Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Галерея женщин - Теодор Драйзер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Как и те, что здесь, у меня. Но Эллен с этим покончила. Разве что найдет другого мужчину – такого, как Маккейл. С ее стороны это была истинная любовь. И ничто ей его не заменит. Она этого и не хочет. А пока не захочет и не заменит, рисовать не будет.

– Но это же абсурд!

– Ничего подобного. Дело в том, что для Эллен искусство было дорогой к счастью. Она всегда умела рисовать. И сейчас может, причем даже лучше, чем раньше, но только не хочет. И не рисует. Единственная ее цель – счастье. А единственный способ его достичь – рисовать для любимого человека. Но она не может любить и рисовать без уважения, человеческого и художественного, а единственным человеком, которого она действительно уважала и творчески боготворила, был Маккейл. Он был ее жизнью, ее вдохновением и, думаю, до сих пор остался. Когда он ее бросил, для нее все кончилось. Без него ничто не имело смысла. По-видимому, и сейчас не имеет.

– Сломалась!

– Творчески да. И все же Эллен удивительная женщина. Великодушная, благородная, добрая. И умеет рисовать. Только теперь мне кажется, что она никогда не создала бы столько прекрасных вещей, если бы не Маккейл. Она безумно его любила. Наш общий знакомый, который был в Париже, когда Маккейл от нее ушел, говорит, что Эллен почти потеряла рассудок. Не один месяц она ходила в каком-то оцепенении. Он говорит, что, если бы в тот момент не появился Недерби и не проявил заботу и сочувствие, она бы наверняка сошла с ума. В конце концов он уговорил ее стать его женой и переехать в Англию. А потом она оставила его, потому что не могла забыть Маккейла. Она сама мне говорила.

– Я о многом догадывался.

А позже – много позже – появился Маккейл, крепкий, успешный, решительный, добившийся здесь персональной выставки. Продал немало работ и уехал во Францию. Но без Кины Максы. Она его бросила. И теперь на его картинах мы видим ее, изображенную в довольно экстравагантной манере! «Подумать только!» – сказал я ему. Однако за весь разговор почти ни слова не было сказано ни о Кине, ни об Эллен. Точнее, одно-два об Эллен и ни одного о Кине. Он пришел в мою мастерскую и увидел несколько ее картин. Рассматривая их, он произнес: «Это, конечно, вещи Эллен. Четыре из лучших. Меня всегда интересовало, где она их оставила. Ей следовало продолжать». И все. Больше ни слова. Ни вопроса, где она, – ничего. Я изумленно посмотрел на него. И чуть не заговорил сам с собой.

А ведь Эллен уехала почти пятнадцать лет назад. И картины, оставленные у меня и у Урсулы Дж., до сих пор не востребованы. И ни одного письма – никаких известий – от Эллен Адамс Ринн.

Люсия

Часть первая

Ее отец был русским, мать англичанкой. Она родилась где-то на Ривьере. После ее рождения мать стала инвалидом – или, по крайней мере, она так решила – и с упорством религиозного фанатика переезжала из одного санатория в другой. Но несмотря на переезды и встречи с людьми разных характеров и нравственных устоев, как однажды мне рассказала ее дочь Люсия, мать оставалась холодной и безучастной к жизненным наслаждениям, не признавала вина и даже самого невинного флирта в компаниях. По словам дочери, она совершенно не разбиралась в тонкостях любовной науки, полагая, что рождение ребенка – это единственная и конечная цель всякой любви. А поскольку врачи после рождения Люсии запретили ей иметь детей, она считала, что до конца жизни избавлена от выполнения своих супружеских обязанностей, и относилась к мужу по-дружески, как сестра, что, однако, не мешало ей заниматься собственным здоровьем и здоровьем своего детища. Она изо всех сил старалась дать дочери самый лучший уход и самое прекрасное образование, с неизменной настороженностью следя за ее физическим и моральным здоровьем и нанимая самых дорогих гувернанток, лишь бы не подвергать ее рискам и дурному влиянию обычной школьной жизни.

К сожалению, как часто бывает в подобных случаях, Люсию раздражала такая назойливая опека, и, как ни жестоко это было с ее стороны, она перенесла всю свою привязанность на отца, ее боготворившего. Лишенный возможности обрести счастье в браке, этот соломенный вдовец был в постоянных разъездах, то увлекаемый от жены, то влекомый обратно. Когда-то отец, по словам дочери, был самым молодым генералом русской армии, но жена уговорила его оставить военную службу и отправиться вместе путешествовать. Они могли себе это позволить, потому что каждый имел собственный доход, и мир, казалось, уготовил им бесконечные захватывающие открытия. Впрочем, так было до того, как у жены развилась эта неразумная озабоченность здоровьем. При этом одно из ее самых сильных убеждений состояло в том, что в России она не может жить здоровой и счастливой жизнью. Возможно, в какой-то мере ее английский консерватизм страдал от вольного, с оттенком варварства, духа этого народа.

Люсия рассказывала, что иногда летом, хоть и нечасто, они проводили несколько недель в имении родителей отца – в огромном деревянном доме с большой деревянной террасой и ведущими от нее ступеньками, которые исчезали в море серо-зеленой нестриженой травы. А дальше рос сосновый бор. Люсия говорила, что обожала это место и всегда будет его любить. Оно было близко ей по характеру – дикое и свободное. Когда у матери случались сердечные приступы и мигрени и она собиралась уезжать, Люсия умоляла разрешить ей остаться с отцом хотя бы до осени. Так несколько раз ей удалось провести лето с ним и несколькими старыми слугами семьи. По ее словам, она всегда вспоминала это время как самое счастливое в своей жизни. В любви – так называемой плотской любви – она никогда не могла повторить или достичь той степени радости, восхищения и понимания, которые испытывала в те дни, живя у отца, – скача по лесам ранним утром, гуляя по бугристым полям долгими северными вечерами или свернувшись калачиком рядом с ним, когда поздно вечером у камина он читал ей что-нибудь вслух. Возвращаясь к матери в Бад-Наухайм или По, Люсия страстно мечтала о встрече с отцом, ненавидела себя за то, что родилась девочкой и вынуждена жить с матерью, и начинала считать дни, вычеркивая их в календаре, до Рождества, когда он всегда приезжал с русскими подарками и рассказами об охоте на кабанов, о том, как старый дом выглядит после первого снега, как крестьянские дети катаются на санках с длинных, пологих гор.

Однако до отцовского приезда Люсия с матерью и очередной гувернанткой – у такого неблагодарного ребенка, как она, говорила Люсия, гувернантки не задерживались – отправлялись в Париж за покупками. Там мать заказывала ей очаровательные темные платья, в которых она выглядела очень мило, но старше своих лет. Люсия отказывалась стоять часами во время примерки, поэтому мать покупала ей платья в «Либерти», украшенные сборками и ручной вышивкой, – белые на праздники и синие на каждый день. Но если бы Люсия выбирала сама, то, по ее словам, она остановилась бы на простых матросских блузках и юбках, которые дюжинами приобретались в Германии: белых с вышитыми на них голубыми якорями летом и синих с красными якорями зимой. Более того, если мать не требовала переодеться, когда они ждали к обеду гостей или сами получали приглашение, она носила их постоянно.

Но одно событие, которое навсегда отвратило ее от вкусов матери, особенно запечатлелось в ее памяти. Люсии было почти четырнадцать. За два дня до Рождества они жили в одной из гостиниц Рима. Отец должен был прибыть восьмичасовым поездом, и они одевались, чтобы отправиться на вокзал его встречать. Мать подарила ей новое платье, купленное в Париже за тысячу франков. У него был круглый вырез и спереди вышивка из двух небольших букетиков тончайшей работы. Неожиданно Люсия заметила, что платье подчеркивает выпуклые линии ее юной фигуры с наметившимися женскими контурами. Мысль о том, что она может стать кем-то, кто не похож на уменьшенную копию ее обожаемого отца, привела Люсию в ярость. Красная от злости на природу и саму себя, она принялась срывать с себя платье. Вошедшая гувернантка попыталась ее остановить, и разразился ужасный скандал. Люсии было стыдно назвать истинную причину ненависти к платью. Мать же, ничего не понимая, твердо, но со слезами на глазах пригрозила, что на вокзал дочь поедет только в нем. К счастью, в этот момент зазвонил телефон. Послышался голос отца. Он стоял внизу, добравшись более удобным маршрутом, чем первоначально планировалось. Через несколько мгновений Люсия уже была в его объятиях, всхлипывая из-за своей беды.

В тот год после Рождества, по словам Люсии, отец уговорил мать поехать вместе с ним в африканскую пустыню. И, верная себе, как сказала Люсия о матери, та настояла на том, чтобы взять в путешествие новую гувернантку, поскольку считала, что дочь уже достаточно взрослая и ни на секунду не может оставаться без присмотра в стране коварных арабов. Хотя Люсии действительно нравилась гувернантка, миловидная смуглая итальянка лет тридцати, ее раздражало, что мать пытается навязать ей излишнюю опеку, связанную с принадлежностью к женскому полу. В результате она еще больше отдалилась от одного родителя и сблизилась со вторым, который принимал жизнь куда более естественно.

Однажды вечером, после того как Люсию отправили в постель, она услышала, как отец предложил матери отправиться в те кварталы Туниса, где жили исключительно местные. Там справлялась свадьба шейха, и предполагались удивительные танцы. Но его жена слишком устала, и на такой поход у нее не было сил. Поэтому отец пригласил гувернантку. На следующий день Люсия нашла мать в постели всю в слезах. Она клялась, что немедленно уезжает во Францию, и отказывалась видеть мужа, который стоял за дверью с озадаченным и несчастным видом. Отец честно рассказал Люсии, что накануне они с гувернанткой вернулись домой довольно поздно и обнаружили, что мать меряет шагами комнату в истерической ярости. Она оскорбила гувернантку, которая сейчас складывает вещи и собирается уезжать. Сам он хочет отвезти бедную девушку на станцию и заплатить ей жалованье за месяц. Люсия должна поехать вместе с ними.

Она навсегда запомнила, как сама признавалась, ту поездку до станции на окраине города в старомодном автомобиле. Она осветила ярким белым светом трудности брака – или, по крайней мере, отношения любых родителей. Люсия сидела между отцом и гувернанткой и держала каждого за руку. Женщина тихонько плакала, а когда приехали на станцию, отказалась брать лишние деньги. Отец сказал, что ей их вышлет. По дороге домой он несколько раз очень нежно поцеловал Люсию, и та была счастлива, поскольку знала, что в ближайшие дни, которые потребуются матери для успокоения нервов, она станет отцу необходимым утешением. После случившегося Люсия чувствовала себя очень повзрослевшей и жалела обоих родителей.

В то лето, по словам Люсии, они ездили в русское имение в последний раз. Было начало мая 1914 года, на березах появлялись зеленые листочки, а леса были полны голубых цветов. Но к июню отец уже начал поговаривать о том, чтобы отправить их с матерью назад в Швейцарию или Голландию. Он не прерывал связей с военными кругами и знал, что разговоры о возможной войне становятся все более обоснованными, а когда убили эрцгерцога, для России война стала неизбежной. Поэтому в конце июня он усадил свое небольшое семейство в поезд с обещанием последовать за ними через несколько недель, как только уладит некоторые дела. Но тяга к прошлой военной жизни была слишком сильна. Он вернулся генералом в свой полк, где был принят с восторгом. Жена, испуганная и полная мрачных предчувствий, ожидала только плохого, зато Люсия ужасно гордилась отцом. Каждый день, по ее словам, она писала ему сумасшедшие маленькие записочки, которые впоследствии были найдены среди его военных приказов. Жена писала лишь с одной целью – упросить его вернуться к семье.

