“Как?” — удивился я.
“Переходите в мое ведомство… В Главном Управлении по делам печати, как раз имеется вакансия… 4-й класс должности и 10000 рублей жалованья”…
“С удовольствием, но только при одном условии: если должность эта совместима с моею, ибо с Государственной Канцелярией я, по многим причинам, не хотел бы расставаться… Нельзя ли без жалованья, сверх штата?” — спросил я.
“Это еще проще. Если вы согласны, то я сегодня же переговорю с министром, а через несколько дней мы и представим Вас, и Вы, в качестве члена Главного Управления по делам печати, очень пригодитесь Судейкину”, — сказал Белецкий.
Судейкин был одним из друзей детства моего родственника А.С-ко, и меня интересовало знакомство с ним и совместное сотрудничество по вопросам, в области которых печать имела такое исключительное значение.
“Охотно, только сверх штата, с оставлением помощником Статс-Секретаря Государственного Совета”, — ответил я.
“Очень рад, — сказал Белецкий… — Может быть, в случае надобности, и Вы, когда-нибудь, мне поможете в чем-нибудь”, — добавил он, как бы мимоходом…
Сердечно простившись, мы уехали в разные стороны. С.П.Белецкий — на вокзал, торопясь в Петербург, я же к сестре, жившей в Царском Селе.
Такова
Странно не то, что такие легенды сопровождали каждое назначение — такова уже была тактика революционеров — а странным был тот массовый гипноз, благодаря которому этим легендам верили даже те люди, которые должны были бороться с ними и пресекать вздорные слухи, рассчитанные на специальные цели унизить престиж династии и подорвать доверие к верным слугам Царя и России. И этот гипноз был до того велик, что никакие опровержения клеветы и гнусной лжи не достигли бы цели. Впрочем, они были и фактически невозможны, ибо печать находилась в руках врагов России и династии. И потребовались ужасы революции и моря крови, гибель России, кража частной переписки Их Величеств, для того, чтобы гипноз рассеялся, и стало возможным оценивать факты прошедшего вне связи с той окраскою, какую им придавали революционеры и их вольные и невольные пособники. Теперь и имя Распутина перестало вызывать панику, и те, кто видел в нем источник зла, создававшего угрозу самому бытию России, недоумевают, не находя среди его “ставленников” ни одного из тех роковых людей, которые опрокинули Престол Божьего Помазанника и погубили Россию.
Совершенно несомненно, что Распутин, вращавшийся в самой толще народной, не мог не слышать об именах, выплывавших на поверхность, прославляемых или осуждаемых народною молвою, как не мог не слышать и отголосков закулисных интриг против Царя и династии, и, будучи фанатически преданным Царю, естественно делился с Государем и Императрицею своими впечатлениями, указывая на людей, преданность которых Царю не вызывала сомнений.
Но ведь это делал не только один Распутин, но и все окружавшие Царя люди, выдвигавшие своих кандидатов, и опубликованная частная переписка Ея Величества к Государю Императору не дает никаких указаний на то, что рекомендации Распутина всегда и во всех случаях предпочитались рекомендациям прочих людей… Напротив, на ответственные посты назначались часто люди, не только никогда не видавшие Распутина, но и определенно враждебно к нему настроенные. Нужно удивляться не тому, что Распутин рекомендовал Царю преданных Престолу людей, если даже считать такой факт бесспорным, а тому, что характеристики этого малограмотного крестьянина были часто очень меткими; но сделать отсюда вывод, что он выдвигал своих кандидатов из корыстных побуждений, или что эти последние входили с Распутиным в предварительные сделки, как утверждали в предреволюционное время те, кто делал революцию, и как, с не меньшим азартом, кричат теперь, могут только гг. Гольденвейзеры и К.
Вот, что пишет А.А.Гольденвейзер в своей статье “Последняя Царица” (Руль, Февраль 1923, N 680, 691).
“… Техника назначений, которая выработалась у нас в последние годы монархии, обозначается в письмах (Письма Императрицы Александры Федоровны к Государю Императору) с большою рельефностью. Аспирант на ту или иную должность заручался содействием Распутина; тот прямо, или через Вырубову, сообщал имя кандидата государыне; эта же последняя упорно воздействовала на Царя, пока не добивалась желательного назначения. Таким путем получили должности: Белецкий, Волжин, Хвостов, Штюрмер, Питирим, кн. Жевахов, Раев, Протопопов, Добровольский. Нужно отметить, что сама Императрица играла во всем этом механизме совершенно пассивную роль передатчицы. Она была слепым орудием в руках афериста. Сам Распутин правильно учитывал своей мужицкой смекалкой, что главное для него — сохранить свое влияние, а остальное приложится. Этим одним он и руководствовался в своих рекомендациях: он указывал только на тех людей, на которых рассчитывал, что они “не подведут”. Весьма показательно для морального уровня придворных и бюрократических сфер, что не было недостатка в людях — подчас с весьма громкими именами — которые охотно шли на такого рода сделки с Распутиным. Так как Царица была совершенно в его власти, за нее он был спокоен, то заботы Распутина были направлены главным образом на то, как бы сохранить свое влияние на Царя. Для этой цели он пускает в ход испытанный прием всех царедворцев — потакание слабостям и лесть. Разгадав тщеславную натуру Царя, он берет курс на самодержавие, советует принять высшее командование, поощряет всякого рода личные выступления.
