Никита Велиханов
День саранчи
Часть 1
ГОМЕЛЬСКИЙ КРЫСОЛОВ
Глава 1
Когда Витек Королев открыл глаза, ему показалось, что он проснулся в следующий сон. В сон из тех, из давних, детских снов, которых он уже давно не видел и про которые он вообще забыл, какие они бывают. И что они бывают вообще — тоже давно успел забыть. Он лежал на спине на чем-то очень мягком и прохладно-влажном, и мягкость была приятной, а от прохлады и влажности на душе было спокойно и как-то все равно — вымокнет одежда или нет. Впрочем, о том, что на нем вообще есть какая-то одежда, он вспомнил только по случайности — когда скользнул глазами вбок за пробившим наискось древесную крону Солнечным лучом и краем глаза ухватил собственную, откинутую в сторону руку. Рука была одета — вот именно этими словами он и подумал —«рука одета» — в рукав потертой клетчатой рубашки и покоилась на толстой изумрудно-зеленой подушке мха. Такого мха Витек вообще никогда в жизни не видел. Нет, мох-то был привычный, именно такой, каким по весне обрастают в тенистых городских дворах стены старых облупленных домов. Но только здесь он был необычайно яркий и густой, и толщины невероятной — Витек немного надавил рукой вниз, ладонью кверху, и рука почти полностью ушла в плотную губчатую массу. Рубашка, и так уже подмокшая снизу, сразу стала темнеть на манжете, и тыльная сторона ладони тоже ощутила приятный холодок воды.
Витек ослабил руку, и ее тут же мягко выбросило вверх. Он перевел глаза на крону дерева, под которым лежал, вернее, — на кроны, потому что деревьев было много, и лежал он, похоже, в лесу. Потому что никаких других звуков, кроме легкого шелеста листьев где-то высоко и негромкого теньканья какой-то птахи, он не слышал. Если не считать, конечно, смутного и слаженного, ритмично пульсирующего в ушах гула, от которого он, собственно, — Витек подумал об этом только сейчас — и проснулся. Гула, который был не снаружи, а внутри. Как будто работает в голове маленький такой, но мощный гидравлический насос. И откачивает воду. Ту воду, на которой мох. А на мху — рубашка. А на рубашке...Витек почувствовал, что снова проваливается в сон, и открыл глаза по шире. Гул не исчез, он стал немного глуше и отодвинулся в затылок, как-то странно рифмуясь с той немного необычной манерой видеть мир, которой раньше Витек за собой не замечал. Те точки, в которые он смотрел, виделись необычайно четко, как будто увеличенные стеклами бинокля. Дубовый лист, висевший — Витек прикинул на глаз, оценив высоту ствола, — метрах, наверное, в десяти-двенадцати над землей, был виден, как на ладони, со всеми своими прожилками, с поеденным краешком и с крохотной букашкой у самого черешка. Этот лист был как-то особенно красив, самостоятелен, и отчего-то необычайно важен для Витька. Казалось, вот увидел его, и сразу понял много-много: и про лист, и про дуб, на котором он вырос, и про лес, в котором стоит этот дуб, и про себя самого, который в этом лесу. Витек еще раз вздрогнул, едва не провалившись в сон, мотнул головой и перевел взгляд на другой такой же лист, ещё выше на дереве. И столь же ясно видимый, и столь же красивый. Потом на ствол с наплывами корявой дубовой коры, с муравьем, ползущим по длинной извилистой выбоине, влажной от просочившегося из какого-то пореза дубового сока. Муравей был тоже виден как под микроскопом, хотя до него было отсюда никак не меньше восьми-восьми с половиной метров. В то же время по краям все плыло, растворяясь в мутноватой радужной дымке, пульсировавшей в такт непонятному гулу в голове. И в этой радужной мари тоже было что-то очень хорошее и правильное, что отсекало лишнее, и помогало видеть дальше, ярче и четче — а значит, и гул был правильный, и все вообще было просто замечательно.
Потом пришел еще один звук — поначалу негромкий, но постепенно нарастающий монотонный звук, басовитое жужжание, разбитое на почти неприметные такты. И эти такты тоже рифмовались с гулом в голове. Жужжание было отчего-то очень знакомым и родным, и это тоже было хорошо. Откуда-то из сумеречной лесной чащи прилетел огромный жук-олень, похожий в полете на косой темно-коричневый крест с толстыми перекладинками и кремово-желтым облачком там, где бились невидимые крылья. Жук с лету ударился о дуб и повис на стволе, зацепившись за кору острыми черными коготками на сильных членистых лапах. Витек видел, как он, покачиваясь, подбирается к ложбинке с соком, видел пульсирующее членистое брюшко, массивную голову с гладкими, будто полированными рогами и видел каждый коготок — как он впивается, цепляется за шероховатое корье.
Жук был — просто загляденье. Жука хотелось взять в ладонь, почувствовать Пальцем, какой он гладкий и твердый, почувствовать пожатье жестких лапок и легкие уколы коготков. Хотелось сунуть ему промеж рогами палец, чтобы он сжал его тихонько, не больно, — а потом бороться с ним, как будто бы всерьез. Играть, как играют с собакой.
Едва подумав про себя это слово — «собака», — Витек тут же почувствовал, что мир немного изменился. Ритмический гул в голове стал чаще, и в такт ему быстрее начала переливаться радужная марь перед глазами, по краям яркого и четкого поля зрения. И Витек как- то сразу, словно бы это само собой разумелось, понял две вещи. Во-первых, где-то рядом была собака, очень правильная и нужная собака, с которой хорошо играть и которая сможет защитить, если что. А во-вторых, что эта собака каким-то непостижимым образом связана с сидящим высоко над землей, на древесном корявом стволе жуком-оленем; и жук-олень — он вроде бы как ключ к собаке; и если хочешь собаку, то с жуком этим нужно поладить, познакомиться поближе, взять его в руку...
Витек представил себе свою руку, которая сперва оглаживает жука, а потом осторожно берет его за краешки спины и пытается оторвать от коры. Рука получилась какая-то невероятно худая, длинная и с радужным отливом. Жук на дубе шевельнулся, приподнялся на ножках — как будто бы навстречу придуманной Витьком руке, такой невероятно длинной, каких на самом деле не бывает, начал поворачиваться вниз головой. И — посмотрел на Витька. Прямо в глаза, круглыми и черными бусинками выпуклых жучиных глаз. И Витек увидел этот взгляд, а потом увидел СКВОЗЬ этот взгляд — увидел окружающее так, как видит его жук.
Сначала он даже не понял, что произошло. Мир стал другим, перекрасился, потеряв большую часть знакомых цветов, но зато обретя пять-шесть других, которых раньше Витек не видел. И пропорции тоже все изменились. И воздух стал гуще, насыщенней и приобрел какую-то крупчатую текучесть, как не слишком прозрачная вода. А потом сквозь эту воду Витек увидел — сверху вниз — лежащую на каком-то лохматом, как собачья шкуре, светло-сером ковре незнакомую фигуру, до странности мосластую и худую. Какой-то паренек с истошно- белым, как у клоуна, цветом лица и ладоней на раскинутых в стороны руках, одетых в темно-серо-светло-серую клетчатую рубашку.
