Кларе тоже ни к чему были репетиции. Фрау Пауль только помогла им с костюмами и реквизитом. Надо было, чтоб на сцене Клерхен мотала шерсть, а Гретхен сидела за прялкой.
Подбирая длинные юбки, Гретхен поднималась на сцену почти без волнения. Ведь со сцены можно, можно говорить о том, о чём нельзя ни в классе, ни под фикусом! Растения, кстати, уже вынесли на сцену, Клерхен устроилась на скамеечке, Гретхен сделала вдох, занавес разошёлся.
Кларик, подруга, душа моя неразлучная! Я знаю про любовь — про свою и про твою. И знаю теперь, что любовь не разделяется на свою и чужую. Если ты его любишь, если он тебя любит, если я его люблю, то всё остальное неважно. У меня есть любовь. У любви есть слова. Ей не больно.
И когда публика оглушила их аплодисментами, Гретхен не слышала, что говорила ей Клерхен, и не видела, как посмотрел на неё Марк, вбегая на сцену — в белом костюме, с гитарой, — его номер поставили следующим.
Гретхен постояла за кулисами и не пошла в зрительный зал. Вышла под временно отсутствующий фикус, закрыла дверь тихо и плотно. Вот так — хорошо, из зала ничего не слышно, можно принять осмысленное, взвешенное решение. Марк сейчас будет петь про любовь, а потом сядет рядом с Кларой, в этом зале, украшенном сердечками и… нет, всё, достаточно, на сегодня хватит. Подхватив юбки, Марик медленно сошла по пустым лестницам на первый этаж.
Охранник зевал над кроссвордом. Одеваясь, Марик посмотрела сквозь дверное стекло и увидела, что на неё с крыльца смотрит Марк. Стоит у перил и… Нет, как это? Он ведь только что был в зале, в белом костюме, когда он успел переодеться и выйти?
Вид у него был взъерошенный и слегка безумный. Он прижимал палец к губам, умоляюще складывал руки, закрывал глаза ладонью, двигал головой и рукой, делая приглашающий жест — «выйди, пожалуйста, только тихо и чтоб никто не видел». Побежать обратно в зал? сказать охраннику? выйти и… И Марик уже вылезала через турникет, понимая, что не может не выйти, даже если Марк реально обезумел, убил кого-нибудь и теперь попросит закопать труп, а потом захочет избавиться от свидетеля.
Она вышла на крыльцо, отошла от двери, но сказать ничего не могла, только смотрела широкими глазами. Заговорил Марк — глухим, страшным, совершенно чужим голосом.
— Я вас очень прошу, — сказал он. — Никому не говорите. Мне нужно видеть одну девочку, она в вашей школе. Может быть, вы знаете…
Марика как будто обдало ледяной водой, потом сразу кипятком и снова льдом. Он спятил, он прикидывается, он меня не узнаёт, он сошёл с ума… это не он!!!
— Она в десятом классе, — говорил ненастоящий Марк. — Я звоню, она трубку не берёт. У вас один десятый, я прошу вас, у меня нет выбора…
Это не Марк! Совсем не похож, хотя почти точная копия, и выражение лица другое, и голос другой, и всё вообще… Марик не удержалась и хохотнула.
— Зачем вы смеётесь? Подождите… что такое? Я что-то не то сказал? Я напугал вас?
— Извините, — с трудом выговорила Марик, давя нервный смех. — Вы очень похожи…
— На моего брата. Да, он в вашей школе. Мы учимся в разных, нас нарочно отдали не вместе. Чтоб мы социализировались, не мешая друг дру… Да не смейтесь вы! Меня зовут Ян.
Марик кивнула, глотая смех. Сбиваясь и волнуясь, Ян объяснил, что девушка не берёт трубку, охранник прогоняет, потому что посторонние в школе и без пропуска нельзя, а просить его, так вся школа узнает… И брат узнает, а он не должен, потому что ему тоже нравится одна девчо… одна девушка…
— Из вашей школы? — не успев подумать головой, спросила Марик.
— Нет, из вашей. Одноклассница вроде. Но он мне не рассказывает, а я ему. У нас не принято обсуждать девчо… Куда вы? Подождите… Имя!..
— Я знаю! — Марик снова хохотала, бежала и радостно плакала.
К пятому этажу она отряхнулась от слёз, прицельно обнаружила Клару под гастролирующим фикусом и великодушно, не томя, объявила, что всё про неё знает и на крыльце её ждёт сумасшедший поклонник.
— Он примёрз к перилам, бессовестная, а ты телефон не берёшь! — но Клара уже неслась вниз по лестнице, а навстречу ей поднимался Марк в белом костюме и смотрел на Марика счастливыми глазами.