И посредством этого нехитрого, прозрачного приема ему удается сохранить свою власть, несмотря на сильнейшее противодействие не только всей общественности и Государственной Думы, но и большинства великих князей и многих достаточно верноподданных министров и генералов”…
Вот как пишется история!.. Это значит, что министерские портфели были открыты для любого проходимца. Стоило ему только заручиться расположением Распутина — а войти в доверие к малограмотному мужику, действовавшему притом, из корыстных целей, было легко — чтобы сделаться министром… Зачем же тогда понадобилось Циноркисам, Бронштейнам, Нахамкесам и пр. убивать Распутина и делать революцию, чтобы заполучить в свои руки ту власть, какую они так легко могли бы воспринять через посредство Распутина?.. Странным кажется и признание г. Гольденвейзера, что Распутин сохранил свою “власть”, несмотря на сильнейшее противодействие не только “всей общественности” и Гос. Думы, но и большинства великих князей и “многих” министров и генералов. Такое признание является, во всяком случае плюсом — а не минусом Распутина и свидетельствует как о том, что удельный вес “всей общественности” правильно расценивался даже полуграмотным мужиком, так и о том, что не все, значит, министры были его “ставленниками”, коль скоро “многие” из них относились к нему не только отрицательно, но и оказывали ему “сильнейшее противодействие”…
Нет, не в Распутине было дело; а в том, что было очень и очень глубоко скрыто делателями революции и составляло их тайну, какую, однако, прозревали именно те, кого не щадила их злостная клевета, и против которых они вооружали общественное мнение всеми доступными им способами.
Сейчас еще раздаются отдаленные и глухие раскаты прежнего грома иудейского; но они становятся уже все реже, и реже, и скоро наступит момент, когда, под влиянием страха взятой на себя ответственности, вдохновители и делатели революции не только станут отрекаться от своего участия в ней, но и искать путей к примирению с той Россией, какую они считали своим врагом, и какая погибла именно потому, что таким врагом их не была и не гнала их от себя… Тогда обнаружится и закулисная игра врагов России, и будут падать одна за другой и созданные ими легенды. Сейчас мы читаем у г. Гольденвейзера: “… Все легенды и сплетни о романических отношениях Александры Федоровны с Распутиным
А не вспомнит ли г. Гольденвейзер, что говорилось и писалось всего 5 лет тому назад, как безжалостно поносилось имя Императрицы, как ломилась одураченная публика в кинематографы, любуясь огромными плакатами и возмутительными инсценировками этих “романических отношений”, не имевших, однако, и тени основания; как забрасывались грязью те люди, которые с негодованием отвергали гнусную клевету, еще до развала России, еще до опубликования “Писем”… И кто же создавал эту клевету, и для чего это делалось?.. Такую же цену имеют и утверждения о рекомендации Распутиным министров и о сделках этих последних с ним. Если бы даже и было доказано, что Распутин действительно указывал Государю на лиц, известных своею преданностью Престолу, то делал он это во всяком случае без ведома этих лиц, а чаще всего вторил лишь отзывам Их Величеств о намечаемых кандидатах и, именно по своей мужицкой смекалке, не оспаривал этих отзывов. Правда, он писал записки министрам, ходатайствуя за тех или иных просителей; но участь этих записок была хорошо известна не только Распутину, но и всему Петербургу, и гораздо чаще такие просители лишь прикрывались именем Распутина, ибо, подобно г. Гольденвейзеру, были убеждены в низком моральном уровне придворных и бюрократических сфер и рассчитывали на магическое свойство этого имени в глазах его “ставленников”, какими казались все министры. Не принимала абсолютно никакого участия в назначениях должностных лиц и А.А.Вырубова и, кроме А.Н.Хвостова, ставленника Государственной Думы, никто из министров у нее не бывал и к ее посредничеству не обращался. Гипноз был до того велик, а имена Распутина и А.А.Вырубовой были до того скомпрометированы “общественностью”, что от них убегали даже те, кто знал всю подоплеку клеветы, распространяемой вокруг них. Ни Государь, ни Императрица в беседах Своих с сановниками или лицами, намечаемыми на высокие посты,
Все это было хорошо известно клеветникам; но какое же значение могла иметь для них правда, если их цель заключалась именно в том, чтобы ее опорочить и добиться во что бы то ни стало развала России?!.