И тут Витек понял, что видит самого себя. Глазами сидящего в восьми с половиной метрах над землей на дубовом стволе жука.
Он поднял правую руку, до странности тяжелую, и, сквозь незнакомое ощущение ломоты и томления в суставах, пошевелил пальцами. Бело-серый паренек на светло-сером ковре поднял правую руку и пошевелил пальцами. Витек уронил руку. Бело-серый сделал то же самое. Витек подумал было приподнять голову, чтобы посмотреть, как дернется ему навстречу голова бело- серого, но голова была неподъемная, как будто налитая чугуном, и он почти сразу отказался от этой затеи — и так все было ясно.
Самое забавное, что картинки перед глазами у Витька было две — одна своя, цветная, с земли и в небо; другая — жучиная, серо-серая, с дуба и вниз. Причем обе эти картинки не накладывались друг на друга и друг другу не мешали.
Интересно, подумал Витек, — я его вижу и вижу, как он меня видит. Он меня видит и тоже, наверное, видит, как я его вижу. А кто из нас главный?
Он вспомнил, как только что скользил глазами по сторонам и вспомнил, что делал это сам, по собственной воле. С другой стороны, это было еще до того, как прилетел этот жук, и сел на дубе, и стал смотреть вниз.
Витек попробовал сосредоточиться на жучиной точке зрения и сдвинуть ее немного вправо. Волевым усилием. Жук как сидел, так и остался сидеть на прежнем месте. Тогда Витек вспомнил, как у него это вышло в первый раз. Он представил себе длинную-предлинную радужную руку, как она тянется вверх, как она трогает жука за краешки спинки и медленно разворачивает его вправо. Воздух слегка зарябил, как будто под водой в стаю малька врезался шереспер и стал гонять и бить хвостом, не задевая поверхности. Потом жук словно бы нехотя, словно бы через силу сместился чуть вправо, и картинка тоже отъехала. Бело-серый перестал быть центром композиции; центром композиции стал трухлявый, треснувший напополам дубовый пень, поросший по одному краю мхом, а по другую — тесным выводком опят. Собственно, здесь моховой, серый и косматый в жучином восприятии ковер и заканчивался. Дальше начиналась нормальная лесная почва: сплошной слой жухлых и прелых прошлогодних листьев с редкими, торчащими кое-где сквозь них травинками и кручеными в трубочку листьями ландыша.
Здорово! — подумал Витек. — Ничего себе, у меня перископчик. Высоко сижу, далеко гляжу. Интересно, а могу я им еще подвигать? А полетать?
Он стал вертеть жука — небыстро, осторожно — Из стороны в сторону, даже не обращая внимания на то, что открывается жучьему глазу. Важен был сам принцип. Потом попробовал оторвать его от коры. Жук вцепился всеми коготками-лапками и даже челюсти раздвинул от негодования. Что, так нельзя? Летать не будем по моему хотению? И тут Витек заметил, как у жука мерно заходили бока под надкрыльями. Елки-палки, подумал Витек. Да я ведь его чуть не уронил. Чуть не заставил покончить жизнь самоубийством. Ему же моторчик завести надо, он же не муха. Эх, должно быть, он и материт сейчас про себя такое тупое начальство — и правильно делает. Ладно, впредь будем внимательны и осторожны.
Жук накачал а брюшко необходимое количество воздуха, потом — с грохотом — расправил надкрылья и зарябил кремово-желтыми крыльями. Как вертолет на взлете — успел подумать Витек: и ахнул. Потому что такого он не ожидал. Не ожидал полного, захватывающего ощущения полета, свободного скольжения в воздухе в восьми метрах над землей, между корявыми дубовыми стволами и косыми, уходящими куда-то ввысь столбами солнечного света. Витек едва опомнился, едва успел протянуть вслед улетающему жуку свою новую, зыбко видимую радужную руку, и повернуть того назад, и заставить кругами полетать у себя над головой. А потом спикировать вниз, до полного замирания сердца, когда две разных, в разной гамме выдержанных точки зрения едва не столкнулись лоб в лоб. А потом выйти из пике. И опуститься на другом дубовом стволе, чуть дальше. И развернуться головой вниз. И тоже дать отдышаться.
Потому что дышать было нечем. Потому что дух перехватило. Потому что теперь Витек уже на самом деле понял, что варианта два. Либо это сон, и тогда просыпаться не хочется. Либо у него просто съехала крыша, и уж тогда просыпайся ты, не просыпайся — все едино. И дни свои он закончит в маленькой психиатрической лечебнице под бдительным присмотром братьев наших больших. И будет до конца дней своих ловить в палате жучков, паучков и прочую мелкую божью тварь.
Витек сосредоточился, поднял руку и, под бдительным взглядом жука-оленя, изо всех сил ущипнул себя — где ближе пришлось, за бок, сквозь намокшую рубашку. И выругался по матушке, от всей души: потому что больно. И синяк теперь наверняка останется. Но вместе с болью его захлестнуло искристой и переливчатой волной восторга — все взаправду! Ёжкин кот, все же по- настоящему! Он, Витек Королев, на самом деле каким- то неведомым для него самого способом умудрился приручить на расстоянии жука-оленя и при этом обрел способность видеть его, жука, глазами. Не теряя при этом собственной, нормальной, человеческой способности видеть и думать. Да с этакими прибамбасами он теперь сможет такое творить, такое...
Витек торопливо протянул к жуку тощую переливчатую конечность, которая, как ему попутно показалось, обладала способностью гнуться во все стороны, и принялся, теперь уже безо всякой осторожности, вертеть жука туда-сюда. Жук пыхтел, шевелил усами, недовольно разевал и смыкал челюсти, как будто пытаясь прихватить Витька за виртуальный палец, — но слушался. Витек потянул на себя — и жук покорно закачал членистыми боками. Нет-нет, пожалуй, полетов пока хватит, а то совеем чердачок тронется. Витек легонько прихлопнул жука по спине, и тот облегченно перевел дух. А переведя дух, сдвинулся немного влево. А сдвинувшись немного влево, зацепил краем своего жучиного глаза пространство за серо-фиолетовым кустом, который Витек никак не смог бы назвать для -себя правильно по имени, пока не поглядит на него нормальным, человеческим глазом. Но дело было даже не в кусте — в конце концов, какая разница, как называется в лесу тот или иной совершенно случайный куст. И с места Витек подскочил вовсе не для того чтобы рассмотреть этот несчастный пучок палок и листьев поближе. А подскочил он потому, что хотел своими, не насекомыми глазами убедиться в том, что за кустом действительно сидят еще два живых существа — девочка лет четырнадцати-пятнадцати и непонятного цвета собака. И смотрят на Витька и на жука. Умно так смотрят. Осознанно и любопытно. Оба.
