Л.С.Клейн
Перевёрнутый мир
Льву Самойлову [Клейну] принадлежит редкое в нашей стране достижение — он воспользовался своим вынужденным пребыванием в исправительно-трудовом лагере для того,
чтобы подвергнуть среду, в которой ему пришлось жить, социологическому и этнографическому анализу.
Он подошел к ней как исследователь, обладающий профессиональным знанием и литературным талантом.
Я, к сожалению, почти ничего не знаю, как живут там. Да и говорят, что человеку несидевшему это понять и передать невозможно. Но на всякий случай почитай “Один день Ивана Денисовича” А.И.Солженицына или “Перевернутый мир” Л.Самойлова (“Нева” № 4 за 1989 год) — там не врут, оттуда ты почерпнешь много. Дай бог, чтобы тебе эти знания не понадобились. Но лучше готовиться и не попасть туда, чем попасть неподготовленным вовсе.
Уникальность материалов, собранных
Л.Самойловым в его книге о “перевернутом мире” — лагерной субкультуре начала 80-х годов… — заставит исследователей разных специальностей еще не раз обращаться к этому труду. [В эволюции лагерной системы: ] четыре автора — Достоевский, Чехов, Солженицын и Самойлов — описали нам четыре хронологически последовательных момента этого процесса.
Это превосходит “Мертвый дом” Достоевского.
Л.С.Клейн — первый, кому удалось вывести эту фундаментальную антропологическую проблему из области риторики и публицистики в поле академической науки, вызвав хоть и непродолжительную, но, бесспорно, одну их самых ярких дискуссий в отечественной антропологии.
…Л.Самойлов, не будучи юристом, раскрывает основные “грехи” нашей карательной практики.
…в тот апрельский день [1992 г.], когда я прочел “Перевернутый мир” ([перевод] 1991), я узнал больше о Клейне и советской археологии, чем я полагал это возможным, или даже желательным, за год пребывания там… Эта книга, блестяще написанная…, говорит так много о политике археологии и личных судьбах ученых, чем могли бы поведать любая вводная лекция или теоретический очерк.
ОТ ИЗДАТЕЛЯ
В основу данной книги положены ранее опубликованные мемуары известного петербургского ученого — археолога и культуролога Льва Самуиловича Клейна, репрессированного в последние годы брежневского правления. Он смог с честью выстоять и использовать, казалось бы, безнадежно потерянное в заключении время для социологического анализа советской тюремно-лагерной системы.
Мысль переиздать “Перевёрнутый мир” возникла ещё в августе 2005 г., когда Лев Самуилович подарил мне первое издание (1993 г.) книги. Тогда мне показалось, что автор в полной мере не смог передать в книге свои наблюдения и переживания, в ней чего-то не хватало, в частности, иллюстративного материала, а ещё я осознавал, что распространение книги не могло покрыть в те годы всего постсоветского пространства. Так, например, ее нет ни в одной крупной библиотеке Украины.
Куда больше “Перевёрнутый мир” был известен нам, живущим далеко за пределами столичных городов, по исключительно популярному в советское время журналу “Нева” (выходившему более чем полумиллионным тиражом). С другой стороны, период нестабильности и хаоса, характеризующий первую половину 1990 гг., обострил старые и поднял совершенно новые, до того времени неведомые проблемы, актуализировал задачу выживания. Понятно, что было тяжело находить свежую литературу. Сейчас же на дворе другая погода, и все мы, в известной степени, перевели дыхание, а это значит, что через драматическую судьбу Льва Самуиловича можем пристальнее посмотреть на не столь уж отдаленное время. Так что переиздание киш и назрело само собой.
Позволю себе не согласиться с теми, кто считает, что Л.С.Клейн из-за “болезненных реалий жизни”, которые ему пришлось преодолеть, уже не будет заниматься “чистой” археологией. Занимался и занимается. В прошлом году вышла его книга “Спор о варягах”, а только что еще одна — “Время кентавров” — о происхождении ариев и греков. Обе основаны на археологических материалах. Да и потом, что понимать под чистой археологией? Что ещё может быть более “чистым”, чем теоретическая археология, которой он посвятил всю свою жизнь учёного?
Другое дело, что тог жизненный отрезок, который он провёл за пределами гой мнимой советской свободы (“где так вольно дышит человек’’), действительно не moi не остави г ь тяжелый след.
Поскольку дух времени давно и сильно изменился, я предложил автору поместить на обложку книги его настоящее имя. Так что имя вернулось, а псевдоним
Задачей издательской группы стала новая, оказавшаяся далеко не лишней, корректура книги, техническая подготовка и решение всех остальных организационных вопросов. Но главное, при подготовке книги на первое место вышло не форсирование издания, а всестороннее усиление, включая фотографии и дополнительные материалы, что, как следствие, создало новые условия для её более объёмного восприятия.