— Что вы пропадаете всё время? — сказал он. — Сначала ты, потом Кларка, я тебя полчаса ищу. И теперь бежит, как ненормальная. Ты её напугала, что ли? Подожди, ты-то куда?
— Я… никуда, — спохватилась Марик. — Ты чего меня искал?
— Я… а там проголосовали уже, — неопределённо отозвался Марк. — Вы лучший номер, кстати.
— Я думала — ты, — неубедительно удивилась Марик.
— Да ладно! И сравнивать смешно. Ты в образе по-настоящему, я же вижу. Тебя бы к нам в студию! Нет, правда. Мы во дворце культуры, по пятницам… Тебе бы понравилось! «Любите ли вы театр, как люблю его я!» — меня брат постоянно дразнит…
— У тебя есть брат? — убедительно удивилась Марик. — Старший? Он тоже в студии?
— Нет, он с филологическим уклоном. Олимпиады, всё такое.
— А что ты никогда не говорил про него?
— Не знаю… не спрашивал никто. Нас родители нарочно по разным школам… ну, чтоб мы друг другу не мешали развиваться. «Яник и Марик», мы близнецы. Да что ты хохочешь, Гретхен?
— Я не Гретхен, — сказала Марик. — Ты вот тоже не спрашивал. А у меня другое имя. Мы с тобой тёзки!
Ирина Нильсен. Вальс дождя
Я иду по коридору быстрым шагом, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Кабинет математики, женский туалет, кабинет истории, спуск на лестницу. Я заворачиваю за угол и врезаюсь в толпу галдящих пятиклашек.
— Смотри, куда идешь!
Я сильнее сжимаю кулак, и ключ врезается в ладонь. Только бы подошел! Кабинет физики, кабинет химии и наконец черная табличка на двери: кабинет директора. Сердце колотится так, словно я только что пробежал кросс. Стучу. Громко, несколько раз. Тишина. Дергаю за ручку. Заперто. Оглядываюсь по сторонам: никто не смотрит? Достаю ключ и вставляю в замочную скважину.
Пальцы вспотели и скользят, и мне приходится вытереть их об штаны. От волнения я не могу понять, в какую сторону поворачивать. Кажется, я копаюсь так долго, что уже вся школа знает, что я задумал, но наконец в замке что-то щелкает, я толкаю дверь и вхожу.
В кабинете прохладно и тихо. Вдоль стен — шкафы с какими-то папками, на столе баночка с ручками и цветок в горшке. Черный кожаный стул на колесиках отодвинут и повернут в сторону. Я провожу рукой по спинке — пожалуйста, ну хоть один волосок! Но спинка гладкая и идеально чистая, словно после каждого использования ее моют с мылом.
Может, у нее есть расческа? Я открываю один за другим ящики стола. Бумаги, папки, коробка со скрепками, степлер и прочая дребедень. Да как же так? Провожу рукой по столу — опять ничего. Опускаюсь на колени и шарю по полу. Неужели она за весь день не обронила ни волоска?
В этот момент щелкает замок, и в дверном проеме появляется пара лаковых туфель. Вернулась! Я мгновенно заползаю под стол, стараясь не издать ни звука, и замираю. Вслед за туфлями входят ботинки.
— Маргарита Семеновна, я все понимаю, но они и так ничего не делают. А если мы объявим о дискотеке, они вообще учиться перестанут.
— И все-таки мы всегда на восьмое марта…
— Вы результаты среза знаний видели? Они русский язык хуже всех по району сдали. А ваш восьмой «Б» — это вообще.
По столу что-то глухо ударило, стукнуло, а потом звякнуло. Сумку поставила, догадываюсь я. Что-то ищет. И чего она так не любит наш восьмой «Б»? Но с другой стороны, уж лучше пусть еще один срез устраивает, чем дискотеку. От одной мысли о дискотеке все у меня внутри сжимается в комок. Я смотрю на носки лаковых туфель, чтобы не думать, как на всю школу будет разноситься «тынц-тынц». Справиться ли с ним мой карманный шумоподавитель?
— За русский не переживайте. Я поговорю с их учителем. Но я считаю, дискотека все равно нужна. Не зря же они три урока для выставки рисовали. Это, кстати, тоже рейтинг поднимает. Ну и… Я им обещала.
— Ну раз обещали, — сердито отвечает директриса, и тут же на ее туфли падает два длинных коричневых волоска.
Я протягиваю руку и замираю. Неужели они подойдут? Что там, Бах или Бетховен? А может быть, Моцарт? Паганини? Догадки вспыхивают у меня в голове одна ярче другой. А если Верди? Никогда я еще не видел усилителя, работающего на Верди. Вот отец обрадуется! Я хватаю волоски двумя пальцами и подношу к лицу.