Можно быть разного мнения о значении религиозной основы миросозерцания человека: находить ее несовременною, видеть в ней грубое суеверие, усматривать даже отражение патологического состояния, требующего помощи врача психиатра… Но ведь к созданию и закреплению таких точек зрения на религию и стремились враги Христа, усматривавшие в революции лишь способ ликвидации христианства. Ея Величество была не только глубоко религиозною женщиною, для которой религия была частной интимной сферою, но и мудрою Императрицею, старавшейся проводить религиозные начала в сферу государственной жизни и, потому, окружавшей Себя людьми, для которых религия была не пустым звуком…
И в этом заключалось Ее единственное преступление в глазах тех, кто в Ее лице и в лице Ее избранников видел для себя величайшую опасность.
Придворная карета остановилась у подъезда сестры, и она была очень удивлена, увидев меня в полном параде. Сестра не знала об аудиенции: я не успел предуведомить ее.
Рассказав об оказанном мне Ея Величеством приеме, я добавил:
“С высоты царского трона все министры кажутся лишь маленькими чиновниками, и неудивительно, что в глазах Императрицы я могу являться кандидатом на министерский пост. До 1905 года известный уровень познаний и личные качества были достаточны… Но теперь положение резко изменилось. Теперь играют роль не знания и служебный опыт, а умение ладить с Думой; теперь прогрессивная общественность уже не ограничивается советами и наставлениями, а предъявляет уже требования бессмысленные и преступные и опирается на Думу, где меня никто не знает и где сейчас же заклюют, когда узнают… Сейчас ведь каждого монархиста называют “распутинцем”, и меня очень смущает, что пожелание Императрицы перейти на службу в Синод было высказано чуть ли не в форме повеления”…
“Царь есть посредник между Богом и людьми, и что Тебе прикажет Государь, то и делай, — сказала сестра. — Трудно служить Царю; но Богу еще труднее; а святых и теперь много… Значит, дело не только в наших силах, а и в помощи Божией. Теперь служение Царю больше, чем когда-либо, стало испытанием нравственных сил; а при этих условиях разве можно оглядываться на то, кто что скажет или подумает… Кому же Ты должен служить, Богу, Царю и России, или же Думе?.. Что означают эти крики о Распутине, как не желание понравиться Думе; о том же, чтобы понравиться Богу и Царю, мало кто думает. Иди смело вперед и благодари Бога и Святителя Иоасафа, приближающих Тебя к этому святому Семейству”.
“Как злы люди! Не знаю даже, чего больше, злобы или слепоты, — ответил я сестре, — чего только не говорят об Императрице, а, право, я еще не видел большей искренности, простоты, более горячей любви к России, более сознательного служения ей… Кто мне поверит, если я скажу, что и Царь, и Царица даже не похожи на наших современных аристократов, что, если бы Они не были Царями, то наше великосветское общество даже не приняло бы Их в свою среду. Они слишком хороши, слишком просты и естественны, слишком искренни, и в гостиной Императрицы нет ничего, что бы напоминало специфический запах салонов, где, под личиною светскости и “такта”, кроется так много лжи, лукавства, зависти, интриг и всякого рода нечисти”…
Простившись с сестрою, я уехал в Петербург, где меня, с великим нетерпением, ожидал протоиерей А.И.Маляревский.
“Спаси Ее Господи”, — беспрестанно повторял о. Александр, слушая мой рассказ.
“А на каком языке говорила с вами Императрица?” — спросил он.
“На превосходном русском языке, без малейшего даже акцента иностранки, — ответил я. — Вы знаете, как неохотно я отзывался на всякого рода приглашения светских дам и уклонялся от посещения разных салонов… Это потому, что я всегда был чужим среди знати, чувствовал эту фальшь и неискренность, какие прикрывались такою нарядною внешностью, и задыхался в этой атмосфере лжи… Как ни высоко стоял человек, а ему хотелось казаться в моих глазах еще выше, и он старался задавить меня своим величием… И вот сегодня, в первый раз, я увидел коронованную Царицу… Там — одно смирение, одна чистота, какая-то святость даже… Ни малейшего намека на высоту положения, ничего деланного, искусственного… Всегда я защищал Императрицу от нападок, не зная, чувствовал Ее… А теперь буду громко говорить всем, что, если бы слушались Императрицу, то не было бы и того, что случилось… У Нее не только большой ум, но и ум облагодатствованный”…
“Сохрани и спаси Ее, страдалицу, Матерь Божья! — сказал протоиерей А.И.Маляревский, — привел-таки Святитель Иоасаф Вас и к Царице. Поведет и дальше: только не упирайтесь… Не будут Вас смущать больше мысли о поездке в Ставку?!. Теперь и сами увидели, что ехать туда нужно было Вам, а не полковнику, и что не даром Святитель посылал Вас туда”…
Так кончился день 10 октября 1915 года.