В предисловии автора подробно описана вся предыстория создания книги, её нынешняя структура, включающая тексты-отзывы и иллюстративный материал (который подобрать задним числом было довольно трудно), поэтому я не буду опережать события. Отмечу лишь, что уже давно имелось немало печатных отзывов на книгу, а устных было несравненно больше. После переиздания можно ожидать новые отклики. Они нужны не только автору, но будут полезны при исследовании социальных отношений, изучении замкнутых обществ людей, анализе судеб археологов, феномена Клейна, наконец. И, конечно же, нашей археологической научно-исследовательской группе очень приятно, что издательской базой для книги стал Донецкий национальный университет.
Мне представляется, что книга с ее несколькими приложениями — законченное целое относительно лагерной и даже, может быть, вообще советской жизни. А вот если содержанием ее считать Перевернутый мир, то следы его есть и в нынешней России, и в иных постсоветских государствах, так что в этом смысле книга, пожалуй, не завершена.
Во всяком случае, очень хотелось бы узнать именно от Л.С.Клейна, что изменилось в постсоветском археологическом сообществе и вокруг него, в гом числе и в нравственном отношении, в условиях отсутствия тоталитарной системы. Готовятся к изданию новые книги Л.С.Клейна по ист ории археолог ии — мировой и отечественной, хотелось бы, чтобы анализ был доведен до современности.
О ПЕРЕВЁРНУТОМ МИРЕ Л.С.КЛЕЙНА
Перестройка оказалась куда менее торопливой, чем можно было ожидать. Все затянулось…
Близкое знакомство с “Перевёрнутым миром” состоялось у меня лишь в 2009 году. Ее прочтение происходило в почти пустом поезде, на участке пути от Витебского вокзала в Питерс до украинской таможни. Такая стремительность помогла более целостно воспринять уникальный подбор текстов. Автор их недаром стяжал славу детектива, который производил собственное расследование за решеткой. В целом, тексты Льва Клейна, собранные под шапкой “Перевёрнутого мира”, поражают своей злободневностью. Считаю, что не случайно публикация первых очерков “тюремного цикла” (1988–1990 гг.) совпала во времени со светлой порой бархатных революций. Мы только что отмстили 20-ю годовщину начала тех незабываемых событий. Тогда страны Центрально-Восточной Европы, избавившись от большевистского ига, пройдя шоковую терапию реформ, вернулись в лоно европейской цивилизации. В идеале аналогичный результат должна была принести и перестройка. Но все не только затянулось, но и встретило сопротивление. Историческая проблема России заключается в том, что на каждого Сперанского там всегда находится куда более эффективный Аракчеев и великая держава никак не может вырваться из фатального круга цикличности. В результате таких грустных наблюдений приходим к выводу, что и Л.Клейн никогда не останется без работы на ниве публицистики. Читайте авторскую колонку Клейна в газете “Троицкий вариант”. Болезненные реалии жизни не позволят ему погрузиться в чистую археологию с ее собственным множеством актуальных проблем.
Вот уже 20 лет как История борьбы археолога мирового масштаба с Империей Зла стала известной широким кругам общественности. Исследователь перевернутого мира принципиально не считает себя инакомыслящим. Но “компетентные органы” придерживались другого мнения на этот счет и применили относительно него технологию нейтрализации диссидентов. Они считали, что люди, выходившие за пределы прокрустова ложа псев-домарксистской идеологии, должны были вызывать отвращение и презрение в обществе именно как уголовные преступники. Без какой-либо политики, Боже упаси! Конкретный механизм расправы был, в целом, отработан и не отличался особой изобретательностью. Для сравнения приведу фабулу ареста киевского диссидента Н., которого в начале 1980-х освободили от должности программиста. Пришлось ему зарабатывать на жизнь грузчиком в гастрономе. Заявление об изнасиловании, по убедительному совету людей в сером, подала на Н. его любовница. Это стало поводом для тщательного обыска в квартире “насильника”. Одна из понятых поинтересовалась у исполнителей, что они ищут, не орудие ли преступления? Дальше был суд и расправа — 5 лет лишения свободы. Через 3 месяца объявили амнистию, от которой Н. отказался, поскольку не был ни в чем виноват, и отсидел весь срок, предусмотренный приговором.
Эта история, достойная театра абсурда, так и воспринималась близким кругом знакомых Н. Но люди, узнавшие о “преступлении” по газетам, искренне возмущались поведением “негодяя”. На соответствующую реакцию общественности было рассчитано и дело Клейна. И для многих аргументы суда оказались убедительными. Так, например, Д.Савинов до сих пор считает, что Л.Клейн не стал жертвой политической расправы, поскольку “шел по другой «статье»” (“Российская археология”, 2006, № 3, с. 170). Как шилась подозреваемому другая статья, доходчиво показано в книге, но всякий ли захочет это увидеть?
Система выискивала себе на съедение жертву, а попала на общественного обвинителя. ЗК Клейн, угодив за решетку по специфической статье, находит верную линию поведения, которая позволила ему достойно пройти тяготы пребывания в “Крестах”, лагерь да еще и обосновать обвинительный приговор фальсификаторам дела, системе, которой те ревностно служили. Книга, кроме того, является еще и практическим пособием для каждого, кто имел или еще будет иметь несчастье попасть под прицел власти.