Собака в человеческом поле зрения оказалась светло-желтой, короткошерстной дворнягой. А девочка — светлокожей брюнеткой с густыми черными бровями и с яркими круглыми, как пятаки, серо-голубыми глазищами. Когда Витек поднял голову, они оба, и девочка, и собака, одновременно перевели взгляд с жука на него самого. И даже ухмыльнулись как будто совершенно одинаково.
А потом девочка кивнула головой, уверенно и как-то неожиданно утвердительно, как будто только что удостоверилась в чем-то таком, ради чего сюда пришла, и сказала:
— Наигрался?
В далеком-далеком и почти совсем уже забытом детстве Витек был радостен и счастлив. По крайней мере, так ему казалось теперь, когда в силу какой-либо случайности он ненароком что-нибудь такое вспоминал. Они с родителями жили тогда в большой татарской деревне неподалеку от узловой станции Чишмы, на берегу реки Демы. Как называлась деревня, Витек уже давно забыл — а вот речку помнил, речка осталась. Отец и мать, оба работали в сельской школе — приехали по распределению после Башкирского госуниверситета. Отец был историк, мать — математик. Школу Витек тоже помнил очень хорошо: новое, из силикатного кирпича здание в два этажа, с большим бетонным козырьком над парадным входом. И двор, заасфальтированный в середине, а по краям обсаженный молоденькими тополями. Асфальт размечен белыми линиями — не то для торжественных линеек, как сейчас понимает Витек, не то для каких-то физкультурных надобностей. Тогда он ничего такого, конечно, не понимал, поскольку в школе еще не учился: но белые линии запомнил четко, потому что проводил мучительно долгие периоды времени — как ему сейчас казалось целые дни — скача по этим линиям, в ожидании, когда же из школы выйдет мама. Отец почему-то всегда был занят больше мамы и домой приходил только поздно вечером. Или это маленькому Витьку казалось, что поздно.
Русских кроме них в деревне не было вообще, и поэтому белоголовый Витек сразу стал всеобщим баловнем — уж больно хорошо заметен. Какие-то темноглазые и темноволосые женщины в ярких кофтах, мягких тапочках и «простых» чулках постоянно зазывали его к себе — и когда он шел по улице с мамой, и когда просто так гулял, сам собой. В домах его гладили по голове, говорили с ним на непонятном языке, только время от времени вставляя нормальные, понятные слова — да и то какие-то не такие — и кормили вкусными вещами. При воспоминании о тогдашнем деревенском бешбармаке у Витька до сих пор текли слюнки и начинало мучительно сосать под ложечкой. Если ему хотелось над собой поиздеваться — скажем, когда жрать было нечего не оттого, что не могло ничего обломиться, а оттого, что сам дурак и проворонил, — он вспоминал татарский бешбармак на Деме. И умирал от глухой и безнадежной ностальгии. Потому что ничего вкуснее он в жизни не едал. А еще ему нравился рассыпчатый медовый чак-чак.
Но еще больше, чем люди, его почему-то всегда любили собаки. Первая его собака была — их дворовая цепная сука по кличке Эльба, вздорная и злобная, когда дело касалось любых других людей, включая даже и Витькиных отца с матерью. Но с Витькой она нянчилась, точно с собственным щенком, облизывала его, играла с ним и ревновала его к людям. Другие деревенские собаки тоже с самого начала словно приняли его в свою стаю. Он, сколько себя помнил, всегда мог совершенно свободно войти в любой здешний двор, не будучи даже облаян — не то, чтобы зубы показать. Собаки доверяли ему, подходили и тыкались мокрыми черными носами ему в ладошку. А у него как-то сама собой усвоилась манера здороваться со всякой, даже с незнакомой собакой, протягивая ей навстречу открытую руку, ладонью кверху. Особенно с незнакомой собакой. И протягивать руку надо было не торопясь, не резко, чтобы это не было похоже на попытку ударить или схватить ее за морду. Вот обнюхает, ткнется, лизнет — тогда хоть за морду хватай, хоть лупи ее, играючи, хоть верхом на ней катайся или, если зимой, привязывай к ней санки.
Зимы ему почему-то почти не запомнились. Были буквально две-три яркие картинки, связанные с огромными сугробами, с темными неосвещенными улицами, по которым метет вьюга, с такой же темной горкой, с которой катаются на деревянных санках татарские мальчишки— и постарше, и такие же маленькие, как и он. Он тоже катится вниз, санки переворачиваются, и он лежит на спине, с лицом, залепленным снегом — а ему что-то кричат со всех сторон на все том же, непонятном языке. И потом дома его раздевает мама, добрая и немножко — в шутку — сердитая на то, что он вымок насквозь, до трусов. И развешивает его вещи на спинках стульев, придвинутых к горячему боку большой чисто выбеленной печи. А из печного устья вкусно пахнет чем-то печеным и жареным, и потом, после того, как его вытирают, переодевают во все сухое и заворачивают в плед, он сидит у окошка, жует пирожок и смотрит на темную заснеженную улицу, где опять заметает поземка и покачивается единственный на весь околоток фонарь с накрытой ржавой жестяной тарелкой лампочкой– грушей.
Зато лето помнилось томительно подробно и полно — с походами в лес за грибами и на Дему за рыбой, с играми во что-то очень интересное, но теперь уже утратившее сюжет и смысл — на деревенских задворках, в оврагах у выгона, поросших по краю кустарником и бурьяновыми кущами.
Потом сказка кончилась. Родители переехали в Уфу, мать устроилась работать в школу, а отец — инструктором в райком партии. Партии, впрочем, почти никакой уже не было, и отец занимался какими-то кооперативами и совместными предприятиями, и стал суетливый и нервный, и часто ругался с мамой. А потом они мирились и пили на кухне водку. Если Витек почему-то никак не мог заснуть, то слышал, как они опять начинали ссориться — шепотом, отчего злые слова звучали еще того злее. А иногда и ночью он просыпался от того, что они кричали друг на друга. Утром, когда Витек просыпался, отца уже не было дома.
Потом отца посадили в тюрьму. За что его посадили, Витек тогда так и не понял, а сейчас ему было не слишком интересно. Скорее всего, хапнул что-нибудь не там, где надо, или не у того, у кого положено. Или его просто подставили — не он в России первый стрелочник, не он же и последний. Сперва отец писал из тюрьмы, и они с матерью даже ездили к нему на свидания, возили передачи. Потом он перестал писать, а мать начала пить. Сперва с подругами, такими же, как она, учителками из школы. Потом одна. Потом Витек пошел в школу, в первый класс. А потом мать уволили из школы и лишили родительских прав — а Витька отдали в детский дом. Мать какое-то время еще приходила к нему, потом перестала приходить. В последний раз она пришла, как обычно, пьяная и сказала, что продала квартиру и поедет в Москву зарабатывать деньги. А когда заработает — приедет обратно, добьется восстановления родительских прав, заберет Витька из детдома, и они будут жить вдвоем хорошо и счастливо в другом городе. Больше он ее не видел.