Как ни определенны были утверждения С.П.Белецкого о возможности моей кандидатуры на пост Товарища Обер-Прокурора Св. Синода, однако я был до того далек от этой мысли, что совершенно искренно не допускал ее. Не допускал я ее потому, что ни в широких общественных кругах столицы, ни в Государственной Думе я никому не был известен. С того момента, когда Дума разделила не только общественные, но и правительственные круги на бесчисленное количество разнородных партий, я еще глубже ушел в себя и зарылся в свою служебную и частную работу, сознательно сторонясь от всего того, что бы могло увлечь меня в бездну начавшегося водоворота. Я не знал, как и сейчас не знаю, где та партия, какая бы вместила в свою программу всю Святую Русь, со всеми особенностями ее государственного и духовного облика. Я знал лишь то, что с 1905 года Россия превратилась в сумасшедший дом, где не было больных, а были только сумасшедшие доктора, забрасывавшие ее своими безумными рецептами и универсальными средствами от воображаемых болезней… Мне, жителю деревни, только несколько недель тому назад прибывшему в столицу, казались дикими все эти партии и пестрые программы, наводнявшие Петербург в 1905 году. Там было все, кроме того, чего просила деревня, о чем она беспрестанно взывала и без чего действительно не могла жить — не было призыва к крепкой власти, которая обуздала бы царивший в ней произвол. Одинаково подозрительно относился я и к правым партиям. Там была подлинная любовь к России и понимание ее нужд, и знание действительности; но там были и провокаторы; туда проникали агенты и других партий… Не только убеждение, но и деревенский опыт не позволили мне видеть в “выборном начале” форму участия “народа” в управлении. Как и на деревенских, волостных и сельских сходах вершителями судеб населения были наиболее смелые и преступные горланы и крикуны, если Земский начальник оставался в пределах прав, отведенных ему законом и не преступал этих пределов, так и в Государственной Думе картина будет та же, и в этом для меня не было никаких сомнений. Судьбы России, доныне покоившиеся в руках Помазанника Божия, осуществлявшего волю Господню, исторгнуты из рук Царских и отныне находятся в руках ораторов с зычным голосом и темным прошлым. Благо народа стало только вывеской; целью же всех стремлений и вожделений явилось умаление священных прав Самодержца, ослабление устоев государственности и все то, что отдало весь мир в руки тайной организации посвященных заговорщиков…
И я сознательно сторонился как от партий, так и от Думы, под сводами которой они укрывались, ибо сознательно не желал быть соучастником их преступлений…
При этих условиях, выступление на арену деятельности, где я должен был бы встретиться лицом к лицу с Думой, казалось мне невероятным, и я был убежден, что моя беседа с Императрицей не может дать никаких практических результатов.
Я ехал к А.Н.Волжину с единственной целью доложить ему об исполненном мною поручении, какое я получил от него перед своим отъездом в Белгород, и имел в виду дать ему свою докладную записку о ведомственных реформах лишь в том случае, если бы он завел об этом разговор и вспомнил бы свою просьбу о помощи, с какой он обратился ко мне в предыдущий раз…
Мне тяжело передавать содержание этой беседы… Скажу лишь, что предсказание моего сослуживца по Государственной Канцелярии, приведенное в 16-й главе, исполнилось буквально, и я лишний раз упрекнул себя за свою доверчивость к людям… Беседа была продолжительной: А.Н.Волжин интересовался характеристикой своих подчиненных, жаловался на В.К.Саблера, но ни одним словом не обмолвился о ведомственных реформах, и я не нашел нужным делиться с ним своими предположениями. Я видел, что он чувствует себя точно в лесу, что он сбился с дороги и не находит выхода, что его предположения привлечь на службу чиновников других ведомств не разрешило бы задачи; но я видел, в то же время, такие уверенность и самодовольство, что недоумение мое было безгранично…
Заронившееся сомнение в искренности А.Н.Волжина стало окрашивать другим цветом и ту вкрадчивость и приветливость, на фоне которых А.Н.Волжин вышивал разнообразные узоры… Мне было неловко чувствовать себя в положении сыскного агента, от которого желают раздобыть нужные агентурные сведения, и, улучив момент, я откланялся и уехал, увозя, на этот раз, неприятное впечатление от своей беседы.
Жизнь вошла в свою обычную колею… Ежедневно хождение на службу, в Государственную Канцелярию, а вечерами то корректуры, то заседания братства Святителя Иоасафа, Барградского комитета и пр… Я начинал уже забывать о поездке в Ставку и об аудиенции у Императрицы… Думал, что и Государыня забыла обо мне… Однако печать меня не забывала… Нет, нет, и выскочит в газетах какое-нибудь сообщение “из достоверных источников” о моем назначении Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода, и не только Товарищем, но даже Обер-Прокурором, и эти газетные слухи тем больше меня нервировали, что приводились одновременно с травлею А.Н.Волжина… Я бы иначе относился к этим слухам, если бы считал их обоснованными… Но А.Н.Волжин не вызывал меня к себе, никаких предложений мне не делал, и я боялся, что эти слухи могут скомпрометировать меня в глазах моего начальства и сослуживцев по Государственной Канцелярии, которые могли подумать, что, за их спиною, я ищу себе лучшего места в другом ведомстве… Чтобы пресечь распространение этих ложных слухов, я стал телефонировать в редакции газет, стараясь опровергнуть их и узнать имена репортеров… Но мне всякий раз отвечали, что редакции не принимают на себя ответственности за достоверность помещаемых в газетах сведений; и имена репортеров сообщаются лишь в случаях уголовного преследования их за клевету… Так я ничего и не мог добиться… А между тем, на службе, в Государственной Канцелярии, в залах Мариинского дворца, в кулуарах Государственного Совета, на улице, везде обступали меня и поздравляли с “высоким назначением”, и я чувствовал себя гораздо хуже, чем та лошадь, на которую делали ставку, играя в тотализатор, ибо мое начальство стало уже коситься на меня, а Государственный Секретарь, как мне сообщали, был определенно мною недоволен…
Предо мною предносились совершенно другие перспективы, и мерещился не портфель Товарища министра, а немедленная отставка, в случае если начальство мое заподозрило бы меня в какой бы то ни было прикосновенности к этим слухам.
