Сергей Александрович Снегов
Тридцать два обличья профессора Крена
Памфлет-фантазия
К начальнику полиции вошёл следователь. Начальник, энергичный старичок с провалившимися щеками и злыми глазками, недовольно повернулся к нему. Тот походил скорее на тренера команды тяжеловесов, чем на юриста. Начальнику не нравилась в помощнике слишком оптимистическая внешность и доверие к людям. За три года работы в полиции этот самодовольный боров довёл до смертного приговора всего четверых и не добился для других своих подопечных полных ста лет тюремного заключения. Начальник не одобрял методов следователя. Тяжёлый кулак был веским аргументом не всегда. «Вину из обвиняемого лучше не выдавливать, а выдалбливать, – говорил начальник. – А невиновные если и существуют, то лишь в ближайшем окружении господа бога, да и то потому, что туда не добраться». Начальник не позволял себе чертыхаться, но господа бога вспоминал с благоговением часто.
– Я вас не звал, Симкинс, – заметил начальник.
– Совершенно точно, господин полковник, – ответил следователь, кланяясь. – Я, с вашего разрешения, в связи с загадочным вопросом профессора Крена…
– Вы олух, Симкинс, – почти вежливо сказал худой начальник. – Никаких загадочных вопросов в деле Крена не существует. Как этот прохвост Крен?
– Бредит. Третий день не приходит в себя. Врачи ни за что не ручаются.
– Никто бы не дал врачам медной монеты, если бы они за что-нибудь поручились. Врач в самом простом случае должен сомнительно качать головой – этим он повышает себе цену. Зато я поручусь, что меньше двадцати пяти пропойца Крен не отхватит. Если, конечно, вы не испортите заварившуюся кашу своим всепрощением.
– Постараюсь, господин полковник. Сделаю всё возможное. Между прочим, Крен не пьёт. Никогда не пил!
– Вы оглохли, Симкинс? В сотый раз спрашиваю, что вам надо?
– Если позволите… Обгоревший дневник Крена восстановлен почти полностью, много интересного… В парламенте выступал Поппер, я отчеркнул в газете важнейшие места.
– Давайте Поппера! Так, так. Ага, вот: «Я лично осматривал эти великолепные заводы, – произнёс оратор в своей речи, – и убеждён, что с божьей помощью и дополнительными капиталовложениями их можно переоборудовать для выпуска военной продукции. Что же до мошеннических проектов нынешних акционеров, то от них приходится отказаться как от беспардонного блефа».
Начальник поднял голову и осмотрел своего помощника с головы до ног.
– Вы слишком плотно ужинаете, Симкинс. К сорока годам у вас будет свыше ста килограммов. Жир вреден, ибо развивает добродушие. У хорошего человека злость сидит в костях, а не в жире. Сколько их было, этих искусственников? Тридцать два, вы сказали?
– Сорок восемь. Крен говорит о тридцати двух потому, что они ему всех ближе. Но всего их было сорок восемь. Ни один пока не пойман.
– Оставьте дневник и можете идти.
Когда следователь осторожно закрыл за собой дверь, начальник пододвинул обгоревшую тетрадь. От первых страниц ничего не осталось, многое отсутствовало и на следующих, но середина и конец составляли почти связный текст. Начальник читал с интересом, временами качал головой и – не то удивлённо, не то восхищённо – бормотал про себя: «Прохвост же! Ну и прохвост! Двадцать пять – и ни года меньше!»
…потрясённый. Я стремился лишь к этому восемь мучительно трудных лет – нет, я не мог поверить! Это было слишком хорошо, немыслимо хорошо! Я заметался по комнате, чуть не плакал; думаю, взгляни кто со стороны, решил бы, что я сошёл с ума, – так я был рад! Потом я сказал: возьми себя в руки, он настал, наконец, час твоего торжества – весь мир вскоре падёт к твоим ногам! Я прикрикнул на себя: и на меньшее, чем мир, не соглашайся, руки у тебя достаточно сильны, чтобы поиграть этим шариком; нет, говорю тебе, нет, ты не напрасно потрудился, человечество отметит тебя среди величайших благодетелей! После этого я приблизился к аппарату. Колени у меня дрожали. Шарик жил, пульсировал, расчле…
…пошёл на убыль: четыре дня реального существования после восьми лет горячечных мечтаний и математических расчётов! Здесь важен факт – мне удалось материализовать мысли, остальное – детали; детали можно переделывать и дорабатывать. Я почувствовал усталость: четверо суток без сна – даже для меня это многовато. Я в последний раз полюбовался рассасывающимся в растворе комочком. Я знал, что когда проснусь, комочка не будет. Он был – лишь это имело значение! Я повалился на диван…
…Чёрт! – сказал он. – Счёт электрической компании за этот месяц чудовищный! Вы не жуёте эти проклятые киловатты, профессор Крен?