Колоритно изображена в книге научная среда археологов времени застоя. Фигуры Московского Академика и “Хрущева в юбке” наделены чертами эпичности, а хваткий плагиатор Хва-тенко проскакивает таким себе мелким бесом. Парадные истории советской археологии, изданные в 80-е гг. XX в. и после, должны уступать место трезвому анализу состояния тогдашней науки. Пока еще казенно-панегирическая традиция, по А.Формозову, решительно преобладает, а попытки отойти от нее встречают коллективный отпор. Между тем афористическая оценка ситуации в науке времен застоя, высказанная Л.Клейном: “В брежневском истеблишменте парад ценился выше окопной правды, а Имитация науки — выше науки”, не позволяет нам уклоняться от такой раздражающей темы. Фактор страха (вероятность возвращения Великого террора) парализующе действовал на граждан СССР, особенно работников гуманитарной сферы, вплоть до середины 1980-х годов. Успех на ниве науки зависел не от ума, таланта или организационных способностей, а от “чистой анкеты”, связей и особенно от последовательной демонстрации лояльности тоталитарному режиму. Л.Клейн надлежащего почтения не выявил, за что и был наказан. Ведь люди, способные мыслить самостоятельно, представляли наибольшую угрозу режиму. С другой стороны, нейтрализация самых умных объективно лишь ускорила развал системы, и она, в конечном итоге, как и предвидели интеллектуалы, пошла в разнос.
Блестящим по исполнению и содержанию в книге является раздел “Этнография лагеря”. Одноименная статья в журнале “Советская этнография” (1990 № 3) вызвала оживленную и предметную дискуссию в научных кругах. Тему самоорганизации принудительно изолированных анклавов практически обходили вниманием не только ученые, но и ответственные за эти структуры службы. Кажущееся удобство структуризации среды преступников в лагере или “дедов” в армии для руководства лагерей и военных частей все еще оборачивается тысячами искалеченных человеческих судеб. Во время своей семнадцатой (принудительной) экспедиции Л.Клейн получил уникальную возможность в течение достаточного количества времени изучать преступный мир вплотную. Важную роль здесь сыграл фактор погружения аналитика в анализируемую им среду, где его воспринимали как своего. Командировка профессионального этнографа в лагерь с аналогичным производственным заданием была бы обречена на поражение. С чужим делиться информацией, закрытой для внешнего мира, зеки не стали бы или же подавали бы ее в сознательно дозированном и искаженном виде. Следовательно, общественности представлен уникальной срез самоорганизации закрытых криминальных структур начала 80-х годов XX в. Научно-литературную победу Клейна должным образом оценил А.Козинцев, поставив его работу в один ряд с очерками каторжной жизни, оставленными Достоевским, Чеховым, Солженицыным. А переформированная до сих пор пенитенциарная система на постимперском пространстве очень нуждается в очередном незаангажированном летописце. Миновали еще 30 лет, и структура преступного мира за решёткой обогатилась за это время, без сомнения, новыми, невиданными ранее, чертами.
Нельзя обойти вниманием дискуссию высокого стиля, которая развернулась между Козинцевым и Клейном по поводу природы лагерной системы, а вышла на выяснение природы человека. По Козинцеву: “Он [человек] вообще никто. Человек он лишь культурно”. “Человек и естественно выше всех других животных, он готов к усвоению любого языка и любой культуры”, — возражает антропологу преисторик Клейн. Их, казалось бы, разные понимания природы человека конструктивно пересекаются на культуре. Именно культура, а не труд, сделала человека человеком. Так называемая культурная революция спровоцировала в советском обществе колоссальный дефицит культуры. Темпы разрушения старой культуры опережали усилия по построению новой. Оказавшись на разломе обеих, общество опустилось в культурную бездну. На дне последней и началось строительство социалистической системы в целом и ее органической составляющей — лагерной системы — в частности.
Л.Клейн справедливо подчеркивает, что лишь культура, приобретенная на протяжении последних 40000 лет, отличает современного человека от кроманьонца времени позднего палеолита. Ведь биологически они тождественны. Упадок культуры возвращает индивида к своему биологическому естеству времен “первобытного коммунизма”. Поэтому сходство структуры криминальной субкультуры лагерей с формами организации первобытных обществ может, среди прочего, найти свое объяснение в архаичных консервативных чертах советского общества. Последнее представлялось его творцами как шаг в будущее, а оказалось отступлением в прошлое, с использованием тотального насилия, труда рабов, закрепощения колхозников, сознательно лживой идеологии. А чем дальше назад — тем ближе к варварству и дикости. Так, голод-геноцид 1932-33 гг. возродил в украинском селе практику каннибализма как средства выживания. А в лагерях уже фиксируется освященный обычным правом институт “коров” — лиц, вовлеченных в побег, с функцией “живых консервов”. В настоящее время, заглядывая в “эпоху финального социализма” (на удивление точное высказывание А.Козинцева), где пережил свою жизненную драму автор “Перевернутого мира”, хочется верить, что все наихудшее у нас уже позади. В будущее же путь один — через развитие институтов демократии к действенному гражданскому обществу.