В таких терзаниях и мучениях душевных прошло около трех недель.
Не помню по какому поводу, А.Н.Волжин вызвал меня к себе… Я давно уже забыл о неприятном впечатлении, оставленном предыдущей беседой с ним, и, на приветствие А.Н.Волжина, ответил ничем неприкрашенною искренностью. Между нами произошла та знаменитая беседа, какая, год спустя, дала члену Думы В.Н.Львову материал для его речи, произнесенной им 29-го ноября 1916-го года, где он безжалостно и жестоко оклеветал меня…
Передать материал В.Н.Львову мог только А.Н.Волжин; но кто исказил его — я не знаю. Многое уже забыто мною, но главное сохранилось в памяти и, кажется, никогда не исчезнет…
Вот что было в действительности… Беседа происходила в последних числах октября 1915 года…
Когда я вошел в кабинет А.Н.Волжина, жившего тогда еще в Театральном переулке, в квартире директора департамента Общих Дел Министерства Внутренних Дел, то он, с обычной любезностью, сказал мне, что пригласил меня к себе по маленькому служебному делу…
“Вот, мне все хочется использовать Вас, — сказал он, — но никак не придумаю, как это сделать… Решительно нет ничего подходящего для Вас”…
“Эти синодальные штаты! — воскликнул А.Н.Волжин, с досадою, — каждый министр имеет свой совет, где по десять, двадцать членов; а разве Обер-Прокурор не министр?! А у меня даже автомобиля нет… Черт знает, что такое!” Взяв список Синодальных чинов, А.Н.Волжин стал быстро и. нервно перелистывать его и, обращаясь то к себе, то ко мне, говорил:
“Ну, взять хотя бы этого!.. Служит с 1852-го года!.. Куча детей!.. Куда выгнать его?! А какая с него польза!.. Или вот этот, князь Аполлон Урусов; что с него возьмешь!?”
Небрежно протянув мне список, А.Н. Волжин процедил сквозь зубы:
“Посмотрите его сами: может быть, найдете для себя что-либо подходящее”. Я сидел с раскрытыми от удивления глазами и не знал, что, собственно, происходит… Получалось впечатление, что я набиваюсь на службу в Синод, чего-то насильно требую, а А.Н.Волжин отбивается… Если бы я в этот момент мог думать, что моя беседа с Императрицей, три недели тому назад, выразилась в письме Ея Величества к Государю, с определенным указанием моей кандидатуры на пост Товарища Обер-Прокурора Св. Синода, то я бы только указал А.Н.Волжину на недопустимость тона и формы его разговора со мною, но, будучи верным присяге Царю, довел бы и до сведения Их Величеств о том, как небрежно отнесся А.Н.Волжин к Высочайшей воле… Но у меня даже в мыслях не было сделать такое предположение: я не мог себе представить, чтобы Императрица писала бы Государю Императору обо мне. И, потому, усматривая в намерении А.Н.Волжина привлечь меня на службу в Синод его собственную волю, я наивно ответил ему, возвращая список:
“С Государственной Канцелярией я не могу расстаться… Она дает мне летние каникулы, нужные мне для других дел, в том числе и для поездок в Бари, где постройка еще не закончилась… Я мог бы, поэтому, принять только сверхштатную должность”…
А.Н.Волжин подозрительно и недоверчиво посмотрел на меня и резко спросил:
“Какую?..”
“Охотнее всего я бы принял должность сверхштатного члена Училищного Совета при Св. Синоде, ибо состою почетным попечителем церковных школ 3-го благочиннического округа своего уезда в Полтавской губернии, получаю оттуда разного рода ходатайства, которые удовлетворять бессилен, ибо никого не знаю в Училищном Совете”…
Еще большее сомнение и недоверие отразилось на лице А.Н.Волжина.