В августе, после первой безумной недели войны, они не имели о нем никаких известий. Люсия каждый день сбегала вниз по склону горы из шале, расположенного над Сен-Жерве, справиться, не было ли им писем, и ждала утренних телеграмм, приходивших по единственному в городе телеграфу. Однажды жарким днем в начале сентября при виде высокого, крепкого человека в бриджах, с рюкзаком на спине, тяжело поднимающегося вверх по склону к шале, Люсия сломя голову бросилась вниз по горной тропинке. Это был отец. Ему удалось взять на себя опасное секретное задание при условии, что он проведет неделю с семьей. Изображая туриста, застигнутого войной врасплох, он прошел через всю Германию, в основном бродяжничая и добывая пищу собственной смекалкой. Но нужную информацию он предоставил, и теперь Люсия могла целых четыре дня наслаждаться общением с отцом.

В следующий раз она увидела его зимой. В телеграмме, присланной из штаба в Петрограде, говорилось, что по состоянию здоровья его отправляют на юг. Они с матерью поехали на Черное море с ним встретиться. В ту минуту, когда поезд подошел к вокзалу, они увидели отца, который весело махал им рукой, однако, посмотрев ему в лицо, мать судорожно сжала руку дочери. Сама Люсия не могла поверить, что с отцом может что-то случиться. Но два дня спустя она уже стояла у постели умирающего. Она и в самом деле, по ее словам, не могла поверить, что смерть отца реальна, но, наконец осознав, что произошло, она вышла из комнаты на небольшой балкончик и там остановилась. Внизу, прямо под балконом, было какое-то стеклянное строение. Когда Люсия позже вспоминала об этом, она не могла утверждать, что ей в самом деле пришла в голову идея самоубийства, – эта мысль занимала ее не больше, чем рыдания матери и объяснения врачей. Люсия просто попросила, чтобы ей позволили там постоять, но в ее сознании, где-то далеко, однако вполне реально возник звон разбитого стекла.

Когда прошли первые недели, Люсия обнаружила, что даже такое горе, как ее, не длится все время с одинаковой силой. Ей было удивительно, что иногда она могла думать о приятных вещах и даже временами о своем будущем. Но она имела твердое намерение хранить это горе, потому что ничего ценнее у нее не было. Его рваные края она смягчала неожиданной верой в Судьбу, а длинные серые полосы смаковала, приправив всеми трагическими романами и стихами, какие только могла найти. Внешне, как рассказывала она сама, она была холодна и безразлична, даже жестока с матерью, считая ее переживания, носившие совсем иной характер, дешевой детской сентиментальностью. В свою очередь, мать делала все, чтобы разрушить ту изоляцию, в которую погрузилась Люсия, и возила ее по красивейшим достопримечательностям Италии, поскольку эта страна еще не вступила в войну. Но их путешествия были неизменно окрашены мрачным настроением дочери. Позже – слишком поздно, говорила Люсия, – она испытала к матери благодарность за то, что та обеспечила такое прекрасное обрамление ее душевной скорби, и, когда впоследствии в жизни Люсии случались трагические события, она чувствовала, что не может страдать так же сосредоточенно и реально, как это было после смерти отца. Как будто тогда у нее сгорели какие-то элементы эмоционального аккумулятора и больше никогда она не сможет так живо реагировать на жизненные муки.

Когда одна знакомая предложила матери отправить Люсию в пансион, дочь обрадовалась этой идее, увидев в ней больше возможностей для потакания своему настроению. Мать была в замешательстве и поначалу утверждала, что не готова отпустить ее от себя, но в конце концов сдалась, и в октябре Люсия уже распаковывала чемодан с форменной одеждой в очень строгой гугенотской школе на Женевском озере, расположенной в большом деревянном шале на вершине длинного поля на горном склоне. Люсия, по ее словам, сразу же полюбила это поле, потому что оно напоминало ей нестриженую лужайку перед старым домом в России. К тому же вид вниз на Монтрё стал для нее символом утраченной и недостижимой красоты. Она смотрела и дальше, на Эвьян, лежавший на другом берегу озера, и ее мысли возвращались в прошлое, к той долине, которая простирается до Сен-Жерве, и ей виделся человек, взбирающийся на гору к шале, а потом вновь спускающийся с горы.

Территория школы занимала примерно пятнадцать акров, включая часть поля, небольшую сосновую рощу и заброшенный виноградник в конце длинной аллеи. Днем девочки гуляли по этой аллее сколько угодно, но, когда начинало темнеть, им разрешалось бродить только вокруг дома по гравиевым дорожкам. Однако почти каждый день в сумерках под тенью склоненных деревьев Люсии удавалось ускользнуть к краю виноградника. Здесь осталась терраса от снесенного бурей старого летнего домика, с нее открывался вид на горную вершину вдали, и здесь частенько сидела Люсия, глядя через озеро на эту вершину. Она осмеливалась бывать там только пять-десять минут, но и тогда ее часто пугала быстро спустившаяся темнота, шелест деревьев и виноградника. Но, вернувшись в освещенный холл пансиона и склонив голову в вечерней молитве, она ощущала тайный восторг, как будто только что бегала на свидание.

Ей были интересны и школьный распорядок, и уроки. Всякий раз, когда ей бывало тяжело, она, по ее словам, пыталась представить себе, что находится в армии и должна усердно трудиться, чтобы стать генералом. Значительно преуспев в одних предметах и серьезно отстав в других, она, как ни обидно, считалась, в общем, средней ученицей, когда дело касалось сочинений и упражнений. В спорте ее уровень был чуть выше обычного. Она легко заводила дружбу, но всегда избегала компаний, где собиралось больше двух-трех девушек. Они ее тяготили, потому что у нее уже сформировалась привычка вести себя по-разному с разными людьми и большое скопление народа было ей неприятно. Девушка, с которой они жили в одной комнате, как рассказывала мне Люсия, пытаясь описать свою жизнь, была веселой и миловидной и нравилась ей, хотя Люсия ее не понимала. Например, к школьным правилам ее соседка относилась со всем жаром нравственного чувства, но, с другой стороны, ничуть не смущалась, получая письма от молодых людей. Она даже призналась Люсии, что целовалась с двумя или тремя. Люсия, подчиняясь почти всем требованиям пансиона, потому что, как она говорила, ей было приятно это делать, находила такое поведение подруги странным и даже порочным, но, когда речь заходила о ее собственных желаниях, например в сумерках убегать к винограднику, тут она не знала колебаний. Люсия никогда не целовалась с мальчиками. Ей это не приходило в голову, хотя иногда, по ее словам, она сочиняла себе какой-нибудь трагический и страстный любовный роман, порожденный мрачной фаталистической литературой, которую она обожала. Однако Люсия никогда не представляла себе подробностей такого романа – подробности возмущали ее чувство, правда не нравственное, а скорее эстетическое.

Люсия рассказывала, что дважды в неделю девушки проводили целый день за изготовлением бинтов и повязок для Красного Креста. В это время им читались статьи и рассказы о войне, естественно тщательно очищенные от всего неблагопристойного и изложенные в исключительно героическом духе. В промежутках между другими занятиями они вязали свитеры и прочие вещи, и, когда заканчивали их и упаковывали, им разрешалось написать маленькую записочку неизвестному солдату, который откроет посылку. По словам Люсии, она сочиняла нелепейшие высокопарные записочки, полные, как ей казалось, утешений с упоминанием Судьбы и с выражением нежности, которые словно выходили из-под горьковато-сладкого пера старой девы, а не здоровой юной барышни из пансиона. Кроме того, она цитировала Библию, Рубаи, Оскара Уайльда и всякую всячину из книг в доме отца. Но она воспринимала эти письма как священную обязанность и всегда воображала, как неизвестный солдат читает их ночью перед роковой битвой. Она считала ребячеством и нелепостью то, что ее соседка ставит маленькие крестики вместо поцелуев в конце каждого излияния своих чувств.

Тем не менее Люсия ощущала смутное желание иметь рядом кого-то, к кому могла бы испытывать взаимную привязанность. Поэтому однажды дождливым ноябрьским днем, когда ей и другим девушкам разрешили отправиться парами на прогулку в деревню, Люсия привела назад в пансион бродячую собаку. Чтобы пса не нашли, она привязала его у себя под кроватью, где он с удовольствием уснул. Во время ужина она спрятала в кармане немного мяса и хлеба и налила ему воды в таз для умывания. А когда легла спать, пес свернулся калачиком поверх ее ног. Это была довольно крупная собака, коричневый лохматый терьер, и, когда Люсия его гладила, он весь извивался от избытка чувств. Ночью стало очень холодно, в окно залетали капли дождя, и Люсия затащила собаку к себе под одеяло. На следующее утро сияло солнце. Пес выскочил из постели, счастливый и отдохнувший, но, к сожалению, принялся тявкать и прыгать, а Люсии утихомирить его не удалось. Услышав шум, явились сестры, и с собакой пришлось расстаться. В ту ночь, однако, Люсия долго не могла уснуть, все думала о собачьей – бездомной – судьбе. По ее словам, она тогда сказала себе, конечно, с очень мрачным и мелодраматическим видом: «Когда сама переживаешь трагедию, безусловно, глупо иметь счастливого коричневого лохматого пса. Ничего подобного жизнь мне не подарит. Но как хотелось бы, чтобы для него нашелся хороший дом и чтобы я кого-нибудь полюбила в доказательство, что достойна своей Судьбы». (Что она имела в виду под словами «достойна своей Судьбы», ей трудно было объяснить, но в общих чертах, как она говорила, идея состояла в том, что только люди страдающие и переживающие странные происшествия достойны того, чтобы жить.)

Именно такое странное происшествие случилось с Люсией после первых каникул, после ужасного Рождества с матерью, которая повезла ее в Париж и готова была делать что угодно, лишь бы не оставлять дочь наедине с воспоминаниями о прошлых Рождествах. На следующий день после возвращения Люсии в пансион солнце светило сквозь тяжелую золотую дымку. Воздух был наполнен теплом, что в январе даже казалось предвестником чего-то недоброго. В четыре часа девушки должны были играть в хоккей, но Люсию вдруг охватило желание увидеть в этой сияющей дымке свою гору. С хоккейной клюшкой в руке она побежала к террасе по шуршащим листьям аллеи. Озеро было окутано плывущими низко облаками; над ними, словно айсберг посреди океана, возвышался Дан-дю-Миди. Люсия опустилась на террасу, опершись на колени. Неожиданно она услышала шорох; по аллее кто-то шел. Она посмотрела в том направлении и увидела две фигуры сестер в одеянии гугенотской общины. Сестры шли в ее сторону. Люсия успела спрятаться, но из любопытства смотрела во все глаза. Одна была сестрой Бертой, учительницей музыки, жившей в соседнем шале, а другая… Люсии показалось, что она никогда не видела более худенькой женщины. Та походила на постящегося монаха, которого Люсия однажды повстречала в монастыре неподалеку от Равенны. Шнурок, подпоясывавший ее серое одеяние, болтался так, словно под юбкой у той ничего не было. Когда они подошли ближе, Люсия заметила, что у незнакомки бледное, худое лицо и очень темные глаза. Она напоминала иллюстрацию к Бодлеру или По. Дойдя до конца тропинки, сестра Берта сказала: «Вот что я хотела тебе показать».

