Сложив губы трубочкой, он выпустил клуб дыма.
Взгляд блестящих раскосых глаз поверх очков гальванизировал. В его лице есть нечто ордынское, а в зрачках мерещился отблеск пламени горящих городов, стали наступающих конных армад.
— Вы же знаете, Брянцев… — начал он наждачным, с крошками металла голосом, но тотчас отвлекся; складки у носа и губ теперь сложились в презрительную гримасу. Это характерно для Ханжина — переброс внимания всегда сопровождается сменой выражения лица. Я проследил его взгляд. В запыленном окне одноэтажного здания, которое язык не повернется окрестить «вокзалом», хмурой луной светлело поверх горшка с фиалкой лицо скучающего телеграфиста. Он смотрел на нас глазами снулой рыбины, подперев отвисшую щеку кулаком. В этом жесте и этих глазах степень такого крайнего равнодушия, что кружилась голова.
Боги, куда нас занесло?!
— Как врач, хочу отметить, что на протяжении нескольких последних лет не раз уже замечал за вами подобные нервические…
Ханжин не слушал. Задрав непокрытую голову к небу, он смотрел сквозь темные очки на низкие тучи. Хмуро жует сигариллу.
Экспресс завершил миссию на станции, выплюнув нас на платформу. Его зеленая гусеница, шипя от презрения, сдвинулась с места.
Я решил расставить точки:
— Потеряли шляпу, эка важность. Ну, унесло ветром в разбитое окно… Зачем же так себя растревоживать?
Я пригладил затянутыми в перчаточную кожу пальцами короткие усы, скрывая тем самым улыбку. В самом деле, подумаешь!
— Я переживаю не из-за шляпы, — скривился Ханжин. — Вы только поглядите…
Он показал мне разорванный по шву рукав пальто.
В ответ я хотел было развести руками, но в левой у меня неизменный спутник — потертый докторский саквояж из кожи «кэттл», подарок Дого Мбуа-И'Боте, лидера племен матабеле, память о лихих днях в намибийском вельде. Поэтому я лишь неопределенно повертел в воздухе пальцами правой. Вот поэтому, хотелось сказать мне, борцы Кушти никогда дерутся в пальто.
Собственно, они их и не носят.
— Послушайте, Брянцев, вы верите в мойр?
Улыбка отклеилась от моих губ. Нет сомнений, мне не дано — никогда — в полной мере понять и оценить невероятный мыслительный механизм Ханжина. Умение его перескакивать с темы на тему, балансируя, как канатоходец, на тончайших ассоциативных ниточках, неизменно поражает меня. Поражает или раздражает — с этим я не определился до конца. Но факт в том, что из всех людей, с кем в той или иной мере контактировал Ханжин, лишь я оказался в состоянии регулярно мириться с безумной скачкой его логики.
Похоже, его раздражение от неудачно проведенного приема «бандеш» растворилось. «Бандеш» и стал результатом порванного рукава. Мы тренировали прием неоднократно, на густом персидском ковре возле камина, у нас на Пекарской. Ханжин, необычайно способный к единоборствам, добился выдающихся успехов. Но «бандеш» ему упорно не давался.
Потеря шляпы к рукопашной не имела отношения — ее унесло ветром, однако Ханжин по детской своей вредности был готов списать все огрехи мира на неудачно проведенный захват.
Он терпеливо смотрел на меня, ожидая ответа. Ах да, мойры:
— Вы же знаете, Ханжин, как и большинство людей моей профессии, я — отпетый материалист. К чему, собственно, вы спросили?
Он медлил с ответом, разглядывая чернильные лужи платформы.
— Если мельница в самом деле такая старая, я бьюсь об заклад, что слухи об этих дрянях в ее озере — не преувеличение. А еще сейчас подумалось, нет ли в этом некоей издевки судьбы? Оказаться за тридевять земель от нашей уютной квартиры на Пекарской, посреди каких-то древлянских пустошей и волколачьих лесов. Царство комаров и тумана. И эта безобразная драчка с фальшивым мичманом… Но шляпа — это уже слишком! Черт, как же она мне нравилась! Без нее я чувствую себя так, как если бы, не надев защитных перчаток, проводил эксперимент с царской водкой и липовым золотом… Понимаете, что я имею в виду? Впрочем, не обращайте внимания. Все это оттого, что вы отобрали ампулы, которые я получил от Байльштайна прошлым летом. Надеюсь, не станете отрицать, что если бы не содержимое тех славных ампул, я не смог бы вычислить и задержать Мясника-Бармашова!