Посмотрев на меня поверх очков, он очень неприятным тоном спросил меня:
“Ну а мне-то, чем Вы будете полезны? Мне-то какая будет от этого польза?!” Однако и этот неприятный тон не заставил меня уразуметь, что происходит в действительности и почему Обер-Прокурор, желающий привлечь меня к себе на службу, разговаривает со мной таким тоном… Не мысля зла, не привыкший хитрить, я искренно недоумевал, глядя на А.Н.Волжина и не зная, что он от меня хочет…
“Ну а в чиновники особых поручений 4-го класса Вы бы пошли?.. Вы человек молодой; разъезды бы Вас не утомили; а иерархов Вы знаете; я бы мог посылать Вас для ревизий, — сказал А.Н.Волжин, подозрительно посматривая поверх очков и точно изучая меня”…
“Отчего же, — весело ответил я, — если должность эта сверхштатная, и я могу оставаться помощником Статс-Секретаря”…
А.Н.Волжин был окончательно раздосадован… Он абсолютно не верил моей безоблачной искренности, и ему казалось, что я играю с ним… Он не только не допускал того, что я не знаю о письме Императрицы к Государю, а, вероятно, думал, что я сам продиктовал это письмо Распутину, а Распутин уговорил Императрицу послать письмо Его Величеству… Но, думая так, А.Н.Волжин не знал, как выпытать у меня “правду”, и то, что он этого не знал, раздражало и мучило его…
“Но и эту должность нужно еще создать, а разве Дума позволит”, — с раздражением сказал он.
Сказав это, он вдруг точно переродился и чрезвычайно нежно, вкрадчиво и любовно спросил меня:
“А как Вы… насчет Распутина?..”
Такое грубое ощупывание моего нравственного облика заставило меня очнуться… Я понял, что означал этот вопрос; однако сдержался и, вопросительно глядя на А.Н.Волжина, спросил его:
“Т. е.?..”
А.Н.Волжин, как мне казалось, смутился и, точно отвечая на невысказанные мною мысли, живо сказал:
“Ну да, конечно, я понимаю: какое же может быть знакомство с ним; но… Вы, верно, встречались когда-нибудь”…
“Не только встречался, но Распутин был у меня даже на квартире, лет пять тому назад; но потом я его не видел больше… У меня на его счет особое мнение, какое не удовлетворяет ни друзей, ни врагов его”…
А.Н.Волжин прервал меня, сказав:
“А я, знаете, боюсь его и не решился бы принять его даже в своем служебном кабинете, в Синоде”…
“Я думаю, что здесь недоразумение, — ответил я, — зачем выделять его из общей массы просителей и тем подчеркивать его особенное значение!?”
А.Н.Волжин снова прервал меня:
“Если бы я его принял, то не иначе, как при свидетелях”.
“Эта боязнь Распутина, — сказал я убежденно, — и создает ему тот пьедестал, с которого он виден всему свету… Уж если министры боятся его, значит он действительно страшен… Имя Распутина, наоборот, нужно всячески замалчивать; это интимная, частная сфера Их Величеств, куда никто не должен заглядывать… Я хорошо понимаю, с каким недоверием относятся к тем, кто это проповедует; но я говорил и буду говорить, что крики о Распутине, все равно добрые или злые, опаснее самого Распутина и что никто из преданных и любящих Государя не должен даже говорить о Распутине, точно его и нет вовсе… Каким бы Распутин ни был, но ни Государь, ни Императрица никого не принуждают считать его святым, а конкретных преступлений не могут указать и его враги… Тот же факт, что Распутин действительно предан Царю, никем не отрицается… В государственную опасность Распутина я не верю… Его вмешательство в государственные дела также ни в чем не выражается… Смотрите на него как на заурядного просителя… Если он будет добиваться чего-либо противозаконного, то откажите ему в просьбе; если же его просьба исполнима, то нет резона отказывать только потому, что она исходит от Распутина… Для меня он никогда не был загадочным сфинксом. Я давно уже не видел его; но помню, что далеко не все, что он говорил, 6ыло глупо… Напротив, многое казалось мне интересным… Он, несомненно, человек недюжинного ума, хитрый, проницательный; но это вовсе не преступник, имеющий готовые программы и проводящий их в жизнь. Он может сделаться орудием в руках других, но сам неспособен играть первых ролей”…
Эти слова, по-видимому, несколько смягчили А.Н.Волжина. Я был убежден, что А.Н.Волжин держался такого же мнения и искренно разделял мои точки зрения и что, стараясь отмежеваться от Распутина, он делал это только для того, чтобы рассеять то подозрение в близости к Распутину, какое тяготело над каждым вновь назначенным министром…
“А как Вы считаете Варнаву? — совершенно иным тоном, в котором звучало уже доверие к моим словам, спросил меня А.Н.Волжин, — он мне очень нравится. Умен, прекрасно говорит с народом, великолепно служит… И за что его травят?!”
“Мне он тоже нравится, — ответил я, — а травят за то, что считают “распутинцем”… Раньше, ведь, нужно было доказать, что человек плох; теперь же этого не нужно… Достаточно сказать, что такой-то знаком с Распутиным или с князем Андрониковым… Умный человек может быть этого и не скажет, но большинство непременно скажет”…
Хотя я и сделал эту последнюю оговорку, но А.Н.Волжин, к удивлению моему, спросил меня:
“А Вы знакомы с князем Андрониковым?..”