Попытка показать реальную стратификацию лагеря и смелое сравнение закрытых криминальных структур с организацией первобытных общин ставят перед посттоталитарными сообществами, кроме сугубо научных, еще и ряд неотложных социальных проблем. В частности, Л.Клейн убедительно аргументировал целесообразность ликвидации системы лагерей как таковой. Но тогда (1990 год) его просто не услышали. Понадобились еще 20 лет и очередная, в этот раз резонансная, смерть в лагере, чтоб прозвучало заявление нового руководителя Федеральной Службы Исполнения Наказаний РФ О.Реймера относительно необходимости расформирования большей части лагерей и замены их колониями-поселениями, домашним арестом с браслетом и тому подобным. Можно догадываться, какое безумное сопротивление вызовет это заявление о намерениях. Но вывод Л.Клейна, что “лагеря являются рассадниками преступности в стране” никто не опроверг. Метастазы криминала поразили армию, другие формирования закрытого типа. “Если эксперимент не удался раз, виновен эксперимент, если он не удался два раза — экспериментатор, три — теория”. Сдается мне, что этот приговор Клейна следует зарубить себе на носу всем сообществам посттоталитарного мира.
Лев Клейн щедро наделен даром актуальности. На какую бы тему он ни писал, его тексты легко читаются и развернуто комментируются. Следовательно, они востребованы как узким кругом научных работников, так и широкими массами небезразличных людей. Читаймо, Панове!
Киев, декабрь 2009
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
В 1987 году на Невском я зашел с рукописью в редакцию журнала “Нева” и попросился на прием к ответственному редактору. Меня долго не пускали, уговаривали пустить рукопись по инстанциям — сначала к сотруднику отдела, потом к завотделом, потом к секретарю редакции и только если потребуется разрешить какой-то спорный вопрос, тогда уж на прием к ответственному. Но я настаивал на своем и пробился в кабинет. Редактору Борису Николаевичу Никольскому я сказал:
— Только несколько лет назад я вышел из лагеря, и меня никуда не берут на работу. Так что перед вами недавний зек, отверженный. Хотя я сидел по уголовному обвинению, но за этим стоит КГБ, поэтому и не берут. Я написал очерк о своем пребывании в тюрьме — “Правосудие и два креста”. Вот он. Хочу, чтобы Вы его посмотрели сами, потому что такого автора печатать ведь без вашего решения не будут. Зачем мне проходить все инстанции, если всё равно решать придется Вам?
- ‘езонно, — мягким баском отвечал редактор, картавя. — Можете ли вы п’едоставить мне документы о своем деле, из кото’ых было бы видно, что именно вам вменяли в вину и каковы а’гументы?
Я предусмотрительно захватил с собой свой приговор, свою кассационную жалобу и выпускную характеристику из лагеря (отличную). И вручил ему вместе с очерком.
— Хо’ошо, — сказал Борис Николаевич. — Я посмот’ю. Зайдите че’ез две недели.
Когда я пришел через две недели, Борис Николаевич сказал очень твердо:
— Мы напечатаем это во что бы то ни стало, даже если для этого мне п’идется об’атиться в ЦК! Мы уже п’оделали это с noвестью Дудинцева “Белые одежды”, и видите — она вышла. Добьемся и с вашим мате’иалом!
Обращаться в ЦК не пришлось, шла Горбачевская “перестройка”, время стремительно менялось, но зам. ответственного Вистунов, со старой сноровкой, так отредактировал мой очерк, что это был уже не мой очерк. Я обратился опять к ответственному, и мне дали другого редактора. Очерк вышел в 1988 г. почти в целом виде, хотя цензура вычеркнула кое-что, в частности упоминание о Солженицыне (он был еще в изгнании и вообще на дворе была еще советская власть). Посыпались письма читателей. Очерк получил медаль “За лучшую публикацию года”. Затем журнал напечатал мой второй очерк, третий, еще в одном журнале вышел четвертый — так была напечатана впервые моя книга, задуманная еще в тюрьме и лагере и даже начатая там.
Когда в 1993 г. вышло издание цельной книгой, то оно было по сути уже вторым, а выпуская сейчас второе книжное издание, я сознаю, что реально это не второе, а третье издание: первое было журнальным — печаталось с продолжениями в 1988-91 годах, сначала как отдельные очерки, в журнале “Нева”. Уже эти очерки тут же вывали рецензию в Дании (в “Хуфвудстагбладет”) и перепечатывались в Германии (“Гамбургер Рундшау”, “Леттр Энтернасиональ”). После первого издания (журнального) последовали книжное и два перевода — на немецкий (1991) и словенский (2001). Перевод на немецкий вышел раньше русского издания, переводились прямо очерки, еще до их переработки в книгу, и удалось тогда переправить за рубеж не все. Перевод был сделан отличным немецким языком, но переводчик не владел немецким уголовным слэнгом и русская речь уголовников передана с искажениями. Например, слово “замочить”, ныне известное всем — от президента до бомжа, переведено как zupissen (уписать).