— Ханжин, ведь мы уже не раз… — я надеялся, что нам больше не придется возвращаться к тому трудному, но необходимому разговору. Приятель Ханжина, баварский пивовар и по совместительству доморощенный химик, повадился снабжать моего друга вариацией героина, которая превращала его в монстра сыска. «Монстр» в этом определении отнюдь не относится к положительному качеству.
Он прерывал меня движением ладони:
— Нас встречают.
Моя правая рука скользнула в карман пальто. После стычки с тремя налетчиками в экспрессе я готов к любым неожиданностям.
Похоже, я напрягался зря. Паренек, одетый шоффэром, шел по платформе. Выняв руку из кармана, я щепотью поднес ее к шляпе в приветственном жесте.
Ханжин приветливо помахал шоффэру, с легкостью переходя на сленг механистов-«клепальщиков»:
— Стима риветхедам! Парень, в вашем городе найдется, где загрузить топки лютым угольком?
Юный шоффэр останавливился и поднял гогглы на высокий лоб. Я едва сдержал возглас удивления. Перед нами дама. Она очень хороша собой, но в лице, почти не тронутом косметикой — ни кровинки. Веки ее покраснели, под глазами глубокие тени, как бывает у людей страдающих долговременной бессонницей. Она будто героиня репродукции Фрагонара, выцветшей почти до полной потери цвета.
— Господа, вы, должно быть, Ханжин и Брянцев? — сказала дама. Голос ее мелодичен, но маловыразителен. Зная, какая драма сейчас развивается в семье Усинских, я симпатизировал ей.
— К вашим услугам.
Ханжин с достоинством наклонил голову; я приподнял шляпу.
— Я — Анна Усинская. Это я вызвала вас.
— Прошу извинить, — сказал я. — Ваш наряд ввел нас в некоторое заблуждение.
— А, вы про этот маскарад, — она едва раздвинула в улыбке побледневшие губы. — Я закончила в губернии водительские курсы. Знаю, столичных жителей сложно шокировать. Но у нас женщина за рулем
— Выхлопнулось без копоти, госпожа Усинская! — признал Ханжин, поправляя очки.
Собирание и систематизация разнообразных профжаргонов и сленгов интересуют сыщика столь же сильно, как графология или судебная антропология. Он рад любому поводу попрактиковаться и рад встретить человека, способного оценить его владение предметом.
— Вы, наверное, проголодались, господа, — сказала Усинская. Я бросил взгляд на моментально воспрянувшего духом Ханжина. — Пожалуй, я отвезу вас в ресторацию, «Полдень Филиппа».
…Мы едем на стимходке с откинутым верхом прочь от станции, навстречу городку Смуров. Усинская ведет аппарат уверенно, небрежно контролируя рукоять поворота левой рукой. Дорога, которую в здешних местах называют умилительным словом «шасейка», то режет ножом аппетитные ломти спелых нив, то петляет в чаще угрюмых вековых древ, с которых вот-вот, кажется, спрыгнет Соловей-Разбойник вкупе с Робин Гудом… Дождь, уверенно обещанный скопившимися ранее тучами, так и не разразился. Истомившиеся тяжелые колосья ржи устало клонились долу на полях. Подивившись тому, что сорняков на делянках видно не было, я внезапно подумал, что сейчас не время для спелых хлебов; что-то не совсем складывалось в окружающем пейзаже, и я хотел было спросить прелестницу-мещанку о резоне для здешнего раннего урожая, но раздумал. Повод для молчания давал оглушительный треск и кашель двигателя, а также густые клубы пара, норовящие набиться в ноздри и глотку. Дабы предотвратить удушение — каким бы кажущимся оно ни было — мы прикрыли лица шейными платками, завязанными на затылке. Но, похоже, Усинской эта феерия дыма и пара вместе с какофонией звуков очень нравилась: в моменты, когда она поворачивала голову к нам, я видел, как широко открывались трепетные ее ноздри, сладостно втягивающие газообразную отраву из воздуха, а глаза слегка подкатывались кверху, выражая высшую степень экстаза.