“Нет, я ни разу его не видел даже”, — ответил я.
На этом моя беседа с А.Н.Волжиным кончилась. Приемы А.Н.Волжина скомпрометировали его в моих глазах. Я поверил отзывам, какие слышал о нем. Он был недоверчив, мнителен и неискренен… При этих свойствах трудно верить в искренность другого; еще труднее встречаться с нею… Не вызывая к себе ответного доверия, А.Н.Волжин жил в атмосфере лжи, его окружавшей, и совершенно не разбирался в людях.
В письме Ея Величества к Государю от 2-го ноября 1915 года (Письма, т.1 стр. 287, N 146) есть неточность, содержащаяся в указании, что, предлагая мне список Синодальных чинов, А.Н.Волжин ссылался, при этом, на желание Их Величеств, чтобы я был назначен Товарищем Обер-Прокурора Св. Синода… Наоборот, А.Н.Волжин тщательно скрывал от меня этот факт… Если бы я знал об этом, то не было бы и речи о сверхштатном члене Училищного Совета, или чиновнике особых поручений 4-го класса… Я был убежден, что инициатива привлечения меня на службу в Синод исходила от самого А.Н.Волжина, или же была ему подсказана кем-либо из членов Государственного Совета… О желании же Их Величеств я узнал от А.Н.Волжина лишь незадолго до его отставки, и, притом, лишь тогда, когда нарушилось равновесие в наших отношениях, и я имел в виду отказаться от сотрудничества с ним… Тогда ссылка на желание Государя явилась уже аргументом, выдвинутым как меньшее зло, во избежание большего, А.Н.Волжин, вероятно, опасался, что мой отказ сотрудничать с ним был бы истолкован не в его пользу.
Наступили тяжелые, несносные дни… Газетные слухи о моем назначении не только не прекращались, а, наоборот, усиливались, и я не знал, кто вызывал их. Вакансия Товарища Обер-Прокурора оставалась незамещенной, и к А.Н.Волжину, со всех сторон, тянулись приглашаемые им кандидаты на эту должность, то из членов Думы, то из других ведомств… Поражал пестрый состав приглашаемых… Наряду с В.П.Шеиным (Впоследствии архимандрит Сергий, Управляющий Св. Троицким Подворьем в Петербурге, расстрелянный в 1922 году большевиками) и людьми его настроения, приглашался также и член Думы В.Н.Львов… Однако все переговоры с ними ничем не оканчивались, и А.Н.Волжин не мог подыскать себе подходящего… Некоторые из этих кандидатов, после визита к А.Н.Волжину, заезжали ко мне и делились своими впечатлениями, рассказывая, что А.Н.Волжин глубоко убежден в моих интригах и уверен, что, с помощью Распутина, я желаю не только занять место Товарища Обер-Прокурора, но и свалить его, чтобы самому сесть на его место… Все это до крайности нервировало меня. Я не видел Распутина несколько лет, не имел с ним абсолютно никакого общения, и мое самолюбие глубоко страдало при мысли, что А.Н.Волжин не только сам не верит моей искренности, но и вызывает недоверие ко мне со стороны других людей… Я не мог объяснить себе источника недоверия, ибо А.Н.Волжин знал о моей командировке в Ставку и о тех последствиях, какие от этого произошли и какие нашли фотографическое отражение в письмах Ея Величества к Государю… Совершенно очевидно теперь и для тех, кто во мне сомневался, что письмо Ея Величества к Государю от 10-го октября 1915 года N 139, написанное в день данной мне аудиенции, отражало лишь впечатление Императрицы от беседы со мною; что Распутин, на которого в Своих последующих письмах ссылалась Государыня, абсолютно не участвовал в создании такого впечатления, а только вторил словам Императрицы, что было его обычным приемом… Но о письмах Императрицы я не мог даже догадываться и тщетно ломал себе голову над вопросом о том, кто вооружил против меня A.H.Волжина и за что он так казнит меня в то время, когда я не только не питал к нему никакой неприязни, а, наоборот, защищал его от нападок, считал его хорошим человеком и был вполне искренен, когда давал о нем добрый отзыв Императрице.