Так жизнь книги началась в конце 80-х. Первое издание (журнальное) было самым массовым (тираж “Невы” тогда превышал полмиллиона). Когда книга печаталась с продолжениями в журнале “Нева”, письма читателей шли десятками и сотнями. А отклики в печати продолжаются до сих пор. Так что эта книга — самое популярное из моих произведений. По-видимому, я задел действительно животрепещущие вопросы.
Коль скоро мои очерки выросли из моих приключений — ареста, следствия, суда, тюрьмы и лагеря, — а тема неправедного и сервильного суда, злоупотреблений в силовых структурах и ужасающих условий в тюрьме и лагере остается, увы, злободневной в нашей стране, острое внимание к моей книге понятно. Однако что привлекает в ней иностранцев — неужто только любопытство и проблемы гуманности? Почему в одной из немецких рецензий, явно перехваливая, пишут: “Это превосходит даже Мертвый дом Достоевского!” (Fahcrnholz 1992)? Думаю, потому, что главное в моей книге — не возмущение условиями и порядками, не предложения по усовершенствованию правовой системы (ввести суд присяжных, различать подследственных и осужденных, заменить лагеря иным наказанием и т. д.), хотя и это, конечно, важно и поначалу заслоняло всё, а нечто иное. Как мне кажется, главное в книге — это описание уголовного мира в тюрьме и лагере как части общества, что позволило поставить вопрос о природе человека, ранее в марксистской науке запретный. Это уловил один из немецких рецензентов, озаглавивший свою рецензию “Человек это человек, это человек” (Thinius 1991).
Ведь для марксизма в человеке всё определяется социальным происхождением и положением, экономическими условиями и политической обстановкой. Марксизм полностью игнорировал биологические факторы, унаследованные от животного мира и определяющие многое в поведении человека и человечества — территориальность (стремление иметь границы своей территории), приверженность семье, этноцентризм (деление на своих и чужих), любовь к собственным детям и желание обеспечить именно их будущее (как тут отменить наследование имущества, необходимое для полного равенства?) ит д. Реальная политика должна строиться на учете всех факторов, в том числе и “неблагородных” свойств человека. Марксизм же, несмотря на все свои декларации, оставался, как и все радикально-социалистические концепции, утопическим учением.
Постановка вопроса о природе человека в свою очередь позволила самим читателям и моим коллегам-антропологам расширить круг обсуждения и ввести в него “дедовщину” в армии, безмотивные преступления и многое другое. Кстати, и терроризм вписывается в ту же тему, ибо это шантаж, построенный на архаичных идеях “круговой поруки” и “кровной мести”. Ведь что такое “кровная месть”? Это кровавая месть абсолютно неповинным людям, однако причастным к объектам мести биологически, “по крови” — принадлежащим к тому же роду, народу, популяции. Здесь действует первобытный принцип, но расширенный: брат отвечает за брата, и двоюродный брат отвечает, и троюродный и вообще одноплеменник, сосед и однофамилец.
Проблемы эти — антропологические, они относятся к культурной и социальной антропологии — науке, которая в советское время была у нас если не под запретом (журналы с Запада приходили в библиотеки), то считалась буржуазной, и советским ученым заниматься ею не полагалось. Какая-то часть проблем признавалась возможной и у нас, укрываясь под именем этнографии.
В 1990 г. в журнале “Советская этнография” я опубликовал научную статью по затронутым в книге проблемам под названием “Этнография лагеря”. По статье развернулась дискуссия (В.Р.Кабо, Г.А.Левинтон, Я.И.Гилинский), которую в 2001–2005 гг. (уже обсуждая книгу) подхватили К.Л.Банников и А.Г.Козинцев. В итоге к настоящему времени, за два десятилетия, в литературе накопился ряд статей (учитывая и мои статьи), прямо относящихся к обсуждению моей книги.
Поскольку представить весь спектр идей, поднятых моей книгой, очень заманчиво, я с готовностью согласился на предложение приложить к новому изданию моей книги целый ряд статей, представляющих всю дискуссию по ней, и испросил у авторов разрешение это сделать. Я чрезвычайно признателен им за их согласие и в целом за внимание к моей книге. Правда, это предприятие несколько усложнит характер книги, ибо сам текст книги адресован широкому читателю, а статьи окажутся более трудными для чтения — рассчитанными на более подготовленного читателя, но они даны в приложениях, четко отделенных от основного текста.
Когда книга выходила в первоначальном виде, советская власть и КГБ еще существовали, и вместе с редакцией мы решили выпустить книгу под псевдонимом: я был еще отверженным, еще продолжались попытки организовать новое судебное преследование меня, а писал я о вещах, к которым нетрудно было привязаться (избиения заключенных, фальсификация обыска, обстановка в лагерях — благодарный повод для обвинения в “клевете на советскую власть”!). Однако я избрал очень прозрачный псевдоним — свое имя и отчество (Лев Самойлов), так что секрета ни для кого мое авторство не составляло, но для формального преследования по суду было некоторое препятствие: я не выступал как Лев Клейн и не называл настоящих фамилий ряда действующих лиц (слегка искажал их). Уже в немецком переводе (1991) моя книга вышла под моей фамилией. В русском издании 1993 г. я решил оставить псевдоним и не менять текста, чтобы сохранить первоначальную атмосферу и литературную преемственность, но пришло время открыто поставить свою фамилию. Прочие фамилии (особенно негативных фигур) я большей частью оставил без раскрытия: некоторые умерли, другие сильно постарели, а книга моя не имеет целей мести. Ее задачи другие, и фамилии здесь не важны.