– Не понимаю, чего вы хотите, доктор Паркер? – сказал я, сжимая под столом руки. Я не хотел, чтобы он заметил, что я волнуюсь.
– Отлично понимаете! То, что легко разрешают себе частные компании, нам недоступно. Налогоплательщики раскошеливаются на полицию, а не на науку.
– Вычтите из моего жалования за лекции. Хоть за три года вперёд!
Он фыркнул. У него была рожа самодовольной жабы. Он растянул до ушей синеватые губы. В его выпуклых глазах мерцали зелёные огоньки. Я его ненавидел.
– Вы нахал, Крен! Может, вы припомните, видали вы в последнем семестре кого-нибудь из своих студентов?
Я молчал. В эту зиму я не прочитал ни одной лекции. Я ссылался на нездоровье, на неполадки с аппаратами, находил тысячи других причин, чтобы не появляться в аудитории. Меня корчило от мысли, что придётся забросить эксперименты хоть на час. Изредка встречая студентов во дворе колледжа, я отворачивался и торопился пройти мимо.
– Вы израсходовали своё жалование за десять лет вперёд, – продолжал Паркер. – Два таких профессора, как вы, выпустят в трубу любой университет…
…миллиарды лет! Я содрогнулся, представив себе безмерный однообразный бег столетий, начавшийся с момента, как первый комочек протоплазмы стал развиваться в мыслящую субстанцию. Продолжительность человеческой жизни рядом с продолжительностью процесса, создавшего её, – песчинка у подножия Монблана! Что сложнее? Быть готовой песчинкой или нагромождать гору, порождающую песчинку? Я задал себе этот вопрос и ужаснулся – ответ был иной, чем я ожидал. Ровно три миллиарда лет понадобилось природе, чтобы даровать женщине умение за девять месяцев породить новую жизнь. Труд женщины и природы несоизмерим. «Монблан и песчинка!» – твердил я себе, шагая по лаборатории из угла в угол.
Да, конечно, я совершил открытие. Я нашёл способ миллиарды лет, потраченные природой, сжать в недели и дни. Я уверен: мне поставят памятники во всех городах мира, каждое слово, набросанное мной на листке, будут изучать под микроскопом. «Он был в волнении, когда писал эту букву «а», в ней чувствуется нервозность», – скажут знаменитые историки. «Нет, – пойдут доказывать другие, – буква «а» спокойна, но взгляните на «б»! Мы берём на себя смелость утверждать, что в момент, когда Крен чертил эту букву, его полоснула ослепительная идея, может, та величайшая его мысль – об искусственно созданном усовершенствованном человеке. Макушка буквы «б» набросана с гениальной свободой и широтой!» Всё это будет, не сомневаюсь.
Ничего этого не будет! Рождённое мной детище беспомощно. Я – мать, вышедшая из больницы одинокой во враждебный мир. Я сижу на камне с ребёнком в руках, у меня нет денег, нет еды, льёт дождь. Ребёнок корчится и тихо плачет. Что мне делать? Нет, что же мне…
– …Мак-Клой! – сказал он, пожимая руку. – Я представлял вас другим. Мне думалось, что вы чёрный, как паровозная труба. У вас вполне приемлемое лицо, док, уверяю вас.
– И мускулы боксёра! – пискнул второй, очень маленький и юркий, с мышиным личиком, желтозубый и редковолосый. Он хихикнул и поправил галстук-бабочку. Рука его была покрыта красноватой шерстью. – Я – О’Брайен. Вы не выступали на ринге, профессор? Я хорошо помню, как некий Рудольф Крен нокаутировал любимца публики Джойса во втором раунде. Судья сделал всё, что мог, но что он мог сделать, если Джойс пришёл в себя лишь на другой день? Нет, вспоминаю, того парня звали Карпер. Он вам не родственник?
– Садитесь, Крен! – проговорил третий. Этот не протянул руки, лишь указал на кресло. Мне показалось, что он у них главный. Он был худ и угрюм. Я ещё не видал таких колючих глаз: он ударял ими, как гвоздями. Кстати, они были цвета гвоздей. – Моя фамилия Гопкинс. Я читал ваш меморандум. Вам не кажется, что это может плохо кончиться?