Ханжин нетерпелив. Я знаю его несносные манеры и поэтому сижу молча. Перекрикивая адское моторное создание, он пытается говорить с госпожой Усинской. Это дается ему нелегко. Неловко переламываясь через лежащий на его коленях саквояж, он что-то кричит в затылок девушке, но я не могу понять, что именно. Ловя отдельные слова, я в целом понимаю, о чем Ханжин пытается расспросить тугой узел волос под кожаной фуражкой.
Они говорят о ее брате, Мстиславе Усинском. Таких, как он, по Ханжину, у нас в столице кличут «региональным заправилой» (странное словосочетание, доложу вам я).
Впрочем, Усинский, судя по всему, личность гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд. Человек широких взглядов и большой космополит, он владеет Смуровской водяной мельницей, возраст которой близится к четырем векам.
Ханжин не подает виду, что он знает о мельнице, Смурове и Усинском куда больше, чем это представляется Анне.
Подобно тому, как вся жизнь Империи коловращается вокруг бюрократических институтов и правящей Династии, ось этой мельницы пронизывает самоё суть Смурова — от снабжения энергией до невероятного количества «забобонов и нисенитниц», суеверий и вздоров (местные словечки густо пересыпают и без того мусорно-насыщенную риветхэдовским жаргоном речь Усинской; моментами она забывается, и правильные, округлые обороты институтки Смольнинского Лицея рвут кружево сленга), от кристально чистой, здоровой воды до развития экономики механизмов, о которых наш шоффэр говорит с особым жаром. Огромная масса всяких колесно-механических штуковин, за счет которых растет благосостояние города, зависит от бесперебойной работы мельницы Усинского, поясняет она.
Мои спутники тщатся поддерживать беседу, а стимходка, тарахтя и плюясь серым паром, держит путь через Смуровские предместья. Мимо нас плывет тот самый пейзаж, что не может не греть душу утомленного странника, пред чьим взором представали выжженные солнцем африканские саванны и душные влажные джунгли, унылый океанический простор и каменистые зазубренные скалы чужих берегов.
Наконец, мы въезжаем в Смуров. Я утомлен, голова раскалывется от шума и горечи паро-дыма. То ли чудится мне, то ли кажется…
Здесь дождь, похоже, все же прошел. Я вижу извилистые, круто поднимающиеся и опадающие вниз, так что сосет под ложечкой, брусчатые улочки. Вижу утопающие в кустах
Вижу вечерние картины чужой уютной жизни; семейство пьет чай под липами, на сочные ломти разделан свежий арбуз, истекает пòтом латунный бок самовара. А вот конопатый юнец (как знать — не будущий ли Ломоносов или Пушкин?) со смехом пускает с крыши голубятни навстречу низким облакам жирного, бешено хлестающего крыльями сизаря. Над оврагами и холмами разлетается отзвук гармонии, раскатистый и хмельной, цепляющий за что-то внутри грудины, за то, что глубоко упрятано под твидовым импортным костюмом. Тающим золотом искрятся пузатые луковицы церквей, алые блики пляшут на изгибах речки-Смуровки, трещат сумасшедшим оркестром цикады, да в чьем-то незатворенном окне гибкие быстрые пальцы (не видишь их — но представляешь так ярко!) наигрывают гаммы полонеза Огинского, что причудливо переплетаются с мелодией давешней гармонии.