И тогда Люсия поняла, что незнакомка сейчас будет смотреть на ее вид с горной вершиной. Более того, она чувствовала, что это призрачное существо сразу поймет, что он означает. Если бы только сестра Берта испарилась…

За ужином Люсия старалась не глядеть по сторонам. Она слышала, как одна из девочек сказала: «Странная какая-то эта новая учительница музыки». Значит, она будет жить в доме сестры Берты, который также служил лазаретом и учебным классом для девочек, бравших уроки игры на фортепьяно. После ужина Люсия пошла к краю сосновой рощи, за которой скрывалось музыкальное шале. Внутри горел свет. Под стрехой в одном из классов горела лампа. Должно быть, новой сестре предоставили эту келью. Люсии стало интересно, поставили ли ей кровать. Конечно. Скорее всего, одну из пансионских железных коек. И все же Люсии было легко представить, как это бледное, истощенное существо, точно монах, спит на соломе.

С самого начала Люсия понимала, что никогда не сможет определить свое чувство к этой странной хрупкой сестре, которую, как оказалось, звали Агатой Тиэль. Она была из Эльзаса, много лет обучалась музыке в Германии, но была вынуждена распрощаться с многообещающей карьерой из-за угрожавшего ее жизни туберкулеза. Вслед за тем она несколько лет жила в санатории при поддержке брата, парижского архитектора. Однако брат был убит в первые недели войны, после чего Агата захотела стать сестрой милосердия. Но врачи сказали, что ей следует вести абсолютно спокойную жизнь. Протестантка по рождению, ее подруга Берта уговорила Агату вступить в гугенотскую сестринскую общину и помогать ей обучать девушек в этом тихом месте.

Вот и все, что удалось Люсии узнать о новой сестре, по крайней мере, она так говорила. В тот момент она собралась было написать матери и попросить разрешения заниматься музыкой, но потом решила, что это будет чересчур. Данте никогда не разговаривал с Беатриче, даже не дотрагивался до ее руки. Безнадежное обожание не умерло со Средневековьем… способность страдать, делавшая тебя «достойной своей Судьбы», значила для Люсии все. Сейчас перед ней возникло само воплощение романтической любви и трагедии, и оно улыбалось поразительно темными глазами ребенку, который, как было замечено сестрой Агатой, и сам не отводил от нее взгляда. На шестнадцатилетие мать послала Люсии подарки и большую коробку засахаренных каштанов, которые в ту пору трудно было достать. В воскресенье, когда девочкам разрешалось наносить визиты, Люсия пошла с этой коробкой в музыкальное шале. Она постучала в дверь сестры Агаты, но, когда дверь открылась, забыла, что собиралась сказать. Вместо этого, по ее словам, она просто протянула коробку своему кумиру, пробормотав что-то про то, что сама не любит каштаны и не хочет ли сестра Агата… Да, сестра Агата очень любит каштаны. Большое спасибо. Может быть, девушка зайдет и присядет? Нет, ей нужно еще навестить других учительниц. И Люсия, дрожа от радости и злости на саму себя, убежала к винограднику и просидела там весь оставшийся день. «Если бы я могла поговорить с ней, – думала она. – Но как я могу? Она на седьмом круге, а я еще только на втором. Она могла бы понять меня, но я никогда не смогу объяснить, что понимаю ее». Это было, рассказывала Люсия, все равно что слушать грустную, возвышенную музыку. Когда концерт заканчивается, хочется броситься к музыканту и что-то ему сказать, но в голову не приходит ничего, что не звучало бы плоско и банально.

Шли месяцы. Люсия была счастлива, потому что страдания доставляли ей удовольствие. У нее была, как она поняла позднее, особенная, чувственная и тонкая натура, уже горящая собственным, еле сдерживаемым огнем. Дни становились длиннее, и, как она объясняла, почти каждый вечер она старалась пройти мимо сестры Берты и сестры Агаты, гулявших вместе по аллее. Улыбка последней еще больше подталкивала Люсию к работе. В то время она изучала готическую архитектуру и читала литературу этого фантастического периода – про Окассена и Николетту, Элоизу и Абеляра, крестоносцев. Таким образом, все свободное время она проводила, погружаясь в более или менее запретные сказания из городской библиотеки или в рисование, которое страстно полюбила. Люсия уверяла, что ее зарисовки из реальной жизни были действительно стоящими. Однако она предпочитала рисовать сцены с расстающимися или убивающими друг друга любовниками. А однажды создала очень точную копию портала базилики в Муассаке и его святых со впалыми щеками, с неестественно вытянутыми или скрещенными ногами, помещенных группами под изящными, тянущимися вверх арками. Сестра Агата, учительница музыки, хотела на некоторое время повесить рисунок в главном зале пансиона, но Люсия побоялась, что кто-нибудь заметит, что лица у всех святых одинаковые. И все напоминают сестру Агату.

В конце учебного года приехала мать, чтобы на лето отвезти Люсию в Испанию. Но та заставила мать пообещать, что она вернется в пансион на следующий семестр. Сестра Агата тоже должна была вернуться. Лето в Сан-Себастьяне показалось Люсии до неприличия веселым, если учесть тот факт, что шла война. И все же ей было приятно, когда однажды симпатичный молодой человек последовал за ней с пляжа и, не скрываясь, стал наводить о ней справки у гостиничных портье. Через несколько дней он нанес визит вежливости матери с рекомендательным письмом от ее английской знакомой и попросил разрешения нарисовать Люсию. Оказалось, что этот человек известный художник, очень вежливый и благовоспитанный, и по этой причине, хотя и под неусыпным материнским оком, Люсия ему позировала. Он назвал свой рисунок «Prima vera»[8]. Однажды, когда мать ненадолго оставила их одних, Люсия сказала художнику, что такое название ее оскорбляет, потому что она уже узнала жизнь и страдание. Но он лишь очаровательно улыбнулся и неожиданно поцеловал ее в губы. «Милое дитя», – сказал он, когда она отвернулась. Испытав и возмущение, и наслаждение от этого первого поцелуя, она взглянула на художника и удалилась, не совсем понимая, что при таких обстоятельствах следует делать.

Им встретилось несколько молодых людей, по мнению матери достаточно приличных, чтобы быть представленными Люсии, но они ее совершенно не интересовали, как, судя по всему, и она их. Люсия была слишком худенькая, ее черные волосы были слишком прямые, и говорила она о таких серьезных вещах, как Данте или Бернард Шоу – ее последнее открытие. В тот период Люсия полагала, что если мужчина любит ее, то разговор между ними излишен, а если не любит, то нет смысла тратить время и силы, размышляя о вещах, которые могли бы быть ему интересны. Ей хотелось понять, любит ли ее художник. «Если это так, – думала она, – то я скажу ему, что все безнадежно, что я люблю монаха». Но художник исчез так же вежливо, как и появился, и Люсия была рада, что наконец наступил сентябрь.

Она рассказывала, что настояла на приезде в пансион за пару дней до его официального открытия, надеясь, что до прибытия остальных сможет поговорить с сестрой Агатой. Люсия нашла сестру Агату все такой же бледной, но ее улыбка казалась не столь печальной. Она еще не облачилась в свое серое одеяние, на ней было темно-красное шелковое платье, очень длинное и перехваченное на талии. Люсии подумалось, что сестра Агата похожа на юных послушниц, подносящих благовония во время торжественной мессы. Но она ничего не смогла сказать и лишь пустилась в глупую болтовню о Сан-Себастьяне и о том, как рада снова вернуться в пансион и увидеть горы. На следующий день обе были уже в своих пансионских одеждах.

Прошел учебный год, и следующим летом у матери Люсии случился нервный срыв. Люсии тогда показалось, что, осознанно или нет, это стало реакцией не столько материнского сознания, сколько организма, желающего привлечь внимание странной и безразличной дочери. Вот такая у нее была душа, склонная к размышлениям и психологическим спекуляциям. Как бы то ни было, Люсия чувствовала, что должна остаться с матерью и в пансион не возвращаться. К тому же ей было почти восемнадцать, и она закончила изучение почти всех дополнительных курсов гугенотского пансиона, кроме естественных наук и математики. По ее словам, она полагала, что в Париже обучение рисованию, несомненно, будет намного успешнее. А поскольку сестра Агата привязана к пансиону, она может к ней приезжать, когда захочет. Несмотря на войну, финансовое положение матери было на удивление прочным, поскольку отец оставил семье немалое состояние. Поэтому они сняли небольшой дом в Версале, и Люсии разрешили устроить в одной из комнат собственную мастерскую. Две тяжелые черные портьеры с вышивкой, когда-то привезенные отцом из Тифлиса, и рисунок портала базилики в Муассаке – здесь никто не обнаружил бы сходства с сестрой Агатой – были в ней единственным украшением. И в ноябре, после заключения перемирия, Люсия начала учиться в Школе изящных искусств, каждое утро отправляясь в Париж и к четырем часам возвращаясь домой. Так постепенно началась новая пора ее жизни.

Часть вторая

Париж после перемирия. Великая кульминация и великий упадок. Не ожидая больше ни грохота бомб, ни публикаций списков убитых и раненых, парижане сидели в кафе и гадали, что будет дальше. Но ничего не происходило, на людей напала тоска. Они вновь объединились, но были разочарованы. Трудно стало работать, когда где-то там огромный компрессор перестал поставлять энергию.

В Школе изящных искусств, рассказывала Люсия, преобладал тот же дух. Он проник с воздухом улицы, с мыслями и воспоминаниями тех, чьи родные или возлюбленные прошли Великую войну. Большинство преподавателей участвовали в войне и были награждены медалями. Они преподавали почти машинально. Искусство теперь перестало быть таким уж важным.

Однако Люсия, по ее словам, считала иначе. Искусство представлялось ей столь значимым, столь прекрасным – столь верным и великолепным способом выразить всю глубину своего «я». Не простая, как видите, она была девушка. И Люсия с головой ушла в занятия, проявляя рвение студента-стипендиата, чей насущный хлеб целиком зависит от успеха в учебе. Однако только после трех месяцев обучения и только по настоянию главного профессора мать разрешила дочери рисовать обнаженную натуру. Хотя, как призналась мне Люсия с хитроватой улыбкой, изменилось при этом лишь одно: теперь она могла забирать эскизы из школы и работать дома. Через три месяца рисования «живой натуры» она сделала заметные успехи.