Для тех, кто участвовал в событиях, и многих наблюдателей и так ясно, кто есть кто, а непричастным фамилии ничего не дадут. Мой бывший следователь Иосиф Иванович Стреминский узнал себя в следователе Иосифе Ивановиче Стрельском и опубликовал открытое письмо в журнале “Нева” о том, как его заставляли составлять мое дело. И был тотчас уволен из прокуратуры. Публикация его фамилии уже ничего не изменит. В других работах я раскрыл фамилии моих учеников Булкина и Лебедева (в книге они Белкин и Лазарев) — теперь им это ничем не грозит (тем более, что Г.С.Лебедев умер). Раскрыл и фамилию профессора, писавшего донос (не буду здесь повторять). Думаю, что фамилия академика Б.А.Рыбакова не нуждается в раскрытии. Настоящая фамилия партийного деятеля Хватенко опубликована в журнале “Советская археология” в докладе комиссии, разбиравшей мою жалобу на плагиат. Остальные пусть остаются неназванными.
Тогда, в 1982 г., один из моих следователей (у меня их сменилось четыре), в книге он выведен под именем Борового, посоветовал мне перед судом прекратить свое запирательство и признать всё, что мне вменяют. Что вы сопротивляетесь? — объяснял он. — Надеетесь вернуться чистеньким? “Но ведь вы никогда — понимаете? — ни-ко-гда не вернете себе прежнего положения в обществе и науке”. И он, и все мы не догадывались, что советская власть рухнет всего через десять лет. Более того, я выступил с докладом на всесоюзной конференции в Академии наук всего через три года, и зал приветствовал меня стоя. И печататься я начал еще до падения советской власти.
Но Боровой был прав в том смысле, что репрессивный аппарат оказался очень устойчивым и цепко держался за свои решения. В литературе часто пишут, что я был реабилитирован. Это неверно. Все мои жалобы оставались безрезультатными. Когда я показал заместителю городского прокурора письмо моего бывшего следователя Стреминского с признанием “госзаказа”, прокурор пожал плечами: “Это его личное мнение, к тому же он в прокуратуре уже не работает. А мы считаемся с мнением суда, а не отдельных личностей”. Ладно, мне уже не нужна реабилитация: отменен сам закон, на основании которого я был осужден. Но сразу после суда с меня были сняты (абсолютно незаконно) научная степень и звание. Они мне не возвращены. Просто в 1994 г. я защитил еще одну диссертацию, по которой степень доктора наук была мне присуждена единогласно даже без защиты кандидатской (которая была ведь отменена). Я опять начал преподавать в университетах и был избран профессором — сначала в Вене, потом, в 1996 г. в родном Санкт-Петербургском университете. В 2003 г. в юбилейной компании 300-летия города моим докладом открывался конгресс Европейской Ассоциации Археологов в Санкт-Петербурге — от имени России и Санкт-Петербурга я приветствовал всех гостей. В 2004 г. Университет выпустил сборник в мою честь.
Мне больше восьмидесяти, и мне кажется, что моя судьба может служить оптимистическим уроком для тех, кто повержен и отвержен. Такие бедствия человека имеют свойство проходить. Никогда не стоит падать духом, тем более, если сохранилось здоровье, мастерство в руках и ясность в голове.
Лагерных воспоминаний опубликовано много, есть немало потрясающих, есть и отлично написанные. Надеюсь, что моя книга не потеряется среди них. Именно потому, что главное в ней — не притеснения и социальные неурядицы (они, хочется верить, отойдут в прошлое), а проблема преступления и наказания (это, к сожалению, останется) и природа человека, ее архаичные черты и несогласованность с современной цивилизацией. А это проблема не только вечная, но и нерешенная. Если моя книга и дискуссия по ней продвинут нас хоть на шаг в понимании этой проблемы, то я буду считать, что трудился и дерзал не зря.