Сначала я не слышу ничего вообще. Потом различаю робкий ученический вальс собачек. Я не верю своим ушам. Там должно быть что-то еще! Но нет, раз за разом с волос слетает только простенький вальс с двумя фальшивыми нотами. Так играет шестилетка на третьем уроке по фортепьяно. И стоило ради этого воровать у охранника ключ!
Окончания разговора я не слышу. В голове пульсирует только одна мысль: отец меня убьет. И дискотека эта еще.
На ИЗО Маргарита Семеновна ходит вдоль рядов и дает советы:
— Вот здесь подправь. Видишь, у тебя стена неровная? А ты, Кошкина, молодец. Попробуй еще флюгер дорисовать. Ковальчук, слишком много черного. Добавь красок. Степанов! Это что такое?
Я вздрагиваю, и карандаш вычерчивает изгиб, которого быть не должно.
— Мой дом, — отвечаю я, — как вы и просили.
Я старался изобразить его максимально точно: в местах, где стены истончились, выводил тонкую, едва заметную линию. Одно из окон, где шумоподавитель встроен в жалюзи и заедает, обозначил пунктиром. В центре гостиной поставил жирную точку-усилитель, из которого спиралью раскручивалась питающая дом энергия.
— По-твоему, это дом? — грохочет Маргарита Семеновна прямо над ухом. — А по-моему, это скрипичный ключ!
Класс разражается смехом. Я смотрю на седеющее каре учительницы и вспоминаю, как изобразил обморок, чтобы незаметно стащить с ее плеча несколько волос. С них слетела бодрая Итальянская полька Рахманинова. Я поразился тогда ее живости, но энергии в ней оказалось всего на два дня.
— Мне за вас и без того уже досталось у директора, — продолжает Маргарита Семеновна. — Вы мне еще и выставку хотите сорвать?
— Но вы же говорили, что нужно рисовать дом таким, каким его видим мы? — замечает вдруг Фатя.
Она сидит на соседнем ряду. На ее листе — балкон с цветочным горшком по периметру. Только не ровный, а волнистый, как юбка танцовщицы. По акварельной зелени листьев разбрызганы капли оранжевых цветов. Как будто кто-то над рисунком пил фанту и с полным ртом прыснул со смеху.
— Да, но… — Маргарита Семеновна не находит, что ответить, и к моей парте больше не подходит. Я с благодарностью смотрю на Фатю. Она улыбается мне в ответ и заправляет выбившуюся прядь под хиджаб. Одного взгляда на эту прядь достаточно, чтобы понять: там как минимум Зима Вивальди. И как я только раньше не замечал?
— Фатя, — говорю я после урока. — а дай мне волосок с твоей головы?
Фатя хохочет так звонко, что в ушах становится щекотно.
— А ты приходи в пятницу на дискотеку, тогда дам.
Внутри у меня все снова сжимается в комок.
Отец вне себя от ярости, когда я приношу ему вальс собачек. Он багровеет, кашляет и кричит.
— Я не могу поверить, что ты полгода гонялся за этим! — он с пренебрежением бросает добытые мной волоски в банку с подписью «брак». — Ты что, не мог заранее проверить?
Ага, подхожу я такой к директору: разрешите потрогать ваши волосы? Мне нужно узнать, подойдут они для нашего усилителя или нет. Но я благоразумно молчу.
— Концерт для скрипки с оркестром № 2 Паганини продержится максимум до выходных. Максимум! И это счастье, что он у нас вообще есть. Мама с таким трудом добыла его в супермаркете! И о чем ты только думаешь?
В этот момент у магазина на первом этаже включается динамик, и к нам в окно летит «Ты пчела, я пчелово-о-од, а мы любим мё-о-од». Опережая отца, я бегу по спиральному коридору к окну и опускаю шумоподавитель. Он заедает на середине.
Отец стоит у окна, держась за сердце. Из багрового он быстро становиться зеленым, а потом белым. Я дергаю жалюзи, но оно не поддается. Да давай же!
Отец сползает по стене на пол. Силы покидают его очень быстро. Я бросаю жалюзи и ищу на ютубе Ленинградскую симфонию Шостаковича. Включаю ее на полную. По ушам бьет реклама, и отец протяжно стонет. Наконец раздается музыка. Я перевожу дух. В комнате вдруг становится душно. Я пытаюсь вдохнуть, но легкие будто сдавило невидимым жгутом. Сосредотачиваюсь на симфонии и с силой дергаю жалюзи. Шумоподавитель наконец поддается и беззвучно ползет вниз.
Через полчаса мы сидим на кухне, мама заваривает чай. Ее карманный шумоподавитель на зарядке. Отец вытирает пот со лба:
— Мы слишком долго используем усилитель на минимальных настройках. Если так и дальше пойдет, следующий шансон за стеной нас убьет.
И я решаюсь:
— В пятницу я иду на дискотеку.