Впрочем, с самого начала, как объясняла Люсия в этом месте своего рассказа, жизнь воспринималась ею во всем ее естестве, – несомненно, то была реакция на пуританство матери. Кроме того, она подружилась с теми, с кем ей приходилось ежедневно общаться. Один или два молодых человека приглашали ее пойти куда-нибудь вечером, но она не могла, потому что мать настаивала на возвращении домой вовремя. Вместо этого она соглашалась с ними пообедать, и они говорили об искусстве или о войне, причем Люсия всегда старалась не касаться личных тем. Едва ли молодые люди ожидали от нее большего. Для своего возраста она выглядела очень юной, по-детски худенькой, а ее прическа и одежда были совсем простые. Единственной близкой подругой Люсии стала русская девушка одного с ней возраста, которая, однако, выглядела гораздо старше и флиртовала более или менее серьезно как с учащимися школы, так и с профессорами. Звали ее Ольга, и жила она с родителями, которым удалось убежать перед революцией почти со всем своим состоянием. Люсия часто бывала у них на обедах и радовалась, что может поговорить на своем обожаемом русском языке. Ольга предпочитала, чтобы ее считали француженкой, но родители держались русских традиций и очень полюбили Люсию – особенно отец Ольги, седовласый красавец, который, по словам Люсии, вскоре начал оказывать ей отнюдь не отеческое внимание и всякий раз, как они оказывались наедине, пытался ее поцеловать. Кроме того, он часто водил обеих девушек на выставки, а иногда, с трудом добыв разрешение матери Люсии, на вечерние собрания к художникам. Мать отказывалась к ним присоединяться. На такие походы ей вечно не хватало нервов или сил. Видя, что никак не получается добиться настоящей любви от собственной дочери, она вернулась к прежней маниакальной заботе о своем здоровье и с помощью новых, чрезвычайно дорогих врачей, как выразилась Люсия, очень неплохо проводила время.

Люсия мало-помалу начала восставать против бесконечной материнской опеки. Перед ней был пример Ольги, часто встречавшейся с молодыми людьми, даже с теми, кого не одобряли ее родители. Обычно она, как заметила Люсия, договаривалась с молодым человеком, нравившимся родителям, что он зайдет за ней и отведет к другому, который ее уже поджидал. Одним из товарищей Ольги в этих преступлениях был Анри – бледный, худой аристократ со скромными средствами, по-настоящему милый, хотя и слабовольный. Люсии тоже хотелось иметь хорошего друга, с которым ей было бы весело и чтобы он не пытался ее целовать или притворяться влюбленным. Она предпочитала общество мужчин, хотя не знала, что надо сделать, чтобы в нем оказаться. Мысль о поцелуях с кем-то, кого ты не любишь, казалась ей нелепой – не безнравственной – вопросы морали ее не смущали, – просто бессмысленной и эстетически противной. Она думала, что будет ждать идеальной, безумной любви, про которую начала понимать после чтения книг и наблюдений за окружающими юношами. Но вот что удивительно, как заметила она позже, внимание и поцелуи Ольгиного отца были ей не так неприятны, как приставания более молодых людей. В этом человеке присутствовала какая-то дьявольская галантность, и она ей нравилась – так она мне объясняла. А дружбы со сверстниками, о которой она мечтала, все не получалось.

Наконец в конце зимы Ольга устроила прием по случаю дня своего рождения. Люсия должна была переночевать у Ольги, а Анри – отвезти их на большой благотворительный бал. Впервые, рассказывала Люсия, она оделась так, чтобы выглядеть взрослой женщиной. Ольга сделала ей прическу, одолжила серьги, пудру и помаду. Люсия надела черное вечернее платье, предназначавшееся для чаепитий, с прорезями в рукавах, но оно прекрасно сидело на ее изящной фигурке. Анри заехал за ними вместе со своим братом, бледным юношей шестнадцати лет. Вчетвером они сели в такси, без умолку болтая и веселясь, доехали до ближайшего кабаре, где Ольга высадила улыбающегося брата со стофранковой банкнотой в руке в качестве награды за услугу, и оттуда уже втроем они покатили на квартиру некоего Рене Шале, последнего из покоренных Ольгой сердец.

Шале был высоким смуглым аристократом, который занимался автомобильным делом. Его небольшая квартира была обставлена с отличным вкусом. Люсия, как она сама признавалась, была девушкой простодушной, но не глупой. Очень скоро она поняла, что Ольга уже бывала в этой квартире. Впервые Люсия почувствовала уверенность, что ее подружка не девственница. Собственно говоря, позднее Ольга рассказала ей, что Рене стал ее первым настоящим любовником, хотя в тот вечер, как самая искусная кокотка, она притворялась весьма blasé[9]. Люсия не была шокирована, скорее слегка ошеломлена и ощущала неловкость из-за собственной невинности. По ее словам, она казалась самой себе неопытной и безнадежно отсталой от жизни, если говорить языком тогдашней молодежи. Однако после нескольких коктейлей с шампанским они поехали на благотворительный бал, где прекрасно провели время. Анри хорошо танцевал и вел себя так, словно ему нравилось общество Люсии, хотя она предупредила его, что, к сожалению, не может полюбить его так, как, по-видимому, Ольга любит Рене. Он ответил, что Люсия красавица и он рад с ней просто танцевать. Странное дело, но и Рене тоже оценил ее внешность и умение танцевать.

После нескольких бутылок шампанского Рене сказал, что хочет показать им настоящую ночную жизнь Парижа. Они отправились в ночной клуб на Монмартре, который тогда считался самым шикарным местом свиданий. Воображение Люсии воспламенилось. Все эти люди, вне всякого сомнения, любовники, но любят ли они друг друга? Как может эта маленькая красотка любить того жирного, засаленного дурака? Или эта роскошная пожилая дама того глуповатого мальчишку, которого она целует? Может, любить, в конце концов, ничуть не важнее, чем хорошо проводить время? Потом Люсия содрогнулась при мысли, что ей, человеку с душой, пришла в голову такая идея. Надо бы пожалеть этих бедных, лишенных романтики марионеток. И все же ей нравилось так развлекаться. Было приятно, рассказывала она, когда Анри прижимал ее к себе, да и не так уж трудно танцевалось танго после такого количества шампанского.

Потанцевав, они вернулись за столик, где обнаружили, что Ольга и Рене исчезли. На меню была нацарапана записка: «Встретимся дома в пять». Сейчас было почти четыре. Оставалось еще немного шампанского, и они, не торопясь, допили его между танцами. Внезапно Люсии стало ужасно грустно. Захотелось плакать. Мир ничего не может ей дать. Она никогда никого не полюбит так, как сгорающую от болезни, похожую на призрак сестру Агату. Эта непонятная страсть издевалась над ней. После нее все, что она видела вокруг, ничего не значило, ничего, и Люсия сидела, полная печальных мыслей…

Когда Анри погладил ее по руке и поцеловал в плечо, она не возражала. Кто такой этот Анри? Зачем он ей? Из-за него ей стало еще грустнее. Наконец они взяли такси и поехали на квартиру к Ольге, но Ольга еще не вернулась, а у них не было ключа. Они ждали внизу почти до шести часов. Но Ольга так и не пришла. В конце концов Люсия отослала Анри и поднялась пешком на пять пролетов вверх – маленький электрический лифт слишком шумел. Может, Ольга пришла домой раньше их? Люсия опустилась на пол перед дверью Ольгиной квартиры. Было очень холодно, рассказывала она, но ее это не волновало. Сна не было ни в одном глазу. Ей захотелось оказаться в Швейцарии, где, возможно, она смогла бы поведать сестре Агате о своих теперешних чувствах. Только бы увидеть ее… Люсию затрясло от холода и одиночества. Что это за серая тень вверху на лестнице? Неужели привидение? Вот бы это привидение умело говорить и сказало бы: «Дашенька, вели Дуне разжечь камин. Я приду, как только пригляжу за лошадьми».

Наконец она не выдержала и тихонько постучала. Последовала долгая пауза. Она постучала снова. Негромкие шаги и щелчок замка. Люсия в совершенном изнеможении, совершенно не удивившись, почти упала в руки Ольгиного отца. «Какая ты бледная, деточка!» – прошептал он и понес ее в небольшую библиотеку в конце квартиры, где для нее была приготовлена постель. Стал помогать ей снять платье. Люсия была слишком измотана, чтобы обращать внимание на то, что он делает. Когда она попыталась возражать, платье было уже снято. Он начал целовать, страстно и бесшумно, ее плечи и спину. Она отталкивала его, но тоже молчала. Потом опрокинулась на кровать, продолжая сопротивляться. Но вдруг, как она рассказывала, он встал на колени и зарылся лицом в ее волосы, как-то смешно застонав, словно ему было больно. Через мгновение он очень спокойно поднялся, как будто ничего не произошло, нежно ее поцеловал и вышел. Когда Люсия осталась одна, ее начали душить рыдания. Она была несчастна, совершенно несчастна. И в конце концов отключилась…

Когда она проснулась, был уже полдень. Она лежала в постели и раздумывала над тем, что произошло. В общем-то, ничего не произошло, и все же весь порядок вещей изменился. У Ольги, ее лучшей подруги, был любовник, а отец Ольги пытался ее совратить. Знал ли он об Ольге? Хотел бы он, чтобы у лучшей подруги его дочери был любовник? Отличается ли чем-то секс от любви? Захочется ли ей когда-нибудь одного без другого?

После того вечера, поскольку Анри был такой вежливый, нетребовательный и душевный, они с Люсией стали добрыми друзьями. Без всякой романтической близости, как она говорила, они обсуждали секс, любовь и своих друзей. И как она поняла впоследствии, это оказалось для нее очень полезно. Постепенно в ней появилось больше уверенности в себе, она начала одеваться более продуманно и стала выглядеть привлекательной молодой девушкой. Молодые люди теперь ее замечали, и она редко обедала одна, хотя ей все еще трудно было уговорить мать отпустить ее куда-нибудь вечером, кроме тех нечастых случаев, когда она оставалась у Ольги. Кроме того, она научилась свободнее общаться с мужчинами. Даже отец Ольги больше ее не пугал. Он вел себя с ней так же, как и до того удивительного утра, – с непринужденной галантностью, – возможно, чуть более раскованно, потому что теперь Люсия больше не отбивалась, если он иногда целовал ее украдкой.

Однако, по ее словам, она постоянно думала о пансионе на Женевском озере и строила планы поездки. Ее неизменно тянуло к необыкновенной, бледной, аскетичной сестре Агате. Наконец через неделю после Пасхи она все-таки отправилась. Мать проследила, чтобы она удобно устроилась в купе для некурящих, где, скорее всего, ей не будут досаждать пассажиры мужского пола. И тогда, рассказывала Люсия, она откинулась на спинку сиденья, счастливая и независимая, но со странным чувством, что что-то должно произойти. После Фонтенбло к ней в купе подсел высокий худой француз. Спросил, не возражает ли она, если он закурит, и, когда она сказала, что нет, предложил ей сигарету. Люсия совсем недавно начала курить, и этот незнакомец сделал поездку на редкость увлекательной. Они беседовали о самых разных вещах, о книгах и об искусстве. Он показался ей ярким и глубоким. «Таким человеком я могла бы увлечься», – подумала Люсия, – смешное, но абсолютно искреннее соображение для ее возраста. В шесть они вместе поужинали, как раз перед остановкой в Дижоне. Там ему нужно было выходить. Вдруг совершенно естественным голосом он сказал: «Мадемуазель, вы очаровательны. Не хотите ли сойти и провести со мной ночь в Дижоне? Вы могли бы послать телеграмму друзьям в Швейцарию, что задерживаетесь на день. Дижон – очень интересный старинный город. Я бы с радостью вам его показал». Люсия была шокирована, но почувствовала, что ей приятно это слышать. Она произвела на мужчину впечатление умной и привлекательной женщины – и это виделось ей большим шагом вперед. По ее словам, она ответила отказом, но так, чтобы он подумал, будто у нее все же бродила мысль согласиться.