2009
Глава I. СТРАХ
Ты прав, ка-гэ-бэ надо бояться, — сказал дядя Сандро, подумав, — но учти, что там сейчас совсем другой марафет… Это раньше они все сами решали. Сейчас они могут задержать человека на два-три дня, а потом… Потом они спрашивают у партии… А человек из партии смотрит на карточки, которые у него лежат по его отрасли… И он им отвечает: “Это очень плохой человек, дайте ему пять лет. А этот человек тоже опасный, но не такой плохой. Дайте ему три года. А этот человек просто дурак! Пуганите его и отпустите…” — Да мне-то от этого не легче, как они там решают, — сказал я, — страшно, дядя Сандро…
1. Ночной звонок. Телефон затрезвонил в полночь. Тишину моей квартиры он взорвал резкой и тревожной трелью. Это было одиннадцать лет назад [первое издание книги вышло в 1992 г. —
В тот день я вернулся из Университета поздно, выдохшийся от многочасового чтения лекций, утренних и вечерних. Выпив чаю, с трудом заставил себя сесть за рабочий стол и склонился над рукописью. Работа была спешная. В Оксфорде готовилась к изданию моя монография — итоговый для меня теоретический труд. И вот прибыли из Англии первые главы перевода на английский язык. Перевод был из рук вон плох: переводчица не имела представления о предмете книги, не обладала знаниями в моей специальности, да и русским языком владела неважно. Предстояла серьезная правка. В отечестве издание не предвиделось. От этой работы меня и оторвал звонок телефона.
Взял трубку. Сдавленный голос произнес всего несколько слов: “Выйдите, нужно поговорить. Очень важно”. Несмотря на старание изменить голос, было нетрудно узнать моего соседа по дому… Вышел на заснеженный двор. Там жались две фигуры с поднятыми воротниками. В одной я узнал своего соседа, другим был его приятель из дома напротив, почтальон. Говорили они, едва не клацая зубами, то ли от холода, то ли от возбуждения. Оказывается, за этим приятелем вчера приезжали из милиции, увезли с собой и, полупьяного, заставили подписать показания против меня. Якобы я заманил его к себе и то ли изнасиловал, то ли уломал добром. “И вы подписали?” — “Подписал. Я их боюсь. Меня уже не первый раз хватают. Я что угодно подпишу, только бы меня отпустили, не трогали”. — “Но вы ведь даже не сможете описать мою квартиру!” — “Не смогу…”
Продолжать разговор не было смысла. Я поблагодарил и поднялся к себе. Значит, мне угрожает обвинение в уголовщине, позор. Конечно, обвинение еще надо доказать, но такими методами собрать свидетельства несложно, и если суд не проявит принципиальности, то… Передо мной замаячила тюрьма.
Сказать по правде, неожиданностью это для меня не было. Незадолго до того научный мир Ленинграда облетела тревожная весть: по уголовному обвинению (в хранении наркотиков) арестован видный филолог Азадовский. Он был известен как переводчик и исследователь творчества поэтов, возвращаемых в нашу литературу (тогда еще скупо возвращаемых), часто печатался на Западе. Коллеги арестованного были уверены, что наркотики ему подброшены при обыске. Заодно многих его приятелей пытались обвинить на допросах в гомосексуальных сношениях с ним. В то же время видные ученые писали ходатайства за него и протесты.
С Азадовским я тогда знаком не был, но вздорность обвинения была мне ясна: в наркоманию какого-нибудь пустопорожнего пижона я бы еще поверил, но чтобы этим пробавлялся солидный ученый… А по рукам между тем ходила похожая на пародию стенограмма суда над поэтом Иосифом Бродским. У ленинградской Фемиды была худая слава.
Когда назавтра после ночной встречи я рассказал о ней своим коллегам, они помрачнели: “Скверный симптом. Явно модель Азадовского”. Я и сам это понимал, все шло к тому. Кстати, вскоре после меня был арестован еще один преподаватель — историк Рогинский. Ему предъявили обвинение в подлоге документа — пропуска в архив. Дали четыре года. С Рогинским мы познакомились уже в “Крестах”. Для него тюрьма была родимым домом в буквальном смысле: он и родился в лагере, отец его был взят в 1937-м…
Ныне Азадовский полностью реабилитирован, доказана фальсификация при обыске[1]. Но тогда ему предстояли суд, приговор, годы в лагере… Что же ожидало меня?
2. С песней по жизни. В разоблачительных статьях о диссидентах журналисты обычно ставили сакраментальный вопрос: как человек дошел до жизни такой? Так сказать, вскрывали логику его морального падения.
Ну, диссидентом в политическом смысле я не был: самиздатом не слишком увлекался, тайных собраний не посещал (разве что в детстве), протестов не подписывал, с самодельными лозунгами не ходил. Делал свое профессиональное дело на своем месте. Но власти всегда раздражало то, как я это делал — слишком независимо, что ли, самостоятельно, по своему разумению, с тягой к новшествам.
Несмотря на ранний интерес к наукам, нелады мои с властями предержащими начались со школьной скамьи. Несмотря? Скорее именно благодаря интересу к школьным предметам мы остро чувствовали противоречия эпохи. С одной стороны, нас воспитывали на вольнолюбивых стихах Пушкина и на звонких лозунгах революции, а с другой — требовалось раболепное поклонение вождям и карался любой помысел о свободе. Неприятно поражала запуганность взрослых. Когда я заводил с кем-нибудь речь о политике, мой осанистый отец косился на стены и немедленно начинал петь что-нибудь бравурное, чтобы заглушить мой голос. Мама иронически комментировала: “Он уже поет”. Иногда он нервно пел и без всякого повода: видать, его пугали собственные мысли. Я ловил себя на том, что и сам приучаюсь напевать, когда мысли уходят в опасную сторону, и сердито обрывал мелодию: уж мыслить-то я хотел без ограничения.