Учился Витек хорошо — в этом отношении с наследственностью ему повезло. Грамотность у него, похоже, оказалась врожденная — учительница даже приводила как-то раз каких-то людей из районо, и они на засыпку давали ему самые невероятные слова, словосочетания и фразы. Витек писал их как нечто само собой разумеющееся и во всем этом сумасшедшем диктанте сделал всего три ошибки. Причем две из них были спорные — так их обозвали тетки из районо, которые действительно долго спорили между собой по этому поводу, и дошло даже до того, что учительница Витька сбегала за справочником Розенталя. Розенталь принял вполне соломоново решение. В одном из случаев допускалось как одно, так и другое написание. В другом, как выяснилось, Витек просто-напросто следовал устаревшей, досоветской орфографической норме — то есть более классической и, в итоге, более правильной, чем та, которую отстаивала большая часть районовских теток. Норму приняли к сведению, но в вундеркинды Витька записывать не стали — то ли обидевшись, то ли приняв во внимание, что в школе преподают не только русский язык.
Действительно, с математикой у него было не так гладко. Ничего особенного, конечно, твердая четверка, но никакого вундеркиндства тут даже и близко не просматривалось. Твердая четверка в окраинной средней школе — в общем, гордиться особо нечем. Зато природоведение сразу Витька очаровало. Сам по себе учебник с картинками бабочек, листиков, с речными и горными пейзажами, которые, собственно, и составляли для Витька суть этого предмета, уже казался подобием книги судеб. Витек зачастил в библиотеку, где вместо положенных по возрасту сказок, детективов и фантастики читал совсем другие книжки. Сперва Чарушина и Бианки. Потом Акимушкина и Пришвина. Затем Джеральда Даррелла, Гржимека и Конарда Лоренца — а в школе как раз началась биология.
Глядишь, все и сложилось бы для Витька Королева более или менее удачно — окончил бы школу, поступил бы в институт, жизнь как жизнь — если бы он не приволок однажды в детский дом щенка. Щенок был большой, толстый и глупый, с комковатыми лапами и плотной серебристо-серой шерстью, — и Витек размечтался, что из него вырастет среднеазиатская овчарка. Подобрал он его в школьном дворе — кто-то явно подбросил щенка перед самым последним уроком, в расчете на то, что дети заберут. Дети и забрали. Замерзнуть щенок не успел, хотя на улице было под двадцать градусов мороза — шерсть богатая, но Витек всю дорогу до детского дома тащил его за пазухой пальто. Что имело и еще один, дополнительный смысл: Людмила Ивановна, воспитательница и детдомомучительница, никакой живности вообще на дух не переносила. Если щенок окажется в здании незаметно для нее, — есть шанс. Но если заметет на пороге, — шансов нет ровным счетом никаких. А так — объедков на кухне всегда пруд пруди, не то что щенка, целую свору можно при желании прокормить. Поварихи народ сердобольный, со сторожем договориться — раз плюнуть: ему же лучше, если будет серьезный пес. Даже с директрисой в принципе поладить не сложно. Вот только не усекла бы Людмилка.
Людмила Ивановна Осанцева была маленькой и холеной старой девой с фарфорово-румяными щечками и птичьим голоском, который обладал удивительным свойством моментально срываться с воркующе-вкрадчивых нот на резкий пронзительный — почти на взвизге — крик.
Облик ее совершенно не вязался с самим понятием «детский дом», но вот надо же, она проработала здесь практически всю свою жизнь, и даже самые маленькие из ее воспитанников прекрасно понимали, зачем она сюда пришла и почему не уходит. Ей нужна была власть, ощущение полного и безраздельного контроля за вверенными ей человеческими существами. Образования у нее не было никакого, талантов — тоже. Не было ни усердия, ни крепкой задницы, при помощи которой можно было бы сделать партийно-хозяйственную карьеру: по правде говоря, она была патологически ленива. Так что иных способов ощутить и осуществить на практике эту свою жажду власти она не имела. Пробовала она, правда, когда-то, еще по молодости, работать воспитательницей в садике. Но у садиковских детей, в отличие от детей детдомовских, были родители, и родителям те методы, которыми приторно-сладкая со взрослыми, вечно недомогающая и уставшая Людмила Ивановна воспитывала их детей, отчего-то пришлись не по вкусу. За детдомовских же вступиться было некому — тем более, что и сама Людмилка стала умнее и при других сотрудниках, а в особенности при директрисе, превращалась с детьми в заботливую и умильно-радостную наседку. Однако стоило стороннему человеку закрыть за собой дверь, и она превращалась в того, кем на самом-то деле всегда и была: в прирожденную садистку, которая все также ласково улыбаясь, все так же воркуя унижала детей, стравливала их между собой, давила в них все, что только могла задавить, поощряла наушничество — и просто причиняла физическую боль. Впрочем, очень осторожно. Так, чтобы никто не видел, и так, чтобы не оставалось следов.
С Людмилой Ивановной Витьку повезло. Когда он добежал до детдома, ему не пришлось даже пытаться понезаметнее проскользнуть в спальню, чтобы спрятать там — как он собирался это сделать — щенка до поры до времени под кроватью, подстелив ему запасное одеяло, чтобы он пригрелся и уснул, и не вздумал поднять совершенно ненужный шум. Выяснилось, что буквально за час до возвращения детей из школы Людмила Ивановна, как это нередко с ней случалось, почувствовала себя нехорошо и отпросилась домой. Должно быть, снова расшалились почки. На смену ей вышла безотказная Кадрия Таймуразовна — толстая, сонная и добрая, которой, по большому счету, ни до чего не было дела, лишь бы дети вели себя тихо и не слишком пачкали пол и вещи. Шестиногих и восьминогих Кадрия недолюбливала — особенно когда те самым неожиданным образом оказывались у нее на рукаве или на подоле платья. Тогда на визг с подвыванием сбегался весь детский дом, а виновник провокации становился героем дня и по десять раз пересказывал — причем не только детям — все перипетии своего гнусного злодеяния. Но к двуногим с четвероногими Кадрия относилась одинаково спокойно и доброжелательно, с тем чувством, которое позже Витек стал определять словом «пофигизм». И, похоже, вообще не делала большого различия между четвероногими и теми из двуногих, кто ростом был ей не выше плеча. Жила она одна — после того как все ее многочисленные родственники попереженились и разъехались, и ей было совершенно все равно, где дремать — дома на диване перед телевизором или в детдоме перед таким же точно телевизором, но только в кресле. По этой причине Людмила Ивановна беззастенчиво спихивала на нее дежурство за дежурством всякий раз, как ее посещало очередной недомогание — а с ней это бывало через два раза на третий. Кадрия совершенно безропотно собиралась и приходила на работу — дремать в кресле. Так что, если бы она даже и увидела, что один из ее подопечных тащит в дом щенка, она, вероятнее всего, просто не обратила бы на это ровным счетом никакого внимания. Но она этого даже и не заметила. А когда — ближе к вечеру — все-таки обратила внимание на нового постояльца, то приняла его точно так же, как и всех прочих — как предмет обстановки, но только наделенный способностью двигаться и рядом самых элементарных потребностей. А в ее, Кадрим Таймуразовны, обязанности входит все эти элементарные потребности по возможности удовлетворять. А потому щенок, «настоящий азиат», как гордо характеризовал его всем заинтересованным лицам Витек, с общего молчаливого согласия получил временную прописку у него под кроватью. Витек с готовностью согласился с единственным требованием Кадрии Таймуразовны — что убирать за ним, ежели возникнет такая необходимость, он станет сам. На том и порешили. Имени щенку Витек пока придумать не успел. Впрочем — имя дело серьезное, с ним торопиться не стоит. Как вы судно назовёте, так оно и поплывет. Пускай пока характер проявит, а потом будем думать об имени.