Приехав в пансион, она не сразу пошла в музыкальное шале. Сначала около часа поговорила со своими старыми подружками и учительницами, а затем спросила как бы между прочим: «Сестра Агата еще здесь?» – «О да! Такая же, как всегда». Значит, все хорошо; она не изменилась; ничего не изменилось. Люсия подождала до вечерней прогулки. Засохшие желтые листья все так же шуршали под ногами на аллее. И вот появились две фигуры, и одна из них невероятно худая в длинной серой рясе, перепоясанная шнуром. Неожиданно, по словам Люсии, она почувствовала слабость и стыд – она, которая целовалась с мужчинами и начала сомневаться во всемогуществе любви. Однако женщины были всего лишь приятно удивлены встрече, сказали, что она становится настоящей молодой дамой, спросили, как ей понравился Париж. Люсии было жаль, что теперь она выглядит иначе, признавалась она мне, ей хотелось сказать: «Разве вы не видите, что я все та же безнадежная дурочка?» Но вместо этого она, как и ожидалось, заговорила о Школе изящных искусств, о своей матери и объяснила, что завтра ей уже придется уехать. Через мгновение в конце аллеи, глядя на свой любимый вид, она поняла, что ничего нельзя поделать. Она никогда не сможет никому объяснить свое странное состояние, которое длится уже два года.

Вскоре после возвращения в Париж она встретила Карлоса. Он был первым мужчиной, проявившим к ней серьезное внимание, и он не мог ей не понравиться. Высок, хорош собой, прекрасный танцор. Отец его был испанец. Мать, богатая американка, развелась с мужем и проводила жизнь в погоне за удовольствиями, как мать Люсии в погоне за здоровьем. Внешне и по манере разговора Карлос был настоящим американским юношей. Матери Люсии он был симпатичен, и она позволяла дочери проводить с ним время. По крайней мере раз в неделю. Конечно, она не подозревала, что темперамент у Карлоса испанский. В конце летнего сезона обе матери на месяц повезли своих детей в Биарриц. Они бы не противились их возможной влюбленности и даже тайному побегу. Но, как говорила Люсия, они с Карлосом заботились лишь о том, как весело провести время. Хотя Карлос подумывал, что неплохо бы жениться на ней, но ему, как он полагал, вполне хватало будоражащих кровь ухаживаний на грани «романа», все же не слишком серьезных.

У Люсии, по ее рассказам, теперь очень быстро развилась жажда приключений. Кроме того, она наконец получала удовольствие от мысли, что ей не нужно завидовать Ольге или чувствовать себя безнадежно невинной и неловкой. Хотя настроение Карлоса никак не влияло на его физические данные, он давно распрощался с иллюзиями и успел рассказать Люсии множество интересных подробностей в надежде пробудить ее любопытство и потом совратить. «Он даже описывал мне разные виды любви, к которым, по его словам, я его толкала из-за своей безумной девственности», – рассказывала Люсия. И все же ей нравилось лишь целоваться и танцевать с ним. В результате они танцевали так гладко, что их часто принимали за профессионалов. Но в такси, в коридорах и даже в сосновых лесах в окрестностях Биаррица она могла подарить Карлосу только поцелуи. Люсия рассказывала, что, возможно, сопротивляясь Карлосу, она получала какое-то странное удовольствие. Но ей всегда становилось ужасно грустно. Иногда она выпивала немного больше, чем следовало, теряла самообладание и плакала. Довольно часто ее веселье вдруг превращалось в отчаяние, и она всю ночь не смыкала глаз, пытаясь разобраться в себе. У нее не было причин так себя вести, рассуждала она, и при этом не решаться на следующий шаг. Однако перед ней маячила серая фигура, перехваченная на талии шнуром, от которой невозможно было избавиться.

По рассказам Люсии, так все и продолжалось в течение наступившей зимы и потом в течение почти года. Она усердно училась в Школе изящных искусств, однако не видела смысла отрицать, что искусство – не единственная важная вещь в жизни. Наоборот, Люсия все больше и больше вовлекалась в интриги и любовные истории окружающих. В конце концов, как говаривала Ольга, война ведь закончилась и делом молодых было извлечь выгоду из гибели косных старых принципов и получать от жизни больше, чем досталось их матерям, утратившим иллюзии, когда радоваться жизни было уже поздно. Люсия говорила, что теперь она глубоко это чувствовала. Мысль, что ее могут счесть такой же ограниченной и пуританской, как мать, Люсию ужасала. В духе своего времени – до странности отличного от времени, непосредственно ему предшествовавшего, – она скорее предпочла бы, чтобы в ней видели не девственницу, а проститутку. Она даже сообщила Ольге, что у них с Карлосом роман. Однако всякий раз, когда они оказывались наедине, повторялась все та же история. Он провожает ее домой, потом неизбежная борьба в коридоре и остаток ночи, проведенный в раздумьях. А он, если не слишком уставал, выяснял, дома ли Флоранс или Колетт, – так, во всяком случае, он ей говорил.

И все же в это время, по мнению Люсии, она медленно, но верно обретала светский опыт и умение себя держать. Ей так хотелось жить и так хотелось знать, каким образом лучше всего познать жизнь в ее наиболее полном проявлении. Кроме того, добавляла она, по крайней мере, некоторые знакомые начали задумываться, каковы же ее нравственные принципы, – и это виделось Люсии достижением! К тому же в промежутках между вечерами с Карлосом она флиртовала с несколькими молодыми людьми, но и в этих случаях не позволяла им лишнего. При всем том она получала удовольствие от такой жизни, хотя никогда не чувствовала себя по-настоящему счастливой. Главным образом ей нравилось ощущать, что ее сердце отчаянно рвется назад, не находя новых эмоций, сравнимых по силе с прежними.

Но следующим летом Люсия избрала иной путь. Теперь ей было уже почти двадцать. Требовался опыт и эмоции. Не имело смысла ждать настоящей любви. У нее она уже была – идеальная гармония и дружба с отцом, странная экзальтация, вызванная сестрой Агатой. Сейчас она хотела получить опыт физической любви, пусть и не могла испытывать любовь в смысле духовном или эстетическом. Желание такой любви возникало, когда она танцевала, пила вино и флиртовала. Но потом ей хотелось проверить, что же происходит с ее духовностью. Возможно, когда-нибудь она удовлетворится таким опытом и станет ясно, что она лишь зря тратила время, размышляя о душе?

У нее, конечно, был Карлос, но она решила, что он слишком мил и банален для подобного эксперимента. Карлос все примет серьезно. Может, она даже начнет склоняться к замужеству. А это было последним, как она объясняла, чего ей бы хотелось. Замужество! Какая нелепость – похоронить свою свободу, если только огромная любовь не восполнит замужней женщине все ограничения брака. В то время Люсия была скорее настроена на то, чтобы сохранить свою независимость и трезвую голову. Для ее целей подходил Ольгин отец, который постоянно вился поблизости. Но не возникнет ли неловкости в отношениях с Ольгой? Кроме него, были, конечно, и другие мужчины, по-своему ей нравившиеся, но все же недостаточно, чтобы принять окончательное решение. Наконец, был молодой и красивый дантист, к которому она ходила удалять зуб. Он сделал ей наркоз, и, по ее словам, когда она приходила в себя, он сидел рядом с ней в затемненной комнате для отдыха и гладил ее волосы. На его вопрос, как она себя чувствует, Люсия ответила: «О, это было прекрасное ощущение – перестать сопротивляться и обо всем забыть». Он взглянул на нее с легким недоумением. «Надеюсь, мадемуазель испытает это чувство чуть позже и при более приятных обстоятельствах», – прокомментировал он ее слова с загадочной улыбкой. И вдруг ей показалось, что этот человек подойдет. «Понимаю, о чем вы, – сказала она, пытаясь казаться небрежной. – У меня был любовник, но теперь я ищу другого». Дантист удивился еще больше и спросил, не отвезти ли барышню домой на такси, но, по словам Люсии, она сказала, что за ней придет мать. Люсия дала ему свой номер телефона и несколько дней в волнении ждала звонка. Остановить свой выбор на нем? Куда они пойдут? Что ей надеть? Он же врач и знает, что делать. Кроме того, всегда можно посоветоваться с Ольгой. Но он так и не позвонил. И это вызвало малоприятные мысли. Может, было ошибкой сказать ему о бывшем любовнике? Но если признаться, что ты девственница, доказывала она себе, любой мужчина испугается, что ты ко всему отнесешься серьезно. Так ей объясняла Ольга. А если мужчины захотят серьезных отношений, они станут ожидать моря сентиментальности, чего она, после Агаты, не могла им дать.

Но вскоре Анри, остававшийся добрым другом, привел ее в гости к одному немолодому человеку, жившему на огромном чердаке на вершине Монмартра. Тот был изобретателем. В комнате, как мне описала ее Люсия, было полно смешных маленьких моделей, вырезанных из коробок из-под сигар, – главным образом механизмов. К добру или нет, но хозяин оказался крупным, косматым мужчиной с неистовыми серыми глазами и раздражительным голосом. Анри по секрету сообщил, что по отношению к женщинам у него ужасная репутация. Всю жизнь их притягивало к нему как магнитом. Это показалось Люсии интересным. К тому же, когда они встретились, несмотря на молодость Люсии, ее увлек нордический образ викинга и его удивительные глаза, и, сколь большой ни казалась разница в возрасте, она сразу же решила, что он великолепен – молод душой, мудр, весел, привлекателен, похож на косматого бога, оставшегося на земле с древних времен. И в компании с ним – рядом с ним – как прелестно, как восхитительно будет выглядеть ее красота. Она подумала об этом и о многом другом, только взглянув на него! Над покрытым покрывалом диваном в конце комнаты, напоминавшей сарай, висел потрясающий рисунок обнаженной женщины, почти неприличный, как показалось тогда Люсии, если бы он не был выполнен так мастерски. К изобретателю на чай были приглашены и другие гости. Хозяин не обращал внимания на Люсию, пока ей не выдалась возможность похвалить рисунок. И тогда сразу же, как рассказывала она, он завел с ней разговор с непринужденной, льстивой фамильярностью, похвалив ее вкус и спросив, можно ли ему когда-нибудь посмотреть ее работы. Она пообещала. Когда она уходила, он пригласил ее приходить еще, и сообщил, что днем он всегда дома, а всю серьезную работу делает ночью.

Люсия говорила, что была зачарована этим человеком. По контрасту с остальными, в том числе Агатой и отцом, он казался важным и даже красивым. К тому же Анри сказал ей, что он настоящий гений – в любой момент благодаря своим изобретениям может стать знаменитым. Поэтому Люсия серьезно задумалась. Ибо сейчас перед ней был человек, привлекавший ее физически, ему было больше пятидесяти лет, он имел богатый опыт общения с женщинами и вызывал интерес в интеллектуальном плане. Правда, для него она будет всего лишь очередной женщиной, но зато не возникнет никаких осложнений или привносимой в отношения сентиментальности – никакого замужества. Люсия была уверена, что сможет извлечь счастье из такого странного контраста, и решила на следующей неделе к нему заглянуть.

Но набралась достаточно мужества только через четыре недели, позвонив в дверь «доктора Сарвасти, изобретателя». Было это хмурым ноябрьским днем в четыре часа пополудни.