В ноябре 1915-го года последовало назначение на Петербургскую кафедру митрополита Питирима, и А.Н.Волжин, питавший к Владыке крайнюю неприязнь, увидел в его лице еще одного моего союзника… Связанный со мною долголетней дружбой, митрополит Питирим, со своей стороны, поддерживал мою кандидатуру в Синод и давал обо мне добрые отзывы Императрице. Но, усиливая мои позиции, он еще больше вооружал против меня А.Н.Волжина. В то же время я был назначен Членом Главного Управления по делам печати, и С.П.Белецкий простодушно заявлял всем, что он торопился с этим назначением исключительно для того, чтобы облегчить мне переход из 4-го класса в 3-ий класс должности и устранить даже малейшие формальные препятствия к назначению меня Товарищем Обер-Прокурора…
А.Н.Волжину казалось, что я со всех сторон окружен сильнейшими союзниками, интригующими против него, и, подозрительно оглядываясь по сторонам, он вымещал на мне все более растущее недоброжелательство свое, с трудом скрывая его за внешними формами любезности, какие так часто вводили меня в заблуждение… Мои друзья потешались над создавшейся конъюнктурой отношений между А.Н.Волжиным и мною… Со стороны это казалось действительно смешным, ибо А.Н.Волжин видел чрезвычайно искусную интригу и очень тонкую игру там, где их вовсе не было, и не замечал того, что мое недоумение, при встрече с его недоверием ко мне, было еще большим, чем его собственное… Однако мне было не до смеха…
Создалось положение, при котором я, очевидно, уже не мог сотрудничать с А.Н.Волжиным… Не было ничего, что могло бы разрушить его предубеждение против меня… Атмосфера сгустилась до того, что я был счастлив, когда подошел декабрь, и я мог, во исполнение Высочайшего повеления, уехать в Ставку.
В средних числах декабря, кажется 15-го числа, я был уже в Могилеве. Предуведомленный о моем приезде, священник А.Яковлев ожидал меня. Так же, как и в предыдущий раз, я прежде всего отправился к протопресвитеру Шавельскому, а затем к дворцовому коменданту, генералу В.Н.Воейкову. Опускаю свою беседу с протопресвитером, ибо не помню ее. Помню лишь, что, в ответ на мое ходатайство доложить Государю о моем приезде, протопресвитер заявил, что Его Величество никого не принимает, так как собирается уезжать на фронт. Так же категорически отклонил мою просьбу об аудиенции и генерал В.Н.Воейков. Мои указания на то, что Государь Император лично повелел мне приехать в Ставку за иконами и что мне неудобно уезжать обратно, не откланявшись Его Величеству, не достигли цели. Других путей к Государю у меня не было, и я на другой день утром уехал из Могилева, пробыв в Ставке лишь несколько часов, вечером, в день своего приезда…
Настроение в Ставке было еще бодрее, чем раньше: все рассказывали о победах и огромной массе пленных, взятых в последних боях; но каждый объяснял эти победы по-своему и никто не связывал их с пребыванием величайших святынь в Ставке… Священник Яковлев и я, с большим вниманием, прислушивались к этим восторженным рассказам и делали одинаковые выводы… Было очевидно, что чудотворная Песчанская икона Божией Матери простояла в храме никем не замеченная… Наша просьба отслужить хотя бы прощальный молебен была также отклонена…
С помощью того же Е.И.Марахоблидзе, священник Яковлев и я вынесли святыню из храма, установили икону на автомобиль и, никем не провожаемые, отвезли ее на вокзал… С величайшим трудом я мог добиться только того, что мне дали отдельное купе II-го класса в обыкновенном классном вагоне… О салон-вагоне не могло быть и речи: никто и слышать не хотел об этом… Святыни были увезены; но Ставка не простилась с ними, а меня не допустили проститься с Государем…
Не успели мы отъехать несколько верст от Могилева, как наше купе переполнилось посторонними людьми, и мы, с величайшим трудом, доехали до Харькова, где была пересадка… Поезда ходили нерегулярно… Нужно было долго ожидать поезда, идущего в Изюм… Мы прибыли туда, вместо 10 часов утра, лишь в два часа ночи…
«Что-то будет, как Вы думаете, батюшка?» — спросил я.
«О, как же велико долготерпение Божие! — воскликнул о. Александр. — Как неизреченна милость Царицы Небесной… С того часа, как святыня наша прибыла в Ставку, я каждый день следил за телеграммами с фронта… Дивился и плакал, и молился народ… За все время, ведь, не было ни одного поражения, ни одного отступления… А пленных-то сколько было!.. По десяткам тысяч зараз брали. На фронте, верно, даже не знали, что наша святыня в Ставке; а в Ставке, известное дело, объясняли все иначе… А мы, простые, неученые люди, видели, что не под силу сатане сокрушить благодать Божию; боялся нечистый Пресветлого Лика Матери Божией и не посмел, значит, посягать… Хотя и с превеликим небрежением отнеслись ученые да образованные, по научному манеру, люди к святыне, а не подобало Матери Божией наказывать за их слепоту всю Россию, и Царица Небесная всех невидимо покрывала и, ради Помазанника Божия, всем помогала… А если бы поверили гласу Угодника Иоасафа, да послушались Его, да встретили бы святыню подобающим образом, то и война бы уже кончилась… А как будет теперь, то Одному Милосердному Господу ведомо… Как не прогневается Господь, то все пойдет по-хорошему; а как прогневается за упорство и гордость и маловерие, тогда будет страшно»…
«А Вы не рассказывали о том, как встретили святыню в Ставке?» — спросил я.
«Боже меня сохрани, как можно! даже своим не говорил… Да и о проводах умолчу, чтобы не было соблазна», — ответил о. Александр.
«И мне страшно, — сказал я. — Господь вес сделал для того, чтобы пробудить слепых, а люди не узнали Руки Божьей и отвергли Ее»…