Думать об имени ему пришлось недолго. Потому что уже через день, когда настала очередная смена Людмилы Ивановны, она ясно дала понять, что в детдоме никаких собак не было и не будет — пока она здесь работает. Витек пытался искать компромиссы. Пускай щенок только первое время поживет у него под кроватью, пока он маленький и пока на улице зима. Потом, конечно, он вырастет, а настоящему азиату в комнате и самому будет неудобно, ему простор нужен, небо, воздух и все такое. Тогда он сам, своими руками сколотит во дворе будку, и пес станет жить во дворе. Никому он там мешать не будет, а совсем наоборот — одна только польза. Чужие ходить не будут — собака-то серьезная. И Людмилу Ивановну он тоже будет уважать. Витек его научит.
Но переговоры были бесполезны. Людмила Ивановна поняла, что для Витька этот щенок действительно важен. А как только она это поняла, в ее ухоженной головке включились совершенно иные механизмы. И никакие разумные доводы на нее подействовать были уже не в состоянии. Щенок отправился за дверь.
Тогда Витек нашел, как ему показалось, единственный оставшийся в этой ситуации правильный выход. Он пошел к директору. Директриса, против ожидания, выслушала его вполне благосклонно, вышла вместе с ним во двор, посмотрела на щенка и велела Витьку нести его в дом — только не в комнату, а в коридор возле кухни. Затем она уединилась на двадцать минут с Людмилой Ивановной, и та после этой аудиенции вышла белая, как мел, и с плотно — в ниточку — сжатыми губами. Щенку до весны было позволено жить возле кухни. При. условии, что Витек возьмет на себя все заботы о нем. А с весны — пусть строит будку и переселяет свое чудо во двор.
Витек весь день ходил — кум королю. И победно поглядывал на Людмилу Ивановну, которая этих его взглядов словно бы и не замечала; напротив, она стала с ним отменно предупредительна, включив обычную свою медоточивую манеру, принятую для посторонних взрослых. И Витек дал себя обмануть. Он действительно поверил в то, что победил ее. А как же, разве не так? Разве не по его все в конечном счете вышло? Разве за него не вступилось вышестоящее начальство? Разве Людмила Ивановна не обязана выполнять распоряжения директрисы? Вот, пускай теперь и выполняет. А директриса — все-таки классная баба. Зануда, конечно, но что касается дела — тут на нее всегда можно положиться.
Спать он лег в наилучшем расположении духа. Щенка он вечером вымыл с мылом — чтобы ни у кого не возникло сомнений в том, что собака чистая, постелил ему теплую тряпку возле двери на кухню и дал на ночь полную миску щей с накрошенными туда кусочками хлеба. На улице стоял трескучий мороз и заметала вьюга. Когда потушили свет, стали особенно ясно видны в щель между шторой и стеной освещенные фонарем клубы колючего мелкого снега, которые то закручивались вихрем, то перли напролом куда-то в бархатно-черную ночную тьму. И Витьку стало хорошо и спокойно, как давно не бывало. Как в детстве.
А наутро щенок исчез. Никто из детдомовского персонала понятия не имел, куда он мог подеваться. Людмила Ивановна тоже знать ничего не знала. Витек обегал-обыскал весь дом и весь двор. Щенка не было. Под конец, уже уходя в школу, он столкнулся в дверях со сторожем — и его словно черт дернул спросить, не выходил ли кто ночью из детского дома на улицу.
— Как же, Людмила Ивановна выходила, — ответил сторож. — С почками у нее, что ли, какие-то нелады начались, и она домой сходила, за таблетками. Я вызвался было даже проводить ее, но она говорит, что ей идти-то два квартала. Одна нога здесь, другая там. Я и не пошел.
— А вернулась она скоро?
— Скоро. С полчаса, наверное, ходила. А может, и того меньше.
— А у нее ничего с собой не было? — с замиранием сердца спросил Витек.
— Нуда, сумка какая-то была. А в чем дело-то? — сторож был не в курсе утренних витькиных поисков.
Но Витька уже интересовало совсем другое. Он напялил шапку и бегом скатился с детдомовского крыльца — искать своего щенка. Где? Это не играло ровным счетом никакой роли. Далеко она его унести не могла — за полчаса туда и обратно.
В школу он, естественно, идти и не думал. Битых два часа он прослонялся по всем окрестным дворам и подворотням, расспрашивая людей у подъездов и у дверей магазинов — не видел ли кто-нибудь из них сегодня утром такого, знаете, щенка... Никто такого щенка не видел. Через два часа, окончательно отчаявшись, он потащился все-таки к школе, и вот там, возле самого школьного двора, нашел то, что искал.
Прямо к школе спускалась с пригорка неширокая, застроенная частными домами улица. Канализации на этой улице не было, и помои все выливали прямо на дорогу — манера, которая еще со времен основания школы неизменно возмущала школьное и вышестоящее районовское руководство. Руководство жаловалось на вопиющую антисанитарию в непосредственной близости от детского образовательного учреждения, писало петиции коммунальщикам, коммунальщики вежливо отвечали, что при первой же возможности попытаются эту проблему решить, но так, естественно, ничего и не решили.
Единственное, за чем они следили— это чтобы не забивался расположенный у самого окончания улицы, прямо напротив школы, зарешеченный водосток. Иначе весной и после обильных летних ливней мог начаться настоящий потоп.
Вот на этом-то водостоке и лежал большой серебристо-серый щенок. Лежал, свернувшись калачиком, и спал. У Витька словно гора с плеч упала. Нашел-таки, умница, самое теплое место на улице. Где снизу идет иногда пар — рядом, под большой дорогой шла теплотрасса, и вылитые в сток помои замерзали не сразу даже при самых сильных морозах.