Часть третья

Обычно в четыре часа, как рассказывала Люсия, после последнего занятия в Школе изящных искусств, она брала такси и ехала к подножию Монмартра. Потом шла вверх по петляющей улочке до кабинета изобретателя. Даже если шел дождь, она не хотела, чтобы он знал, что она потратила шесть или семь франков на такси, потому что, как с самого начала выяснилось, он был очень беден, ее же положение было прямо противоположным, и она этого стыдилась. Надо сказать, что, по ее заверениям, она никогда еще не наблюдала бедность так близко, особенно в отношениях с человеком, ей явно небезразличным. Для нее было открытием, сопровождавшимся трепетной грустью, что такому выдающемуся человеку часто не удавалось поесть из-за того, что у него не оказывалось пяти франков. Короче говоря, он жил на небольшой, ненадежный доход вкупе с великими ожиданиями.

В общем, это уже был гораздо более серьезный опыт, чем увиденное хмурым ноябрьским днем, когда она пришла к нему впервые. Однако, вспоминая то, что она называла «брачным часом», Люсия, по ее словам, почувствовала лишь разочарование. Быть может, говорила она, так случилось, потому что ее уже, так сказать, совратили книги, искусство, Карлос, Ольгин отец, сошедший в Дижоне мужчина, даже нетребовательная нежность Анри и страсть к Агате. Как бы то ни было и какой бы молодой и неопытной ни была Люсия, не так много осталось у нее чувств для Даниэля Сарвасти. Конечно, гораздо меньше, чем он заслуживал. Правда и то, что, несмотря на вдохновение, по природе эстетическое, он был ужасно старый, усталый и отчаявшийся, однако, по словам Люсии, полный мучительных надежд на будущее. Изобретателю было лет пятьдесят пять, однако ему вполне можно было дать и шестьдесят во всем остальном, за исключением самоуверенности. Вера в свою творческую мощь и грядущий успех изобретений – вот единственное, что питало его огонь. Вера и – временами – болезненное чувство голода. Конечно, случалось, что он зарабатывал различные, и даже значительные, суммы, но как только у него в руках оказывались деньги, он вкладывал их в совершенствование дорогостоящих моделей, воплощение его идей. Пока лишь одна из них достигла стадии коммерческого производства. В связи с чем изобретатель-конкурент захотел купить у Сарвасти патент, чтобы усовершенствовать новый тип турбинного двигателя. Конкурент предложил ему партнерство в производстве этой машины. Но Сарвасти не мог пойти на обычный для делового человека компромисс. Для него партнерство было делом невозможным, и в конце концов он получил довольно приличную, как ему тогда показалось, сумму, которая позволила бы ему существовать в мире творчества, практического или непрактического, до конца его дней. Вскоре он купил этот старый дом, где поселился сам и обустроил верхний этаж под огромную мастерскую. Однако именно в ней ему в конце концов пришлось в основном жить, а что еще хуже – сдавать внаем остальные комнаты, потому что других источников дохода у него не было. Но, как он объяснял Люсии, ночь была единственным временем, когда колесики его ума вертелись бесперебойно. Только ночью он должен выпиливать свои деревяшки и стучать молотком. Из чего следовало, что жильцами у него могли быть лишь люди не менее странные, чем он сам, – те, кто работает по ночам: сторожа, профессиональные танцоры, торговцы наркотиками. Но периодически их ручеек тоже иссякал. Жильцы заезжали и съезжали без его ведома и, соответственно, без оплаты. Наконец, чтобы избавить его от суицидальных настроений, которые однажды, к удивлению неопытной в таких делах Люсии, завладели изобретателем, она сама с помощью Анри сняла в этом доме две комнаты, но Даниэль так ни о чем и не догадался, разве что теперь он смог пригласить Люсию на ужин и однажды даже сходил с ней в оперу!

Так получилось, что Люсия, избравшая Даниэля в качестве самого подходящего средства для получения нужного ей опыта, оказалась вовлеченной в тревожную по своей новизне и действительно опасную ситуацию. Ибо очень скоро, конечно, выяснилось, что романы Даниэля с женщинами – в основном дело прошлого. У него бывали девушки из quartier[10] и другие, заходившие его повеселить, когда он впадал в чрезмерное уныние, но их отношения не обязательно предполагали что-то большее, чем дружескую фривольность. А Люсия вызывала у него бурное и искреннее восхищение, которое, как ни странно, все никак не проходило, в связи с чем она оказалась важной участницей нового вида богемной драмы.

Но как отличалась эта жизнь от псевдохудожественной жизни молодых людей из Школы изящных искусств! Ведь здесь Люсия имела дело с мужчинами, которые не были преимущественно художниками. Это были рабочие разных специальностей, и каждый лелеял какую-нибудь мечту, однако из-за бедности не мог позволить себе творческое безделье. Да и сам Сарвасти, как часто говорила Люсия, никогда не имел душевного спокойствия, хотя все утро спал и почти весь день проводил с ней или с друзьями. Для него, передавала Люсия слова Даниэля, она со своей свежестью, красивыми нарядами и неувядающим любопытством была пришельцем из другого мира. А ей доставляло большое удовольствие представать перед ним именно такой – и хотя бы отчасти рассеивать гнетущие обязанности и ощущения приближающейся старости, которые его так удручали. «Я хотела стать для него ангелом света, – сказала она мне однажды. – И думаю, я им стала, хотя, возможно, была при этом неопытной, самолюбивой и эгоистичной».

Даниэль, по ее словам, получал почти хулиганское удовольствие, поражая ее всяческими историями, многие из которых были весьма натуралистичны, однако окутаны очарованием ее любимых арабских сказок. Он прожил такую насыщенную и разнообразную жизнь, слишком долгую и слишком разнообразную, чтобы описывать ее здесь, но полную множества реальных, воображаемых или приукрашенных приключений. От влюбленного Карлоса и других она до сих пор слышала о жизни только идеализированные подробности, рассказы же Сарвасти были другие – реалистичные. Но какой бы очаровательной она ни была, и я могу это подтвердить, и как бы ни притягивала она физически, он питал к ней, в общем, платонический интерес. Дело в том, конечно, что задолго до ее появления он физически износился. Стало быть, из личного опыта Люсия узнала о сексе очень мало и была разочарована. С другой стороны, в Сарвасти чувствовалась вековая умудренность, как говорила Люсия, следы греческого упадка, оставшиеся со времен двухтысячелетней давности в земле его родного Крита и открывавшие ей новый взгляд на мир. Ему нравилось, рассказывала она, раздевать и одевать ее, как будто она была ребенком, в то же время воображая, что они оба древние критяне на пиру. Они пили вино и ели дешевые маленькие пирожные, а потом давали волю своему буйному воображению. Иногда Даниэлю хотелось поиграть в любовь «по кругу», но, как ни странно, Люсия, при всем ее любопытстве и эмоциональной восприимчивости, не могла откликнуться на желание, которое не было слепым и непреднамеренным. Умом она готова была согласиться, но ее юная кровь оказывалась сильнее рассудка и восставала против всего, что имело иную температуру. Даниэль, как она объясняла, это чувствовал. Он ни в коем случае не был черствым человеком, и поэтому ему почти всегда было достаточно обожать ее юный ум и тело, с наслаждением впитывать ее голос и облик – все то, чего был лишен его иссохший дух.

Однако шла зима, и ситуация становилась все тяжелее, или, точнее, ее новизна поблекла, и, по словам Люсии, она начала понимать, что рано или поздно придется все прекратить. Их связь не могла привести к долгому и прочному союзу, и все же, признавалась Люсия, она не беспокоилась о том, чтобы возвести какую-нибудь защиту от возрастающих требований своего странного любовника. Слишком он был яркий и интересный. К тому же, говорила она себе – или только рассказывала, что говорила, – она была нужна гораздо больше ему, чем любые сокровища ей, и поэтому сопротивляться или отвергать его казалось невероятной жестокостью. Его удивительная одаренность и мечты – за все это жизнь дала ему так мало. И несмотря на возраст, он так многого еще желал – совсем как молодой. Это она тоже чувствовала. И все-таки, признавалась Люсия, не одно человеколюбие заставляло ее пытаться ему помочь, а скорее слабость ее чувствительной природы, всегда откликавшейся на недостатки и слабости других. Ибо разве она не обладала молодостью, красотой, большим состоянием и надо ли ей было так рано начать экономить? Нет, не надо. Кроме того, говорила Люсия, она не могла не посмотреть на мир его глазами, ощутив трагедию его абсолютно бессмысленной борьбы с возрастом и бедностью. У нее самой, наоборот, пока не было никакого взгляда на мир, одно лишь желание как можно скорее что-то урвать от жизни. Это, а также врожденная и, вероятно, неистребимая склонность ко всему трагическому вызывали в ней сочувствие и стремление заботиться о Даниэле. Кроме того, в определенном смысле, как она объяснила мне позже, тут она получала идеальный опыт с точки зрения «эстетики жизни», если такое определение допустимо. Иными словами, перед ней разворачивалась не просто печальная картина, но и что-то еще – терзания страждущего гения. У нее же была красота – врачующее средство. И их соединение было не только выразительно и поэтично, но и незабвенно, как сама красота, так ей, во всяком случае, казалось. А следовательно, и эстетично. Так в сознании Люсии возникло понимание, что картина, история или часть человеческой жизни, какими бы трагичными, даже отталкивающими они ни были, вовсе не обязательно приземленны, а скорее, по своей художественной ценности, даже возвышенны в подобных отношениях – и если придать им особый вид или благородство, то привлекательны и даже величественны. С чем соглашусь и я. Но и против этой идеи, по словам Люсии, в ней восставало что-то более сильное, чем разум.

Все же однажды вечером в конце весны Люсия пошла на то, чтобы испытать прочность сковавшей их близости. Тогда они гуляли по Булонскому лесу. По легенде, Люсия осталась ночевать у Ольги. Неожиданно в довольно игривом настроении и больше для того, чтобы посмотреть на произведенное впечатление, чем для других целей, как сама она объясняла, – такой вот садизм, – она сообщила Даниэлю, что уезжает на лето. «Мама нашла очень дешевый pension[11] в Байонне», – объяснила она. (На самом деле мама сняла люкс в Биаррице.) Но Люсия всегда старалась скрыть от Даниэля свое жизненное благополучие, ибо гордилась, что она ценна для него сама по себе. Не успела она договорить, как он набросился на нее: «Что? Ты собираешься меня бросить? И это сейчас, когда я начинаю обретать жизнь? Когда ты впервые пришла в мою мастерскую, я тебя почти не заметил. Я был беден, но не так уж несчастен, просто смирился с судьбой, потому что тогда я не знал тебя и уже не надеялся встретить такую, как ты. Но ты решила прийти, открыть мне свою душу, душу молодой девушки, и дать мне новую жизнь, словно на меня вдруг подул свежий ветерок. Я не хотел тебя обижать. И всегда уважал твои нелепые идеи. Даже просил тебя уйти, прежде чем в сердце полуживого старика проснется болезнь, которая зовется любовью». (Увы, подтвердила Люсия, это была правда, но в то время ее возбуждало ощущение драматичности.) «Но ты осталась, – продолжал он, с яростью хлеща палкой по кустам, – и обвила мою шею своими нежными, глупыми ручонками, и теперь я погряз в твоей сладости, словно муха в меду. А ты решила, что с тебя хватит, ты хочешь уйти и оставить меня ползать этой мухой со сломанными крылышками!»