— Какую еще дискотеку? — мама ставит передо мной чашку. — Никуда ты не идешь. Твой шумоподавитель…
— Знаю. Но Фатя иначе не даст мне ни волоска. А у нее там что-то сильное, я чувствую. Я как увидел… Она же все время в хиджабе, и мне даже в голову не приходило, что она тоже может…
— Слушай, — вздыхает отец. Слова даются ему с трудом. — Я там наговорил тебе всякого. Ты это… Не ходи, в общем. Забудь. Я сам разберусь.
Я смотрю на покрытый испариной лоб отца и мне страшно. Если один пчеловод так нас истощил, что меня ждет на дискотеке?
— Нет, ты прав. Я слишком долго тянул. Я пойду. Ты же видел, я могу вынести больше, чем ты. Я моложе.
Мама качает головой.
— Возьми мой шумоподавитель, он поновее. И обещай, что вернешься сразу же, слышишь, сразу же, как только начнет кружиться голова?
В пятницу я надеваю свои лучшие джинсы и голубую рубашку навыпуск.
— В консерваторию, что ли, собрался? — смеется Ковальчук с последней парты. На нем свободные штаны и безразмерная цветастая майка. Волосы уложены гелем. Вероятно, он кажется себе модным. «А мне повезё-о-от, с тобой мне повезё-о-от», играет у меня в голове. Я поднимаю глаза на Фатю и подкручиваю ручку шумоподавителя.
— Значит, пришел, — говорит она перед актовым залом, где по полу уже плывут разноцветные круги от дискотечной лампы. Музыки еще нет, но в колонках что-то шуршит и щелкает. От волнения у меня потеют ладони.
— У тебя красивые волосы, — говорю я, глядя на ее хиджаб. Она звонко хохочет, и от ее смеха у меня сохнет во рту.
— Значит, Ковальчук не шутил, ты и правда помешан на волосах?
Она смешно выделяет «помешан», похоже имитируя манеру Ковальчука растягивать гласные.
К счастью, в этот момент включается музыка, и мне не приходится отвечать. Я сую руку в карман и выкручиваю шумоподавитель на полную. Тунц-тунц, тунц-тунц, — извергают колонки, и с каждой звуковой волной мою голову словно набивают ватой. Фатя берет меня за руку и тянет на танцпол.
Танцующих еще мало, и вокруг нас много места. Я пытаюсь сфокусироваться на чем-то одном, но перед глазами все плывет. Несколько тактов мне кажется, что стулья вдоль стен качаются из стороны в сторону, будто мы на корабле в штормящем море. Пол под ногами ровный на ощупь, но выглядит так, будто в нем тут и там образуются выпуклости и вмятины. Моей ладони касается прядь чьих-то взметнувшихся в танце волос, и по ушам бьет короткий всплеск Лунной сонаты. Голова у меня кружится так, что я едва стою на ногах.
— А ты смотри на меня, — Фатя берет мою вторую руку в свою. Ее глаза цвета слегка подгоревшего пирога смотрят прямо в мои. Я держусь за нее изо всех сил и фиксирую взгляд. На ее переносице маленькая горбинка, которую я раньше не замечал. Как я мог не обращать на нее внимания? Как я вообще сразу о ней не подумал? Она идеальный кандидат. Источник бесконечной энергии, которой не было у нас со времен бабушкиного Моцарта. Я хочу отнять руку и провести по ткани ее хиджаба, приблизить ладонь к ее волосам, но она не пускает. Угадала мое желание и качает головой. Шепчет одними губами:
— Еще рано.
Песня смолкает, и тут же начинается новая. «Ала-лала-лала-ала-лала-лалала-лала». Зал взрывается криками, и даже я узнаю «Холодок» группы Мэвл. Отец бы при первых же нотах упал замертво. Я чувствую, как легкие сдавливает жгутом, силюсь вдохнуть. Фатя тянет меня за руку, прижимает к себе и обнимает за плечи. Я чувствую запах ее духов, вдыхаю… Внезапно зал перед глазами перестает расплываться. Стулья возвращаются на место, пол выпрямляется. Голова больше не кажется набитым ватой мешком. Я в изумлении таращусь на Фатю. Она довольно улыбается.
— Получилось! — Она слегка отталкивает меня и кружится в танце. Воздух вокруг дрожит и мерцает, и я стою, завороженный. Или мне только кажется, что я стою? Мои ноги притопывают в такт, руки взмывают в воздух. И мы танцуем и танцуем, до самой последней песни, ни разу не присев отдохнуть.
Вечером на улице темно и морозно. Снег искрится в свете фонарей. Мы с Фатей идем по школьному двору, держась за руки, не решаясь заговорить.
— Что это было? — наконец спрашиваю я, дойдя до ворот.
— А ты так и не понял? — Фатя смеется. — Ну и дурак же ты.