Но когда Витек подошел поближе, он понял, что ошибся. Щенок был мертв. Он все делал правильно, он действительно искал самое теплое место на этой стылой улице, куда его принесла незнакомая ему и явно к нему нерасположенная женщина. Он надеялся продержаться у этого источника тепла — пусть тепла весьма относительного — до утра, когда за ним придет его новый хозяин. Но хозяин еще с вечера вымыл его теплой водой, и высохнуть как следует он не успел — с его-то густой и плотной шерстью. А если бы даже и успел, это все равно ничего бы по большому счету не изменило. Потому что сточная решетка оказалась ловушкой. Пар, который из нее поднимался в сильные морозы, не столько грел, сколько нес с собой влагу — и шкура у щенка была теперь ею насквозь пропитана, смерзшаяся снизу в единый ледяной пласт.
Он лежал на самом видном месте, так, что по дороге в школу — если бы он сразу пошел в школу — Витек не смог бы его не заметить. И Витьку показалось, что Людмила Ивановна нарочно принесла и положила его именно сюда, на самое видное место. Чтобы показать, ему, что...
Витек взвыл и бегом помчался обратно в детский дом. Он влетел в холл, не раздеваясь и не обращая внимания на крики нянечки прорвался в кабинет директора и стал бить кулаками по столу и, размазывая по лицу слезы и сопли, пытаться что-то объяснить, потребовать справедливости: чтобы эту садистку немедленно уволили с работы, чтобы ее посадили за жестокое обращение с животными, чтобы... Но голос директрисы мигом остановил его истерику.
— Ты почему не на занятиях? — спросила директриса.
«Ты почему не на занятиях?»
«Ты почему не на занятиях?»
«Ты почему не на занятиях?»
Витек повернулся и вышел, не обращая внимания на то, что она там говорит ему вслед. Он медленно пошел в спальню, выбросил из ранца все, что там было, и стал запихивать туда вещи — какие попались под руку. Потом достал из тайничка под плинтусом деньги. Очень немного денег — все, что ему удавалось выиграть в школе в карты. Он неплохо играл в карты.
Потом он аккуратно оделся, забросил ранец за спину и снова вышел в коридор. В коридоре он повернул не налево, к выходу, а направо, туда, где была воспитательская. В воспитательской сидела Людмила Ивановна, одна, и все так же спокойно, все так же улыбчиво и ласково смотрела на Витька. Улыбчиво и ласково.
Витек, ни слова не говоря, подошел к ней почти вплотную и, коротко и страшно, как в отчаянной уличной драке, ударил ее снизу в кончик носа. Людмила Ивановна, даже не успев удивиться, опрокинулась назад и упала, ударившись головой — правда, не слишком сильно — об угол стола. Витек вытер костяшки правой руки о пальто, развернулся и быстро пошел к выходу. По коридору навстречу ему бежала, растопырив руки, директриса, но он ловко увернулся от нее и выскочил во двор. Во дворе он не стал мешкать, а сразу завернул за угол детдома, перелез через забор и спрыгнул по ту сторону на груду строительного мусора. Пройдя через стройку, он вышел на трассу, сел на автобус и поехал в сторону вокзала. И там же, в автобусе, на четвертой или пятой остановке, он подошел к задней двери и выбросил через закрывающуюся дверь в урну тяжелый свинцовый наладонник.
Жизнь, которая началась у Витька с этого февральского дня, жизнью можно было назвать весьма условно. Потому что называлось это иначе — борьбой за выживание. Первая проблема была — где и как достать деньги. Попрошайничать Витек не умел и не хотел даже пробовать, хотя кое-кто из детдомовцев время от времени промышлял этим способом и промышлял неплохо. Для того чтобы устроиться хоть куда-нибудь на работу, нужны были, соответственно, хоть какие-нибудь документы. А документы — свидетельство о рождении и что там еще — остались у директрисы в сейфе. Да если бы даже они и были. Его наверняка станут искать, причем вовсе не для того чтобы погладить по головке. Людмилу он, конечно, не убил, хотя стоило бы. Но сотрясение мозга ей устроил наверняка. Плюс красоту в центре вывески. То есть телесные повреждения — от легких до средней тяжести. А средняя тяжесть — это уже статья. Детдом и окраинная уфимская школа быстро научили его разбираться в подобных вещах. Мимо тюрьмы, с его нынешним образом жизни, он, вероятно, все равно не пройдет. Но уж лучше потом, и уж лучше за что-нибудь другое, а не за эту суку. Впрочем, это все-таки хорошо, что он ее не убил. Тоже все-таки живое существо.
Зарабатывал на жизнь Витек щипачеством. То есть карманными кражами. Началось все по чистой случайности, в Москве, в метро, где в невероятной давке, в самый час пик, прямо перед ним встала дородная дама, одетая в дорогую натуральную шубу. Витек не очень разбирался в мехах, но в том, что эта шуба когда-то бегала на своих четверых, не разобраться было трудно. И дело было даже не в том, что эта дама буквально вмяла Витька в боковушку сиденья. Дело было в том, что вмяла она его левым боком, а на левом плече у нее висел довольно объемистый ридикюльчик, и вот этот самый ридикюльчик пришелся Витьку прямо под правую руку. Застежка на сумочке была самая элементарная, и, как Витек ни колебался, он через пару минут, воспользовавшись очередным толчком поезда, застежку эту расстегнул. И даже сам не услышал щелчка — локомотив выл, вагоны скрежетали, колеса стучали — какие уж тут щелчки. А когда расстегнул, понял, что ему повезло еще раз. Потому что кошелек у дамы лежал прямо тут же, напоказ, поверх косметички и еще каких-то ненужностей. Дама, очевидно очень торопилась на выходе из очередного магазина. А может, просто покупала в кассе наверху жетончик — она явно не каждый день ездит на метро — и автоматически сунула кошелек, куда пришлось.
Витек осторожно, стараясь не делать лишних движений и не менять позы, вытянул кошелек из сумочки, а потом, когда поезд затормозил, подъезжая к станции, защелкнул застежку. Чтобы не хватилась сразу. Он уже собрался было проталкиваться к выходу — сердце стучало так, что, казалось, если бы не стук, не вой и не скрежет, было бы слышно на весь вагон. Но тут дама сама развернулась, еще раз, только теперь уже спиной, вплющив Витька в боковинку, и, словно ледокол, раздвигая и разбрызгивая по сторонам толпу, поплыла к дверям. Двери открылись, постояли открытыми и захлопнулись. Хрипловатый голос в динамике сказал:
— Следующая станция — Добрынинская. Переход на кольцевую линию.
В том, первом, кошельке сумма была такая, что Витек поначалу просто офонарел. Он вообще не знал, что бывают такие деньги, а если даже и бывают, что их можно носить просто так, с собой, небрежно бросив в сумочку. Впрочем, закон жанра: дуракам везет. Под дураком в данном случае Витек имел в виду исключительно себя. О дородной даме в натуральной шубе он забыл сразу же, как только деньги, в первом же общественном туалете, перекочевали к нему в карманы, а дорогой кожаный кошелек отправился в сортирное ведро.