Он всегда говорил в таком роде, рассказывала она, если его переполняли эмоции, – прекрасно, напряженно, великолепно. Его слова глубоко трогали ее чувства. Когда он говорил, картина становилась шире, несчастья, насущные, горькие нужды – вся жизнь представала так ярко! И Люсия, по ее словам, в такие минуты чувствовала, что она как будто разделена на две отдельные половинки или на два существа. И думала – одна половинка думала: «Ему надо было стать писателем, и тогда, может быть, его не преследовали бы такие болезненные неудачи», а другая половинка, борясь с искренними слезами, говорила: «О, Даниэлло, как ты можешь так говорить? Ты же знаешь, что я тебя люблю. Ты знаешь». (Не в первый раз он заставлял ее преувеличивать.) «Я уезжаю не навсегда, только на два-три месяца. Вся моя жизнь с тобой, и я помогаю тебе, так же как ты помогаешь мне». (Ему всегда были интересны ее эскизы, говорила Люсия, а она с уважением относилась к его изобретениям и неизменно старалась придумывать и задавать ему умные вопросы.)

«Я отдал тебе всю свою душу и силу, – продолжал он. – Я не помышлял о других женщинах. Я дал тебе всю нежность жизни, в которой соединились опыт и любовь. Но разве ты можешь это оценить, ты, беспокойное малое дитя? Что ты можешь чувствовать? Какой у тебя опыт?»

При этих словах, рассказывала Люсия, она поняла, что ей нечего ему ответить, и чувствовала себя законченной обманщицей, ибо в конце концов, она это знала, все равно его оставит. Но, чтобы утешить его хотя бы сейчас, она сказала: «Но, Даниэлло, дорогой и любимый, говорю же тебе, это ненадолго…»

«Если бы ты и правда любила меня, ничто в мире не заставило бы тебя уехать из Парижа даже на месяц, когда ты знаешь, как ты мне нужна», – передала она его слова.

«Значит, я не уеду, дорогой Дано, не уеду!» – воскликнула она, потому что понимала, как искренни были его чувства. Люсия не могла выносить вида его страданий, слишком ей делалось не по себе, хотя она прекрасно знала, что если не прекратить их отношения сейчас, то придется пережить все то же самое несколько позже. И все-таки, независимо от этого, она остановила его и обняла – обхватила его шею «глупыми ручонками», как потом она мне сказала, «пытаясь удержать то, что неизбежно шло ко дну».

Впрочем, через две недели у нее кончились все отговорки для объяснения с матерью, почему она не собирает вещи, и Люсии пришлось вновь обратиться к теме отъезда. К тому же прошло почти полгода с тех пор, как она последний раз просто, глупо и счастливо предавалась развлечениям, свойственным юным девушкам. Даниэль заставил ее смотреть на жизнь слишком серьезно. Она не могла отрицать, что ей все больше хочется распрощаться с этой сильной личностью, иногда, правда, излишне восторженной, и потакать собственным мелким прихотям и настроениям. «С ним, – говорила она мне, – ты всегда играешь вторую скрипку, может, потому, что по природе своей он все-таки был гением, однако…» Единственным способом добиться своего, наконец решила она, будет разыграть сцену и удариться в переживания раньше его. По этому поводу она добавила: «Досадно, что люди могут просто заставить вас им лгать, правда?» – «Да, – ответил я, – правда».

Вот как она описывала сцену расставания.

Наступило летнее солнечное утро. Все ее планы и мечты, касающиеся нового этапа в жизни, были ею продуманы и его не включали. Но вот что произошло при их встрече: он весело насвистывал, когда открывал ей дверь, собираясь поздороваться. «Дано, дорогой, я должна сказать тебе что-то ужасное! Вчера вечером у мамы почти начался очередной нервный срыв, и доктор говорит, что я должна увезти ее немедленно, завтра. Я сказала ей, что никак не могу уехать из Парижа, и она устроила ужасную истерику. Я сказала: „Хорошо, я отвезу тебя в pension в Байонне и сразу же вернусь“, и, если она не даст мне денег, чтобы здесь жить, я найду работу…» Люсия остановилась перевести дыхание, как она говорила, а Даниэль перестал свистеть и стоял, сердито глядя на нее. Но, прежде чем он успел заговорить, она продолжала: «Конечно, я просто умру, если покину тебя, дорогой, хотя бы на несколько дней. О, что же мне делать?» И она обхватила его шею руками, что ему всегда очень нравилось, ведь она знала, что при этом кажется ему такой маленькой и беспомощной. Разумеется, она добилась, чтобы он начал ее утешать, вместо того чтобы самому устроить ей сцену.

«Ты можешь вернуться через несколько дней, моя драгоценная девочка, – в результате успокаивал он ее, – и жить здесь со мной». «А потом, – добавила она, – он ласково отнес меня на кушетку и стал целовать мои волосы. Но я вдруг начала плакать, причем по-настоящему, но не потому, что мне не хотелось расставаться с ним, а потому, что я поняла, что хотелось».

Позже из Байонны она, конечно, сообщила ему, что матери стало хуже и пока она вернуться не может. Он должен был писать ей до востребования на почту. Мать подарила Люсии маленький «рено», так что она могла легко добираться в Байонну из Биаррица и забирать его письма. И какие странные это были письма, рассказывала она, написанные почти нечитаемым почерком, краткие, пылкие, иногда полные обожания, иногда оскорблений, – такие же, как сам Даниэлло.

И все-таки, по словам Люсии, ей нравилось снова веселиться, наряжаться и танцевать. И хотя она без труда могла привлечь к себе внимание мужчин, ей не приходило в голову завести серьезный роман, поскольку – и Люсия определенно настаивала на этом – она все еще считала себя девушкой Даниэлло, хотя и устроила себе каникулы.

Но однажды в начале августа она получила от него письмо всего из двух строк: «Лучше отрезать быстро, как при хирургической операции. Прощай».

Тогда ее захлестнули мысли, как она говорила, тяжелые мысли, что она себялюбива и отвратительна, раз не ценит любовь настоящего человека, творца, страдающего, пока она танцует. Кроме того, добавила она, отношения заканчивал он – не она. Что же теперь будет с ее искусством, с ее душой? Может, у нее вообще нет ни того ни другого? Чтобы спасти свою душу, как Люсия мне объяснила, на этот раз она обманула мать. Она оставила у себя на бюро записку, в которой написала, что получила телеграмму о тяжелой болезни Ольги, и ночным поездом уехала в Париж.

Когда Люсия явилась в мастерскую Даниэлло, она застала там Риту, одну из девушек quartier, которую встречала у него и раньше. На мгновение, говорила Люсия, она почти почувствовала облегчение. Потому что, возможно, это означало, что Даниэлло действительно порвал с ней. Но при виде Люсии он прямо-таки взорвался от радости, приняв как само собой разумеющееся, что она приехала насовсем, и настоял, чтобы Рита и его приятель Марио, зашедший незадолго до этого, присоединились к ужину с шампанским в честь ее возвращения. А что еще хуже, в течение вечера и Рита, и Марио поочередно отводили Люсию в сторонку и просили не бросать Даниэля. На самом деле он не так хорошо переживал их расставание, как могло показаться, – пока она отсутствовала, он был совершенно несчастлив и потерян – они ни разу не видели его таким за все время знакомства. Они, конечно, сделали все, чтобы его поддержать, давали ему небольшие суммы денег и все такое прочее, но, казалось, он утратил способность работать и стал пугающе мрачным. Позднее также выяснилось, рассказывала Люсия, что как раз перед ее возвращением Сарвасти продал свое пальто, поэтому у него в кармане появились франки, отсюда и приглашение на ужин. Тогда Люсия передала Марио все взятые с собой наличные, чтобы тот заплатил за ужин, и они уговорили Даниэля придержать свои сбережения до следующей вечеринки.

В тот вечер, рассказывала Люсия, с Даниэлем совершенно точно произошли огромные перемены. Она это видела и чувствовала. Он стал намного сильнее и веселее, чем когда она только появилась у него на пороге. Потом, когда они остались одни, он шагал взад-вперед по своей просторной темной мастерской и говорил о будущем, о том, как они будут жить и работать вместе, как к ним обоим придет успех и они никогда не расстанутся!

И чтобы воплотить эту мечту, говорила Люсия, на следующий день она обо всем договорилась с Ольгой и заняла у нее денег. К тому же и сам Даниэль умудрился сдать одну из комнат в своем доме, долго стоявшую пустой. За этим последовали веселые встречи вчетвером или вдвоем, беззаботные ужины на большой открытой площади с видом на Париж. Однако в конце недели, поскольку ситуация была исправлена, объясняла мне Люсия, она сочла, что может снова поехать в Биарриц еще на две недели и уже вместе с матерью окончательно вернуться домой. Теперь она решила раз и навсегда, что будет верна серьезной стороне своей натуры, как и Даниэлло. Ибо разве не был он поистине гигантской удивительной личностью – по крайней мере, для нее? К тому же рядом с ним она сможет сосредоточиться на живописи, а это, как она говорила себе, было то, чего ей на самом деле хотелось больше всего. На сей раз, по ее словам, Даниэлло оказался весьма терпелив и не препятствовал ее отъезду, потому что, наверное, был в ней уверен.

И вот снова наступил конец лета. Люсия опять начала посещать Школу изящных искусств, но теперь только двухчасовые утренние занятия. А днем работала в мастерской Даниэля. Там на основе сделанных в Лувре разнообразных эскизов она писала картины. Жизнь, как пыталась она себе внушить, имеет смысл, только если посвящаешь ее чему-то и не боишься страдать. Она рассказывала, что старалась уверить себя, будто с самого начала все было правильно там, в гугенотском пансионе. И чтобы утвердиться в этом своем ощущении, сочинила длинное письмо сестре Агате, попытавшись описать ей свои душевные переживания… но потом порвала его. Ибо, как в волнении возразила она самой себе, Агата ведь не видела ее больше года. И что она подумает о теперешнем состоянии ее души, и будет ли ей интересно о нем знать, если она, Люсия, сама не может всего объяснить? Так или иначе, говорила Люсия о себе в тот период, она гордилась, что вообще выплеснула на бумагу все – или почти все.

Но однажды перед самым Рождеством она делала эскизы одной статуи в Лувре, и посетители подходили, останавливались и смотрели на ее работу. Это всегда раздражало, а особенно в тот день, потому что какой-то незнакомец, правда довольно интересный с виду, все ходил и ходил по залу. Он не останавливался и не смотрел, а просто медленно проходил мимо нее. Наконец, как она рассказывала, толпа на некоторое время разбрелась, и она подняла на него глаза. Мужчина был высокий и смуглый, но явно не француз. У него были очень широкие плечи и костюм, похоже, английского кроя. Он посмотрел на нее, улыбнулся непроизвольно и быстро, а потом прошествовал дальше. «Вот тип человека, о котором я не имею ни малейшего представления, – подумала Люсия, – приятный, респектабельный, возможно, американец. Интересно, смог бы он мне понравиться?» Она проводила его взглядом, пока он не свернул на лестницу.