Я сразу понял, что с ними нельзя быть искренним. И великан Мак-Клой, и карлик О’Брайен, и железный сухарь Гопкинс были одинаково мне чужды. Их возмутила бы, если не рассмешила, великая страсть, поддерживающая меня восемь тяжких лет. Высокие мотивы моей работы могли им показаться лишь подозрительными, результаты её – ниспровержением основ. Я внутренне съёжился, когда Гопкинс кольнул меня страшными глазами, и еле удержался, чтобы не убежать. Я крикнул на себя в душе: «Помни, это твой последний шанс! Ты, кажется, считаешь их скверными людьми? Тебе остаётся приподлиться к уровню их подлости – проделай это с достоинством!»
Я сел в кресло и закинул ногу за ногу.
– Скажите, джентльмены, – промямлил я, – кто из вас Эдельвейс, а кто – братья?
Мак-Клой и О’Брайен разом ответили:
– Эдельвейс – это я.
Гопкинс хмуро добавил:
– А братья – я. Почему вас это интересует?
– Как бы вам объяснить? М-м!.. Я предпочитаю иметь дело с солидными людьми. Фирма «Эдельвейс и братья», конечно, всемирно… Короче, я не желал бы, чтобы моё открытие попало в недружественные руки.
Я значительно сжал губы и холодно посмотрел на них. Мак-Клой ударил кулаком по столу и захохотал.
– Вот мошенник! Он подозревает, что мы левые. Признайтесь, док, такого проходимца, как вы, ещё не существовало со времён потопа! Как, по-вашему, ребята, он сукин сын?
– Очень, очень стоящий человек! – прохихикал О’Брайен, излучив морщинками серое личико. – Говорю вам, он не хуже своего родственника Карпера смог бы нокаутировать великого Джойса. Думаю, мы сработаемся.
– Я могу удовлетворить ваше любопытство, – проговорил ледяным тоном Гопкинс. – Старый дурак Эдельвейс закончил свою грешную жизнь в ночлежном доме. Не думайте, что мы что-либо имеем против него: он был волк как волк, пожалуй, даже зубастей других. Состояние его поделили Мак-Клой и О’Брайен. Что до братьев, то Джим повесился на сорок четвёртой минуте биржевой паники 28 сентября 1995 года, а Джек пустил себе пулю в лоб часом позже. Их акции достались мне. Мы решили не менять название нашей заслуженной фирмы.
– Отлично! – объявил я, закуривая сигарету. – Можете держать себя свободно. Вижу, что не ошибся, считая вас серьёзными дельцами. Нам остаётся договориться о пустяках – сколько миллиардов вы вложите в наше…
…Четыре миллиона киловатт? – ужаснулся Мак-Клой. – В жизни не слыхал большей чепухи! Вы послушайте его, ребята! Он требует миллионов киловатт на обслуживание одного автомата.
– И химического завода площадью в две тысячи гектаров, – добавил я. – Не забывайте, что мой аппарат займётся производством людей.
Мак-Клой энергично выругался.
– Я тоже занимался производством людей – и не без успеха, поверьте: две черноглазые дочки и четыре голубоглазых сына – вот моё сальдо за девятнадцать лет супружеской жизни. Но мне не понадобилась для этого постель в две тысячи гектаров. И потребности в электроэнергии я не ощущал, скорее – наоборот: ни разу не забывал выключить лампочку!
Я со скукой пожал плечами.
– Не собираюсь подвергать сомнению качество ваших детей. Но между вашими и моими, машинными, есть разница. Я буду выпускать людей в массовом масштабе, на конвейере, и притом с заранее заданными свойствами. Надеюсь вы не собираетесь оспаривать, что ваше крохотное семейное производство не больше чем работа вслепую. Вы заранее не знаете даже, кто получится, мальчик или девочка, не говоря уж о таких важнейших элементах, как цвет волос и глаз, влечения и рост, приспособленность к жизни, политические взгляды и прочее. Средневековая кустарщина, Мак-Клой, просто не понимаю, как в наш век поточного машинного производства вы, признанный мастер современной индустрии, осмеливаетесь хвастаться жалкой ручной работой. И вообще, я обращаю ваше внимание, джентльмены, на то, что мои машинные создания представляют собой материализованную мысль, получившую на заводе человекоподобное оформление. В наш век материалистического безбожия это тоже кое-чего стоит.