И вспоминаешь строптивого поляка, его вызов Империи и то, что само название того самого полонеза «Прощание с родиной» — как вызов и крик подбитой с лету куропатки. И думаешь про себя — стоило ли кричать, пан Огинский? Вот же она — Родина. Твоя ли, моя ли, наша ли с тобой общая? Дело не в том, чья. В том — что жива, что процветает и здравствует…
Мне ли судить гениального спесивца? Сколько дорог я сам исходил, сколько избил сапог на чужбине? А все равно: трогает и манит. И, кажется, ничего слаще нету для изголодавшейся души — такого тихого, гомоном шмелей полного, постылого и сладкого, провинциального
Я расчувствовался не к месту.
«Полдень Филиппа», двухэтажное здание, смесь кабака с гостиницей, главная местная ресторация, появляется неожиданно.
Усинская лихо выдергивает жезл-заводку, и чудовище механизации, напоследок изрыгнув остатний клуб пара, издыхает до следующего запуска. Мне даже почудилось, что машинерия издала протяжный драконий стон — вот, мол, и покатилась очередная моя голова…
Стайка пацанят, завистливо-робко толпясь в почтительном отдалении от нас, с обожанием пялится на пижонский наряд прелестницы-шоффэра. Следует лихорадочное шушукание, и стайка выталкивает афронт огольца в изумрудно-зеленых никербокерах, который чисто-звонко орет куплет частушки, явно адресованный Анне:
Пацаны рассыпаются дробью язвительного смеха и улепетывают что есть сил, потому что Усинская хмурится и кусает бледные губы, при этом сделав быстрый шаг в сторону нахальщика.
Ханжин, стащив с лица платок в черных пятнах копоти, спрашивает Усинскую:
— Глинько? Я не ослышался — он спел «
— Да будет вам, пойдемте лучше в ресторацию, — неловко отмахивается девушка.
Дощатый пол заведения густо посыпан свежей стружкой. За небольшими столиками громоздятся местные жители, пестро одетые и представляющие собой колоритные провинциальные типы.
В углу провозглашает громкие тосты, пересыпаемые словечками местного диалекта, компания «золотой молодежи». Их причудливые одеяния сочетают отсылающие к историческим корням области «панские кафтаны» с гогглами, высокие шоффэрские краги с потемневшими от времени фамильными саблями в расписанных басурманской филигранью кожаных ножнах. Пьют за странного человека, сидящего во главе стола и посылающего собутыльникам взгляды столь же светлые, сколь и бессмысленные.
— Державин, — Анна улыбается, кивая на виновника, по-видимому, торжества. — Про него, господа, будет вам отдельная история… — Мы готовно молчим, хотя в лике местного дурака и мне, и — явно — Ханжину мерещится нечто знакомое.
Но что?
Шурша опилками, мы подходим к стойке, занимаем места на высоких стульях.
Дородная женщина, хозяйка, с готовностью устремляется лично обслужить приезжих. Выносит нам меню, при этом попеременно бросая взгляды то на нас, то на компанию в углу, и весь ее облик говорит «Как бы чего не вышло».
Мне знаком подобный взгляд…
Полистав книжицы меню, мы все дружно заказываем салат с говяжьим языком, солеными огурцами, помидорами и сыром, изрядно сдобренный зеленью и соусом «инконез». К салату я присовокупляю омелетто на сале с «грибным пыльником», Анна — жареные баклажаны с сырной начинкой, а Ханжин — рыбное ассорти, где находится место для слабосоленого филе семги и красной икры, а также рыбы-масляк холодного копчения.
Из напитков мы, доверяя вкусу Анны, выбираем «биррагу», местное темное пиво.
И ждем. Нет, не подачи блюд, хотя мы изголодались и устали в пути.
Ждем того самого «как бы чего».
Крик буревестника заменяет раздающийся в углу многоголосый взрыв смеха. Дурной, с нотами вызова и презрения.
За подрагивающими в такт хохоту перьевыми плюмажами магерок, за широкими спинами, обтянутыми апельсиновыми, канареечными и малиновыми одеяниями, которые вызывают в памяти ёмкое определение «жупан», заметны суетные движения упомянутого нашей клиенткой Державина.