Три дня спустя, когда она работала на том же месте, кто бы вы думали появился вновь, если не ее англичанин. Она подняла глаза и встретилась с ним взглядом. Он улыбнулся совсем чуть-чуть, и Люсия, легкомысленно забыв о долге, улыбнулась в ответ. Это произошло так естественно. «Вы не против, если я засвидетельствую вам свое почтение, мадемуазель… Français pas bon»[12], – добавил он с извиняющимися нотками. «Нет, я устала работать», – ответила она, потянувшись и откинувшись на стуле. «Знаете ли, – начал он и, по ее словам, сразу перешел к главному, – я должен признаться, что с тех пор, как увидел вас, я приходил сюда каждый день, надеясь, что вы вернетесь. А вы еще и говорите по-английски! Какая удача!» Его голос, по ее описанию, был глубокий и очень мужской, не льстивый, а властный. Сам он уроженец Канады, приехал в парижский банк по делам. Есть ли возможность, спросил он, представиться ее семье? Может ли он прийти с визитом? Согласятся ли ее родные с ним пообедать или пойти в театр? Люсия доброжелательно отвечала на все его вопросы, думая про себя: «Едва ли он догадывается, какая я нехорошая девочка». Она сказала ему, что ее мать инвалид и мало бывает на людях. И в конце концов, неожиданно для самой себя, она пообещала пообедать с ним на следующий день.

Но, как она мне объяснила, и я подумал, что в устах такой идеалистки это прозвучало едва ли не с восторгом, он был совершенно не похож на остальных знакомых ей мужчин – в каком-то смысле он был гораздо проще, но и отказать ему было сложнее, потому что поначалу он рассчитывал получить намного меньше, чем большинство европейцев. Он так по-мальчишески обрадовался, когда она сообщила ему, что ему позволено навестить ее в Версале в ближайший субботний вечер. Если я правильно помню, она упомянула только один вечер, приведший к этому шагу. И все же, по ее словам, она спрашивала себя – и ей тогда было очень тяжело это сделать, – не скатывается ли она вновь к бессмысленной жизни, где существуют одни удовольствия? Может ли такое быть? Нет, конечно нет! Фрэнк Стаффорд собирался задержаться в Париже всего лишь на одну неделю – вопрос о серьезном увлечении не стоял. Наверное, ее ждет всего лишь немного развлечений и веселья, чтобы потом ей было легче справляться с переменчивыми настроениями Даниэля.

На Стаффорда, конечно, произвело впечатление изысканное благородство их версальского дома и ее матери, которой он был представлен и которая, к счастью, всегда привечая англосаксов, очень мило с ним беседовала, пока Люсия наряжалась. Впервые за два месяца Люсия надела вечернее платье, и, кроме ужина, они получили массу удовольствия от театра и самого дорогого ночного клуба в Париже, не говоря уж о шампанском. Позднее Стаффорд объявил, что для него это был самый романтический парижский ужин. По дороге домой в такси он ее поцеловал, не столько чувственно, сколько восторженно, хоть и немного робко.

После этого от него приходили открытки и письма из Будапешта и Рима. Он говорил, что влюбился, что она первая женщина, которая вызвала у него такие чувства. И теперь он не собирается плыть домой из Гамбурга, как планировал, а вместо этого приедет еще на две недели в Париж.

И хотя Люсия, по ее словам, уже приняла решение весь ближайший год полностью посвятить себя Даниэлло и работе, когда пришло это известие, а следом появился и сам Фрэнк, она не смогла удержаться и встретилась с ним. Ужины, театр, ночные клубы. И сэр Фрэнк казался все более красивым и все более приятным в обхождении. Что прикажете делать? Теперь он сказал ей, что определенно не мыслит своей жизни без нее. Еще более романтично звучало его предложение остаться в Париже, пока она не выйдет за него замуж, после чего они вместе отправятся в Канаду. Он не сомневался, что уговорит и Люсию, и ее мать, которой необходима уверенность, что он составит счастье ее дочери и обеспечит семью.

Искренность его намерений – на чем настаивала Люсия – ее тронула, и когда рука Фрэнка обняла ее, сильная, но не такая властная, как его голос, она вдруг почувствовала, что хочет быть с этим мужчиной, как никогда и ни с кем до него. До сих пор, как ей теперь это виделось, ей хотелось жизни, восторгов, некоей душевной или физической удовлетворенности. Но сейчас так неожиданно и, как ей временами казалось, необъяснимо ей хотелось только Фрэнка Стаффорда, и никого другого. Она поразила его – а может, и саму себя, – отдавшись ему, прежде чем он осознал, что они делают, в маленькой прихожей, где когда-то она отбивалась от Карлоса. Потом, по ее рассказам, ему стало ужасно стыдно, как будто он позволил им обоим совершить огромную и даже постыдную ошибку, и он стал просить у нее прощения. «Конечно, дорогая, ты теперь выйдешь за меня», – повторял он снова и снова. Но, к удивлению Фрэнка, она довольно спокойно сказала ему, что у нее уже есть любовник и поэтому, а также из-за взглядов Фрэнка, которые, по всей видимости, не совпадают с ее взглядами, она обречена быть несчастной всю жизнь. Но Фрэнк, по ее словам, не пожелал ничего слушать ни в тот вечер, ни потом. У нее неправильные мысли – она неправильно видит жизнь, – слишком она молода, импульсивна, по сути, неопытна. Они все обсудят завтра в его гостиничном номере.

Именно в этом месте своей любопытной повести Люсия объявила, что в тот момент она впервые поняла, что на самом деле у нее никогда не было любовника. Ибо Фрэнк оказался не так прост, как ей сначала подумалось. Совсем нет. По его собственному признанию, у него были романы со многими женщинами. Собственно говоря, всего неделю назад в Будапеште он пытался, найдя другую девушку, заставить себя забыть Люсию. Но Люсия совершенно не похожа ни на одну из его знакомых женщин, поэтому он не смог, нет, нет. Пусть прошлое останется прошлым – и его, и ее. Он женится на ней, и они забудут, что с ними произошло, – они смогут это сделать, ибо они другие. В связи со всем этим – по крайней мере, так объясняла мне Люсия – она почувствовала в нем поистине редкую прямоту и силу, что почти заставило ее поверить в возможность им сказанного. Кроме того, несмотря на Сарвасти, физическая любовь не обязательно должна быть такой безрадостной, как ей представлялось раньше. Даже наоборот, она могла оставлять ощущения, почти возвышенные. Да, она придет к нему в гостиницу завтра, но не раньше шести. Она уже два дня не виделась с Сарвасти.

На следующий день, как она мне призналась, она постаралась избежать поцелуя Даниэля. Более того, не испытывая особых угрызений совести – что ее даже испугало, – она начала размышлять, был ли хоть когда-нибудь Даниэлло таким, как Фрэнк. «Конечно, – сказала она мне, – судя по его рассказам… Но я не думаю, что кто-то может быть таким же».

Так началась борьба между молодостью и старостью, силой и слабостью, которая, как легко догадаться, могла иметь только один исход.

Между тем, хотя ни Фрэнк, ни Даниэль не знали друг друга, Люсия сказала Фрэнку, что не может бросить своего любовника, а Даниэль начал подозревать, что в жизни Люсии появился другой мужчина. Ее физическое безразличие к нему, как он объявил, тому доказательство. Хоть она и старалась это скрыть, но теперь все больше избегала с ним близости, даже категорически отказывалась. А этого он вынести не мог. К тому же, то ли несмотря на протесты Люсии, то ли благодаря ее благосклонности, Фрэнк решил остаться в Париже и сражаться за нее. По ее словам, он был очень упорный человек. Она не могла устоять и приходила к нему два или три раза в неделю, хотя иногда говорила себе, что долго это не продлится, она ему надоест и тогда вернется к серьезным отношениям с Даниэлем. К тому же, настаивала Люсия, хотя я сомневался, невозможно было не соблазниться разговорами Фрэнка о замужестве. Кроме того факта, что жизнь в Монреале, где он был управляющим банковским филиалом, будет новой и занятной, каким облегчением станет для нее возможность больше не лгать, не придумывать объяснений своим поздним возвращениям домой или ублажать нервную, экзальтированную мать, с одной стороны, и безрассудного, импульсивного любовника, с другой.

Но, как оказалось, к концу февраля из-за того, что Люсия так увлеклась Фрэнком, но все еще беспокоилась из-за Сарвасти, ситуация стала невыносимо запутанной. Фрэнк не мог или не хотел, чтобы банк и дальше ждал его возвращения. Он объявил окончательно и бесповоротно, словно был вправе руководить Люсией, что она выходит за него замуж, причем немедленно. Далее, он решил забронировать и забронировал-таки двойную каюту на пароходе, уходящем шестнадцатого марта. Люсия, сообщил он, едет с ним. Однако Даниэлло никуда не делся. И, словно следуя какой-то странной интуиции, он стал брюзгливым и капризным. Если Люсия его действительно любит, почему она не может оставить мать и переехать жить к нему? Неужели это так трудно? Кстати, не пора ли ей начать работать за деньги? Разве ее талант не признается всеми? И разве для начала нужно что-то еще, кроме организации одного-двух чаепитий и выставки работ? Конечно нет! И безусловно, если брак для нее так важен – она говорила, что ее матушка беспокоится, что дочь до сих пор не замужем, – они даже могут пожениться, чтобы успокоить мать. А может, на самом деле она хочет от него убежать, потому что в последнее время у нее так часто возникают дела, мешающие им проводить день вместе? Ценит ли она их отношения, или она просто пустая маленькая англичанка? Это, как подчеркнула Люсия, рассказывая мне свою историю, было, наверное, самое обидное, что Даниэль мог сказать о человеке, а уж тем более о ней, англичанке, – пустая маленькая англичанка. Да еще притом, что она гордилась своим русским происхождением и своей духовностью. Но она знала, что у Даниэля стойкая латинская неприязнь ко всему англосаксонскому. Да и сама Люсия не любила все, что было в ней английского, потому что, по ее словам, она обожала своего русского отца и испытывала жгучую боль, когда ее называли англичанкой. И это несмотря на мать, Фрэнка и своих английских любимцев, добавила она, например Суинберна, Оскара Уайльда, Доусона и Шелли.

Как однажды объяснила мне Люсия, рассуждая о том времени, она раздумывала над сложившейся ситуацией до тех пор, пока раздумья уже не могли привести ни к чему хорошему. Только одно ясно, решила она, – Даниэля она больше не любит. И ее неудержимо влечет к Фрэнку. В то же время она уверяла, что Сарвасти имел огромное влияние на ее эстетическое и философское мировосприятие и каким-то хитрым образом заключенный в нем космос заставлял ее чувствовать, будто он своей любовью и вниманием возвышает ее, а такое было не доступно никому, даже Фрэнку! Иными словами, Сарвасти, как она однажды мне сказала, занимал важное место в восприятии Люсией себя как личности. Вместе с тем, хотя она не любила Фрэнка, если не считать физической стороны – чего нет смысла отрицать, – та жизнь, которую он ей предлагал, казалась потрясающей в своей новизне: Канада, Америка, Новый Свет. Но, опять же, никуда не деться от того факта, что ей не хватало мужества бросить Даниэля. Он был так стар, жалок, беспомощен и очень, очень в ней нуждался – духовно, эмоционально, творчески. Однако, как наивно объявила она, расстаться с Фрэнком ей не давал собственный эгоизм. «Если бы такое было возможно, я оставила бы их обоих», – сообщила она мне, предавшись воспоминаниям. «Полигамная женщина! Двоемужница!» – тут же отреагировал я.



Поделиться книгой:

На главную
Назад