– Стоит! Стоит! – любовно поскрипывал О’Брайен, не отрывая от меня восхищённых глаз. От него исходил сладковатый запах восторга. – Это кощунство, Мак-Клой, сравнивать своих неудачных личных деток с конвейерными созданиями нашей компании. Даже Джон, самый сильный из ваших сыновей, не простоял бы и двух раундов против Джойса. Что до меня, то я требую, чтобы профессор Крен придал человекоподобным своё личное подобие. Вы меня понимаете, Гопкинс? А вы, Мак-Клой? Хи-хи-хе! По десяти в ряд Крены шагают из ворот завода – один к одному красавцы и силачи. Огромная колонна, не иссякающая ни днём ни ночью, – и всё на ринг, на ринг! Вот это будет зрелище, говорю вам! Такого кулачного боя человечество не видывало.
Я посмотрел на Гопкинса. Решение зависело от него. Гопкинс упёрся гвоздями глаз в стол. Мне показалось, что дерево прогибается под его взглядом: Гопкинс передвигал мысли с усилием, как рычаги. Если бы у меня нашёлся радиоскоп, я различил бы в его голове скрип приближающихся и отодвигаемых мыслей. Наконец Гопкинс заговорил:
– Предложение заманчивое, конечно. Но откуда взять такую уйму денег? Мы трое со всеми потрохами не стоим и половины того, что вы запросили для одного себя.
О’Брайен вскочил и, махая ручонками, быстро заверещал:
– Не так, Гопкинс! Как вы все близоруки, джентльмены! Выпустим две тонны акций, пусть их раскупают рабочие нашей компании – вот вам и денежки!
– Нет, тут требуется что-нибудь посолиднее. Я вижу лишь одну возможность – военное министерство.
– Военное?.. – пискнул О’Брайен. – А ведь в самом деле, Гопкинс, великолепная мысль!
– Сногсшибательно! – загрохотал Мак-Клой. – Такого проныры, как вы, Гопкинс, мир не видывал! Я настаиваю, чтобы док в своих человекоподобных оподобил вас.
– Поручите это дело мне, – сказал Гопкинс, вставая. – Я имею в виду переговоры с военными. Их, конечно, заинтересует конвейерная армия солдат с заранее заданными свойствами. Сейчас я из своего кабинета кое с кем потолкую в столице.
Пока Гопкинс вызывал столицу, мы мирно покуривали. Я старался не показать волнения тем двум. Я непрерывно волнуюсь с того дня, как понял, что у меня нет иного выхода, кроме как завязать опасную игру с этими двуногими. Пока я сидел у них на спине, – а не в пасти, это было уже хорошо. Я усмехнулся, вспомнив, как они запротестовали, когда я объявил, что меньше, чем на половине доходов, не примирюсь. Мак-Клой подскочил до потолка: «Вы бандит, док, зачем вам такая прорва денег?» Я отрезал: «Собираюсь скупить фирму «Эдельвейс и братья». Я отвлёк их от существа проблемы. Только так и надо с ними держаться. Пусть они займутся вырыванием денег у меня из глотки, у них не останется времени совать носы в технологию. Я буду проводить эту линию неукоснительно – заставлю их с боем добиваться того, что мне абсолютно не нужно. Я гордился своим коварством – с такими людьми иначе нельзя.
– Долго же он там! – пропищал О’Брайен. – Поверьте, я никогда так не волновался.
– Дышите глубже и разводите руками в такт вздоха, – строго сказал я.
– Приседайте, когда одолевает волнение.
– Вы невероятный человек, Крен! – сказал он восторженно. – В жизни не встречал такой выдержки! Неужели вас не тревожит…
– Меня тревожит одно: успеем ли мы сегодня оформить финансовое соглашение? Драгоценные минуты тратятся на телефонную болтовню, в то время как мы могли…
Мак-Клой поспешил успокоить меня:
– Сейчас мы позовём Пьера Роуба, и он так быстро приведёт вас в форму, что вы и ахнуть не успеете. В мире ещё не существовало мерзавцев, равных Роубу.
– Пьером мы гордимся, – подтвердил О’Брайен. – Ни одна из конкурирующих фирм пока не сумела обзавестись таким сотрудником.
– Роуб – ваш адвокат?
– Нет, наш доносчик. Главный клеветник нашей фирмы.
Я понятия не имел, что подобные должности введены официально. Мак-Клой поглядел на меня и загрохотал. О’Брайен тоненько дребезжал.
Я всё же овладел собой.
– Люблю специалистов своего дела, – сказал я. – Так вы утверждаете, этот Роуб?..