С деньгами жизнь образовалась как-то сама собой. Витек, в первый же день бродя по городу, обнаружил под одной из многоэтажек совершенно замечательный подвал. Подвал, закрытый — как положено — стальной сварной решеткой на петлях. А на решетке — солидный навесной замок. Вот только замки эти Витек знал в лицо — у них на детдомовском гараже, где стоял разбитый и не подлежащий починке уазик, висел точно такой же. И открывался он — на раз, обычным гвоздем, особенно, если чуть-чуть загнуть кончик.
Витек не стал ковыряться в замке днем, на виду у потенциальных прохожих, которые вполне могли оказаться заинтересованными жильцами этой самой многоэтажки. Он пришел к ночи, часам к двенадцати, замерзший как собака (он проговорил про себя эту фразу, и его прострелило), с заранее припасенным, найденным по дороге гвоздем. Замок, как и следовало ожидать, сковырнулся с первого же поворота. Витек аккуратно открыл решетку, потом дверь, зашел внутрь, закрыл за собой решетку, навесил на нее замок и защелкнул его. И закрыл за собой дверь. Ну, вот мы и дома. Фонарик у него тоже был — свой, еще с Уфы. Подвал оказался высокий и теплый. Витек обследовал его весь, а потом нашел, как ему показалось, оптимальное место — в дальнем конце подвала была какая-то явно заброшенная бендешка, запертая точно таким же замком. Вход в нее был завален ржавыми радиаторами, обрезками труб и гнилыми досками. А прямо через бендешку шли две большие трубы парового отопления. Лучше и не придумаешь. Дворец с бесплатным подогревом. Витек кое-как разгреб проход — но не слишком заметно, чтобы не бросалось в глаза. Внутри бендешка оказалась несколько меньше, чем он ожидал. Однако на то, чтобы поставить топчанчик и пару ящиков места хватит. И ещё останется.
Теперь, с деньгами, все и вовсе встало на свои места. Витек купил себе приличные шмотки — костюм, даже с парой галстуков, два свитера, рубашки, пару брюк, вполне приличный, хоть и китайский, пуховик. И ветровку — на весну. Под это все он припас большие полиэтиленовые пакеты и держал вещи исключительно в них — запах в подвале был весьма специфический, а Витку вовсе не улыбалось, если от него будет вонять на весь троллейбусный салон. Чем приличнее одет, чем меньше привлекаешь к себе внимание, тем лучше. Для подвала он купил себе пару тренировочных костюмов, два одеяла и телогрейку у какого-то синяка на толкучке. Сгодилось также и старое детдомовское пальто.
Топчан он смастерил буквально в первые же два дня, отобрав из валявшихся в подвале досок те, что покрепче. Потом нашел на свалке неподалеку выброшенный кем-то диванчик, откурочил от него спинку, ножки и боковины, а лежанку кое-как доволок до своего логова и прибил к топчану. Через пару недель появился свет (благо, проводка оказалась под боком), а с ним — розетка и плитка с кипятильником. За кипятильником и плиткой сами собой просто обязаны были нарисоваться разные баночки-скляночки. Потом ящики и полки. И даже книги. Витек начал обзаводиться хозяйством,
Два раза в неделю он обязательно ходил в баню. Раз в две недели — относил барахлишко в прачечную. Однако вся эта видимость размеренного существования была всего лишь видимостью. Потому что он, как Буратино в Стране Дураков, совершил три страшных преступления: стал бездомным, беспаспортным, безработным. И, к тому же, он был вором.
Карманное дело давалось ему на удивление легко. Он работал в часы пик — утром, когда народ ехал в переполненных троллейбусах до метро, и вечером, когда он в тех же самых троллейбусах разъезжался от метро по домам. Вставал Витек вынужденно рано — часов в пять утра так, чтобы даже дворники не засекли его ненароком, отпирающего изнутри надежно затворенный подвал. А потому к наступлению часа пик он был обычно уже на другом конце Москвы. В своем районе он не работал никогда: ни один нормальный лис не станет красть кур в том курятнике, под которым вырыл нору.
Дело действительно было нехитрое и требовало только сноровки, знания ситуации и определенных навыков. Во-первых, садиться в троллейбус нужно было самым последним, услужливо пропуская вперед старушек и женщин — но при этом успеть все же вовремя вспрыгнуть на подножку самому. Там, на подножке, в самой давке, и были самые лучшие условия для карманной кражи. Сумки и пакеты стоящих на верхней ступеньке оказывались у Витька как раз на уровне согнутой в локте руки, при том, что пассажиры вообще не имеют обыкновения смотреть на то, что происходит у них под самым носом. Они смотрят в окно, либо в книжку, либо разговаривают друг с другом.
Самыми большими помощниками Витька были кондуктора. Стоило только кондуктору появиться на задней площадке, и товарищи пассажиры тут же начинали дружно доставать кошельки и бумажники, а потом заталкивать их, как придется, на прежние места. И тем обозначали Витьку круг его возможностей. Троллейбус то и дело поворачивал, бросая пассажиров друг другу в объятия, тормозил или, напротив, прибавлял ходу. И каждый такой толчок был для Витька — как подарок свыше. Потому что даже из заднего кармана обтягивающих пассажирскую задницу джинсов, откуда кошелек, по всей видимости, вытащить практически невозможно, поскольку владелец кошелька каждое его малейшее движение чувствует в прямом смысле слова жопой — так вот, даже из заднего кармана обтягивающих джинсов при хорошем толчке вынуть бумажник ничего не стоит. Потому что, когда человек выгибается фертом и пыжится устоять на ногах, мышцы, у него работают совсем иначе, чем, когда он просто стоит себе спокойно на месте. И вот тогда нужно только улучить момент, в который ткань про- слабнет — и кошелек из плотно заткнутого ближе к коже, недоступного для посторонних сокровища превратится в простейший, пустячный «верхачок». На один рывок двумя пальцами. И выскочить на следующей остановке.
Еще Витек любил подсаживать в троллейбус дам и помогать им сойти с последней ступеньки на тротуар. Быстрое полуобъятие — и дама едет с расстегнутой сумочкой дальше, а Витек с кошельком стоит на остановке. Либо же едет Витек, а дамочку участливо окликают сердобольные прохожие, указывая ей на то, что «сумочка у вас расстегнулась».
Мода на рюкзачки и на толстые поясные подсумки привела Витька в полнейший восторг. Теперь можно было совсем не напрягаться — кошельки, косметички и отдельно лежащие пачки денег просто сами прыгали к нему в руку. Резать вещи он не любил, хотя, как и положено порядочному карманнику, заточил до бритвенной остроты пару «писок» из пятидесятикопеечных монет и при случае пользовался и ими — особенно, если кто-нибудь, расплатившись с кондуктором, просто ронял кошелек в полиэтиленовый пакет. Полиэтиленовый пакет — не кожаная сумочка, и порядочной вещью ее Витек не считал. А потому не считал зазорным при случае его и порезать — тем более, что доставать из пакета кошелек каким-либо иным способом крайне неудобно.