Давешняя его прострация сменилась чередой обезьяньих ужимок, сопровождаемых бурной жестикуляцией и бормотанием. Монолога за хохотом и восторженными «добжэ! добжэ!» сотрапезников мне разобрать не удалось. Взгляд — против воли — притягивают пляшущие синеватые губы, роняющие бисеринки слюны, открывающие то неровный частокол оскаленных прогнивших зубов, то одурелой змейкой мечущийся язык. Уродливый шрам, не то от шпаги, не то от ножа, в виде положенной набок буквы «А», топорщит шею пониже левой скулы.
Зрелище отнюдь не разжигает аппетит, но мне приходилось столоваться еще и не в таком окружении.
На Державине, как и на остальных, подобие шляхетского кафтана, но заметно выцветшего, виды видавшего и не сказать, чтоб чистого. Меховая оторочка напоминает о недавно виденной на перроне столичного вокзала рекламе эликсира для роста волос «Chewеy Extra».
Когда смех стихает, начинается новое действо. Бросаемые через плечо жадные взгляды подсказывают, что наше присутствие замечено.
У стола местного «паньства» встает, цепляясь ножнами за скамью, худощавый отрок в убранном кистями вишневом долимане. Великоватая кунья рогативка съезжает ему на конопатый нос, но поправить ее не выходит, ибо заняты руки: левая крепко сжимает эфес, правая возносит над столом рюмку в подобии римского салюта.
Адресуясь, безусловно, к нам, ломающимся басом изрекает, молодечески ударяя по последним гласным:
— Можэ выпие пани келишэк вина?
Интонация предполагает продолжение, и оно не заставляет себя ждать. Издав некий всхлип, долженствующий означать ироническую усмешку, отрок басит на весь зал:
— За нашчэ и вашчэ вольносьц!!!
Покачнувшись, вознаграждаемый новым взрывом смеха и одобрительными возгласами, оратор подносит рюмку к иронически поджатому лягушачьему рту. Пьет, лихо откидывая голову, едва не роняя головной убор.
Ханжин с любопытством следит за моей реакцией. Смешливые лучики морщинок в сочетании со скудным освещением теперь придают ему сходства с героем пекинской оперы, выступающим в амплуа «чоу».
— Прошу извинить, госпожа Усинская, — говорю я. — Мне решительно необходимо уточнить кое-что у сиих молодых людей…
Я неспешно направляюсь к потешающейся компании.
В зале повисает напряженная тишина.
Меня встречают предвкушающими стычку ухмылками. Лицо Державина, чья роль за столом явно сводится к шутовской, внезапно приобретает выражение осмысленности. Это компенсируется тонкой ниткой слюны, пускаемой с подбородка на облезлые шнуры.
Скрипят отодвигаемые скамьи, стукают о столешницу допиваемые залпом пивные кружки, поспешно докуриваемые «саморосы» (папиросы-самокрутки) вонзаются в пепельницы, бряцают под столом ножны… пятеро подвыпивших молодцев охотно подымаются мне навстречу.
Не люблю проповедовать дуракам. Но бывают такие глупые ситуации, которые просто невозможно игнорировать.
— Запрашам пана до шебе! — цедит, подрагивая двойным подбородком, по-поросячьи полный юноша, чьи малиновые брыли оттенком под стать кафтану.
Дурачок Державин, с шумом подобрав слюну, пускает по лбу морщины. Белесые брови недоуменно встопорщены, бесцветные глаза нацелены куда-то мне на галстук, а синюшные губы вновь движутся, пляшут. Невнятное бормотание вдруг срывается на истошный визгливый крик:
— ДЕРЖИ-И-И!!!
Кажется, от этого вопля в окнах дребезжат стекла, меркнет свет и заполошно вздрагивают все присутствующие.
Оказавшийся на моем пути толстяк в малиновом кафтане меняется лицом. Вместо оплывшей улыбки в нем появляется нечто монстроподобное. Взаправдашняя, черная ярость, совершенно необъяснимая и никак не чаемая.
Пятерка храбрецов кидается на меня.
Это никак не соответствует мизансцене, и на мгновение я чувствую иррациональное раздражение. Все происходящее кажется неправильным, диким, будто грезящимся в маетной дремоте перед самым пробуждением…
Но у меня кое-что имеется в ответ на иррациональность вызова.