– Да, утверждаю! – радостно закричал Мак-Клой. – Вы будете целовать его руки, док, когда узнаете старину Пьера поближе. Он и на вас напишет поклёп, не сомневайтесь. У этого человека фантастические способности. Покажите ему молча язык, и он докажет, что вы собираетесь взорвать Дом правительства. Достаточно поглядеть на Роуба, чтобы коленки у вас затряслись и мучительно захотелось признаться в чём-нибудь страшном. Сейчас вы это испытаете! – Он снял трубку телефона и распорядился: – Роуба – поскорее!
– Роуба мы нашли не сразу, – продолжал О’Брайен. – Когда мы прибрали к рукам наследие папаши Эдельвейса, встал вопрос: кого из сотрудников приставят… вы понимаете, Крен? И вот тут мы услыхали, что некоего Роуба прогоняют с десятого места за доносы и полную неспособность к чему-либо иному. «Стоп! – сказал Гопкинс. – Уверен, что это нужный нам парень!» Ровно через неделю после появления у нас Роуб донёс куда следует, что мы продались врагам нашего государства и расширяем производство, чтобы неизбежная в последующем безработица стала безысходней. С этой минуты участь Пьера Роуба была решена. Мы удвоили ему жалование и приблизили к себе. В мире теперь нет сил, которые принудили бы нас расстаться с Пьером.
– А не благоразумней ли наоборот – прогнать Роуба ко всем?..
О’Брайен ужаснулся.
– Какая наивность, Крен! Это ведь свой доносчик. На него надо молиться как на святого!
– Что значит – свой? Он ведь доносит на вас!
– Ну и что? Кто-нибудь обязательно будет доносить, без этого нельзя. От каждой фирмы должно исходить установленное количество порочащей информации – таков закон. А так неудобно, если не знаешь, кто из твоих ребят и что именно доносит! Роуб же заменяет один целый полк информаторов. Из него изливается столь мощный поток порочащих сведений, что в других клеветниках больше нет нужды. Любимое его изречение о себе: «Роуб шерстью чувствует врага». И в самом деле, когда он видит незнакомого, у него встают дыбом волосы.
– Можно подумать, что вы описываете работу кибернетической машины! – заметил я.
– А что вы думаете? – загремел Мак-Клой. – Наука навета нуждается в автоматизации. Я узнал, что Министерство дознаний недавно заказало двенадцать электронных мозгов повышенной скорости – каждый для обработки пяти миллионов доносов в час! Масштаб, не правда ли, док?
В комнату, раздувая ноздри широкого, как мастерок, носа, вошёл Роуб. Я собирался возражать Мак-Клою, но запнулся, ошеломлённый. Роуб бросил настороженный взгляд в пустой угол комнаты, поглядел налево, и лишь потом обернулся ко мне. Я впоследствии узнал, что его волнует пустота. «То, чего нет, подозрительней того, что есть» – эту мысль я слыхал от него не раз. Но в тот момент меня поразила не философия Роуба, а его облик. В его морщинистом лице, сработанном из синеватого воска, не было ничего живого. Он упёрся мутными, как холодец, гляделками и зашевелил оттопыренными ушами. Больше всего он напоминал огромную взъерошенную летучую мышь. Но это впечатление исчезало, когда он раскрывал рот. Он не говорил, а блеял. К тому же он так торопливо выбрасывал из себя слова, что они, сшибаясь, создавали невразумительный гул.
– Я вас слушаю, джентльмены! – быстро-быстро заблеял он. – Я готов к услугам, джентльмены, понимаете, какая штука.
– Поглядите на посетителя, Роуб, – приказал Мак-Клой. – Что вы открываете в его лице?
Роуб так жадно впился в меня, словно хотел сожрать живьём.
– Ничего сногсшибательного! Десять процентов невразумительного, сорок процентов инфантильности, остальное – нормальная тупость пополам с пижонством, понимаете, такая… Стандартное лицо. В последнее время за такие лица уже не арестовывают.
Мак-Клой шумно ликовал:
– Нет, каково, док? С одного взгляда понял, что вы гениальны. Слушайте, Роуб, вас нужно четвертовать.
– Стараюсь, шеф! – Роуб поклонился. – Вы преувеличиваете мои скромные способности, такая штука.
– Роуб, – запищал О’Брайен, – заготовьте проект соглашения о вступлении профессора Крена в совет директоров компании «Эдельвейс и братья». Он будет одним из братьев.
– Оговорить долю участия, джентльмены?