В школе мы с приятелями наладили выпуск стенгазеты “ПУП” — расшифровывалось: “Подпольный Усмиритель Педагогов”. Шум был страшный, дошло до обкома партии: слово “подпольный” всех напугало. Списали на малолетство. Дальше — больше: компания была бойкая (ныне почти все эти друзья детства — профессора, доктора наук, один ушел в артисты, стал известнейшим кинорежиссером). В старших классах (8–9) мы организовали тайное общество “Прометей”, выпускали рукописный журнал с вольнолюбивыми статьями и стихами. Я был президентом общества. На сей раз для разбора нашей деятельности нас пригласили на закрытое заседание секретарей обкома в присутствии республиканского министра очень компетентного ведомства. Как мы тогда избежали тюрьмы — ума не приложу! И за меньшие прегрешения наши сверстники уходили на Колыму. Скорее всего, нам помог страх местного начальства за себя: нас “разоблачили” лишь после того, как мы сами распустили организацию. Если счесть ее серьезной, то, выходит, местные органы ее прошляпили? Вот и квалифицировали все как озорство, детскую игру. Но ходил я под надзором долго.
В студенческие годы дважды обсуждалось предложение сверху исключить меня из комсомола за еретические выступления. Но первый раз (я тогда был вторым секретарем вузовской организации в Белоруссии) вовремя слетел тот, кто предлагал меня исключить (первый секретарь горкома партии), а второй раз — это уже в Питере.
Тут было так. На четвертом курсе Университета я вместо того, чтобы сидеть над курсовой, увлекся опровержением теории академика Н.Я.Марра (к тому времени уже покойного), которая тогда считалась “железным инвентарем марксизма”. Мой руководитель профессор A-в обладал значительным весом в научном мире (был проректором) и умел выбирать нестандартные решения. Он сказал мне: “Вы посягаете на основы. Но так как наука наша зашла в тупик, ваши идеи, пусть и неправильные, могут способствовать расширению общего кругозора. Если хотите, вынесем их на обсуждение в академическую среду. Однако предупреждаю: риск очень велик”. Я сказал: “Но ведь вы же идете на этот риск, выдвигая мой доклад?” Ответ был такой: “Я рискую благополучием, а вы головой”.
Все же я согласился: ставка была слишком высока, чтобы я мог отказаться. Такое испытание для моих идей — доклад студента в академическом конференц-зале! Оппонентами шеф наметил нескольких видных ученых: декана нашего факультета М-на и двух профессоров (оба потом стали академиками). Все они были очень снисходительны, и обсуждение прошло успешно. В конце заседания ко мне подошел согбенный ученый, пожал мне руку и произнес: “Поздравляю вас, молодой человек, блестящий доклад. Этим докладом вы себе отрезали путь в аспирантуру. Еще раз поздравляю”.
А вскоре пошли “сигналы” во все инстанции. Многие перестали со мной здороваться, при встрече переходили на другую сторону улицы. Потом ко мне подошел Коля С., наш комсомольский секретарь, и показал на потолок: “Оттуда велели созвать собрание, будем исключать тебя из комсомола. Ну, конечно, вылетишь и из Университета. По старой дружбе решил тебя предупредить. Может, заранее выступишь с признанием своих ошибок, покаешься? Правда, исключим все равно, но легче будет восстановиться…” Я примирительно заметил: “А я, тоже по старой дружбе, хочу предупредить тебя и тех, кто-спустил тебе установку: отсылаю все материалы в ЦК. А уж как ЦК решит — кто знает…” Исключение отложили.
Ну, а тут грянула дискуссия в “Правде” по вопросам языкознания. Мой материал был передан в “Правду”, и я поехал в Москву. В редакции меня вежливо приняли, сказали, что из Ленинграда поступило 70 статей, но только две с критикой Марра, в том числе моя. Мне было сказано, что Сталин одобрительно о ней отозвался. “Он ее читал?” — спросил я. — “Нет, для него были составлены выжимки”. — “Значит, моя статья будет напечатана?” — обрадовался я. Сотрудник редакции немного замялся и ответил: “Нет, видите ли, товарищ Сталин сам дает «Правде» статью по этим проблемам, а после его выступления, как вы понимаете, дискуссия примет совсем другой ход”. Я отправился в Питер с этой новостью, которая вскоре подтвердилась. Меня окружили сочувствием и вниманием. Возобновили со мною знакомство, справлялись, не теснил ли меня “аракчеевский режим” в науке (такая была у Сталина формулировка). Впрочем, симпатий в ученом мире это мне, начинающему, не прибавило.
Когда лет через десять я, закончив аспирантуру, подошел к тому старому ученому, еще более согбенному, и напомнил его пророчество, он развел руками: “Кто же мог знать, что вы окажетесь таким упорным! С которого захода вы прошли в аспирантуру?” — “С четвертого”. — “Ну, вот. И вообще, это ведь не последняя ступенька…”
С дальнейшим подъемом было не лучше.