Работал он в утренние и вечерние часы пик. После «утренней смены» шел в какую-нибудь забегаловку и завтракал. Впрочем, иногда, особенно летом, он просто покупал себе чего-нибудь в ближайшем гастрономе и сибаритствовал на вольном воздухе. И на вечер оставалось, а иногда и на следующее утро. Днем шел в библиотеку — отсыпаться. Поскольку он был еще несовершеннолетний, то записывали его просто по адресу и номеру класса и школы — липовым, естественно. А уж найти укромный столик и подремать над книжкой никто никому не запрещает. И менты в библиотеки, в отличие от парков и вокзалов, не заглядывают.
Менты, конечно, составляли отдельную проблему. Дело было даже не в том, что Витька могли застукать на месте преступления. С карманниками это не так просто. Ну обнаружил кто-нибудь пропажу. Ну пусть он даже увидел свой кошелек у тебя в руках. Нужно еще доказать, что ты его украл, а не поднял, скажем, с пола специально, чтобы отдать незадачливому соседу. Порезанная сумочка — тоже не доказательство, поскольку выбросить незаметно «писку» — делать нечего. Правда, дошли до Витька слухи — через таких же как он заинтересованных профессионалов — что при МУРе создан особый взвод по борьбе с карманниками. И, как ему показалось, однажды он даже налетел на такого Ваньку- взводного — летом, в девять часов утра, на задней площадке стоял спортивного вида мужик с нарочито торчащим из заднего кармана трико, из-под майки, бумажником. Витек даже близко подходить не стал. Так, прокатился на троллейбусе до конечной. И успел заметить, что мужик сел в обратный рейс.
Самая большая проблема состояла все-таки в буратиньем синдроме, в бездомности, беспаспортности, безработности. Хорошо еще, что внешность у Витька была сугубо славянская, иначе бы вообще проходу не было. Его и так, несмотря на чистенький костюмчик и на совершенно невинную манеру смотреть собеседнику прямо в глаза, пару раз останавливали прямо на улице и начинали выяснять, кто он и откуда. Ссылаться, как в библиотеке, на выдуманный адрес и номер школы было опасно: мент мог оказаться соседом, или, скажем, в этой же самой школе учился его племянник, и вот тогда Витек засыпался бы на первом же провокационном вопросе. Витек поступал умнее. Он говорил, что приехал с родителями из Уфы, что родители сейчас пошли по магазинам, а он гуляет по городу. А где он живет в Уфе? Да почти в самом центре. Ресторан «Алтын балык» знаете? Так вот, в этом самом доме. Ресторана «Алтын балык» менты, по обыкновению, не знали и отпускали Витька с миром. А он напоследок приглашал их в гости, если они окажутся в Уфе. И уходил в противоположную сторону, напевая на ломаном татарском: «Мин бар ущ тулык — Только ек алтын балык, Щики-паба-па- па, Щики-паба-па». У меня есть три желанья. Нету рыбки золотой.
Этого клиента Витек приметил сразу. Явный лох. Курточка яркая, но чуть ли не болоньевая. Плюс кожаная шляпа с тремя окантованными металлом дырами в тулье. Сельский, блин, интеллигент. Из окрестностей славного города Дрогобыч. Приметил он его еще на остановке. Автобуса не было долго, и публика лениво переминалась с ноги на ногу, приглядываясь от нечего делать друг к другу. Подошла маленькая лохматая собачонка и тоже стала чуть в стороне. А вот это нам на руку, подумал Витек. Сейчас будем вызывать симпатии окружающих. Чтобы никто не заподозрил в грядущей краже симпатичного паренька, который так душевно общался с беспризорной собачкой. Собаки всегда его слушались. Нужно было только присесть, вытянуть руку и сказать: «Иди сюда». Так он и сделал. Лохматая шавка на коротеньких ножках тут же завиляла хвостом и неторопливо пошла к протянутой руке. Ткнулась носом. Витек дал ей себя обнюхать, а потом стал с ней играть — трепал ее по загривку, хватал за уши. Собака сперва шутливо огрызалась, а потом завалилась на спину — чеши ей пузо. Что ж, Витек почесал ей пузо. А потом, когда подошел автобус, вынул из кармана бутерброде колбасой, отломил половину и положил рядом с шавкиной мордой. Ешь и помни мою доброту.
В автобус он вошел, как и положено, последним и оказался прямо за спиной у сельского интеллигента. В руках у того была черная сумка из кожзаменителя, на молниях, и Витек прикинул, что кошелек, вероятнее всего, именно там. На первом же повороте он расстегнул верхнюю молнию. После первой остановки, как только автобус тронулся, запустил туда руку. И попался. Потому что мужик в попугайском прикиде тут же накрыл его руку своей.
Дергаться смысла не было. Они стояли, плотно прижатые друг к другу в переполненном автобусе, и Витек лихорадочно соображал, что ему делать дальше. Мужик, вероятнее всего, из этого самого МУРовского взвода. Если так, тогда кранты. Наденет на него браслеты, найдет пару свидетелей и прости-прощай славный город Москва. За карманную кражу — учитывая возраст и отсутствие прежних приводов — много ему не дадут. Но вот если они докопаются до истории с Людмилой Ивановной, будет хуже.
Оставалась слабая надежда на то, что мужик — не легавый. А просто попался такой бдительный. И чего- то ему от Витька надо. Иначе давно бы уже шум поднял. А так стоит и ждет следующей остановки, и руку не выпускает. А если так, то нужно только выйти. Потом навернуть ему пинка носком ботинка в голень, и пока он будет чухаться — давай бог ноги. Он даже понять ничего не успеет.
На следующей они действительно вышли, оба. Но мужик не дал Витьку совершить задуманный маневр. Он сразу развернул его лицом к себе и встал близко, очень близко, практически вплотную, так, что ударить как следует не было никакой возможности. А потом, не выпуская руки, сказал:
— У меня к тебе дело.
— Какое еще дело?
— Не шугайся, я не извращенец и к мальчикам в автобусах не пристаю. Вот они ко мне, бывает, сами лезут — не туда, куда надо бы.
— Руку отпустите.
— Обязательно отпущу. Но только после того, как ты мне пообещаешь, что не сделаешь ноги сейчас же. Потому что у меня к тебе действительно есть предложение, от которого ты можешь много выиграть.
— Ладно, не убегу, — сказал Витек, и, к полному своему удивлению, обнаружил, что действительно не собирается никуда бежать. Что ему действительно интересно выслушать то, чем его собирается заинтересовать этот чмо.
Мужичонка был и в самом деле чмо. Невысокий — примерно метр семьдесят — метр семьдесят два. Тощий. С заостренными, птичьими какими-то чертами лица, с торчащими ушами и тонким высоким голосом. С некоторой легкой сипотцой, которая слегка скрадывала высоту тона и не давала ему скатиться в полную женоподобность. Но — прикинул Витек — если этот тип начнет говорить громко, неминуемо сорвется на визг.
— Меня зовут Валентин Иванович. Валентин Иванович Колейник, — сказал мужичок. — Можно просто — Валентин. Так мне привычней.