление. Но что у немецких пропагандистов хорошо, так это краткость всех выступлений и речей. Нет у них того нудного и бесконечно длинного многословия, которое так характерно для советских ораторов и пропагандистов.
Во дворе блока на нас заполняют карточки и спрашивают о специальности. Регистрация идёт одновременно у трёх столов, за которыми сидят русские писари, а позади стоят немцы. К столам тянутся длинные очереди. Большинство записывается бауерами, то есть крестьянами. Но некоторые объявляют свою настоящую специальность - механик, электромонтер, шофёр, инженер и прочее. Таких сейчас же отделяют от прочих, а затем переводят в другой блок. Я везде записывался бауером, но тут, когда подошла моя очередь и мне задаётся вопрос о специальности, у меня как-то само собой слетает с языка: "Без определённых занятий.". Писарь при таком нешаблонном и непривычном ответе отрывается от своих бумаг и, подняв голову, с удивлением на меня смотрит:
- Так ты, что же, стало быть, вор?
В ответ пожимаю плечами:
- Ну что же, стало быть, так. Пишите, вор.
Писарь поворачивается к немцам и кивком головы показывает на меня:
- Ein Dieb! (Вор).
Никто, конечно, не привык видеть вора, который бы сам себя так называл. В данных же обстоятельствах это не одиозная категория, не наказуемая, а как бы имеющая оттенок пикантности. Немцы это чувствуют, и это их веселит. Они собираются кучкой и, смеясь, жестикулируя и показывая на меня, радостно кричат: "Der Dieb"', "Der russischer Dieb" (русский вор). Особенно весел офицер, должно быть, калека и фронтовик, так как одна его рука в чёрной перчатке, а на груди множество наград. Мельком различаю железный крест, медали Luftwaffe (авиация) и "За зимнюю кампанию под Москвой", знак за ранение и другие.
Эта неожиданно создавшаяся атмосфера шутливости и благодушия, в первую очередь, на руку мне, так как нацело исключает всякие сомнения и вопросы. Осторожность здесь не вредит.
Но вот регистрация окончена, и всех нас, не имеющих специальности, то есть всяких Bauer'ов и Dieb'oв, ведут за ворота лагеря, сажают в вагоны и везут дальше.