Затем Петру Палычу:
– А вы, Петр Палыч, не провоцируйте юное создание счастливой заграницей. Вы бы сами сперва туда съездили, а потом утверждали.
– А что? – Петр Палыч радовался, потирая руки и на глазах молодея. – Идея ясная. Скажите мне только одно, дорогая моя и красивая Анна Николаевна: денег где взять на поездку? Как мне на работе отпроситься? Не член же я партии, закоренелый не член!
– А вы накопите.
– И то верно! Надо, очень надо! Завтра же куплю на рынке цветную глиняную свинью с прорезью на спине и буду в нее каждый вечер серебро кидать достоинством в двадцать копеек. Всё, какое останется у меня от всех моих текущих расходов!… Эй, куда же вы, маманя с сыном?
Это был праздный вопрос, недостойный и тени Боккаччо. Мама не верила ни одному слову соседа. Она была беспартийной и по себе знала, что такое замордоваться на работе. А про соседа она говорила, что он самый настоящий придумщик фантастического. «Сковородку за собой не моет, денег у него нет и жениться ни на ком не хочет. Именно что Бочкин, а не Боккаччо. Поэтому ты включай погромче радио, когда Петр Палыч моется в ванной, а по радио оперу передают. Пусть слушает, какие артисты по трансляции арии распевают. Может, ума наберется».
Никто не знает, набрался ли Петр Палыч ума или нет. Но факт, что Клюев в детстве любил слушать радио.
Командарм
Про военных по радио тоже хотелось послушать. Так хотелось, что события за шкафом могли показаться слишком настоящими, а конь с оторванным ухом не совсем деревянным. Они ведь не только военные, а еще и действующие лица бывших детских сновидений и минувшей действительности.
А так как в их званиях он путался, то по неизвестной причине затесалось в голову старинное «фельдмаршал». Он потом неделю не мог сказать «старшина» или «майор». Все военные были у него не ниже «фельдмаршала». По званию.
А по радио – никакой путаницы! Там – настоящие командармы. Все, как один. И если крикнет один другому:
– Опять вы группировку проворонили! – Тут же другой закричит:
– Так точно! Проворонили!
Дисциплина!
Хотел ли он сам стать военным…. Хотел и сразу фельдмаршалом. Но было бы позначительней, если бы командармом. Он бы тоже какую-нибудь группировку проворонил. Поехал бы на радио и сказал об этом на всю страну.
А мог где-нибудь затаиться и на всю страну не сказать. Зачем выдавать военные тайны? Он ведь командарм, а все командармы – люди строгие и самые главные.
А то, что мама под вечер с работы пришла – совсем никакая не тайна. На ней её осеннее зелёное пальто с чёрными пуговицами. Она пальто сняла и, повесив на деревянных плечах в шкаф, села на кровать и стала стаскивать чёрные боты, в которых она ходила всю прошлую осень, а до этого еще и всю позапрошлую. Клюев стоял коленками на полу и ей помогал. Мама вздыхала и говорила про какую-то «загнанную лошадь».
Боты, наконец, снялись. Маме стало легче без них. Она помолодела на глазах. Клюев сходил в кухню и принёс горячий чайник, из носика которого шёл лёгкий прозрачный пар.
Сев за стол, мама сказала:
– Что бы кто ни говорил, а не будет войны. Сами военные не допустят. Хватит им, навоевались. А зачем воевать? Пусть лучше в гости приезжают. Накормим, напоим, спать положим. На работе у нас все женщины так хотят. Сегодня весь день радио слушали, а потом начальник куда-то уехал, и они стали все говорить: правильно, больше людям отдыхать надо. Куда-нибудь ходить, в театре оперу слушать, в хорошей компании шампанское пить, танцевать, загорать, в море плавать. А зачем воевать? Жизнь-то одна, а на войне любого человека убить могут. А то ещё искалечат, и будет он инвалид.
После чая и скромной еды мама ушла за шкаф переодеваться, и Клюев, прислушиваясь к шуршанию за шкафом, стал думать о том, что выдался, наверное, редчайший по характеру, самозабвенный вечер. Будет долгий, шикарный закат в родном городе. Всесоюзный гидрометцентр скажет что-нибудь яркое и приятное… А мама… Она развлекается и шутит, чтобы усталость снять. Ей до дома от работы шесть остановок на метро ехать, а потом ещё по тротуару пешком идти до подъезда и на пятый этаж подниматься. Вот она про всё это и шутит. И про военных, и про то, что войны не будет, и про женщин на работе. Ей так интересней. Ей так хочется. И теперь-то уж точно, судя по шуршанию за шкафом, она наденет своё хорошее тёмное вечернее платье с белым воротником и маленькой серебряной чайкой на булавке. И в этой вечерней одежде она в гости пойдёт. К Наталье Александровне, их соседке. У нее такие густые, шикарные рыжие волосы, что Пётр Павлович, сосед, в коридоре останавливается и говорит: «Наталья Александровна! Нельзя же быть такой заманчивой!» Что он имеет в виду?
Мама так и делает: переодевшись, уходит. В своём тёмном платье с белым воротником и чайкой на булавке. И Клюев, пока она идёт по комнате к двери, видит: швы на чулках очень ровные, и туфли на модных толстых каблуках. И запах светлый каких-то духов, носящих имя «красного города». Ах, этот давний предзакатный запах! И дверь открывается словно сама собой и выпускает маму из комнаты. Мама уходит в другой конец коридора – туда, где сиреневый абажур с бахромой, селёдка с луком на фаянсовом блюде, графин со стеклянной круглой головой, и что-то мерцает в каждой створке зеркала на трюмо. От лёгкого сквозняка абажур чуть покачивается, но светит тепло и заманчиво. И кажется, что на этот свет слетаются все военные со всей округи, и почему-то смеются у рыжей соседки. Скрипят диваном, пластинки крутят, вальсируют и за столом сидят. Рассказывают, как они стреляли, падали и поднимались вновь… А утром выходят в коридор и в руках у них фуражки со звёздами. И Клюев слышит:
– А командарм у нас – человек! Устроил нам увольнительную!
…Мама возвращается под утро. Он мысленно видит, как открывается дверь. Пахнет шампанским, конфетами, длинными папиросами, чем-то еще, похожим на тёплый запах воспоминаний… Вид у мамы немного усталый, но глаза блестят. Она сбрасывает туфли и падает на кровать. Она лежит на кровати, смотрит вверх и произносит:
– Боже мой! Лошади тоже летают!
И засыпает.
А он встаёт и в маленькой голубой майке, босиком подходит к окну. Он видит город за окном. Город по воскресеньям, на заре такой большой и чистый. Облаков и прохожих совсем мало. Дворник стоит у подъезда. Он похож на командарма невидимых войск. С крыльями, копытами и в перьях.
Письма
Однажды в столичный день в подъезд вошел пыльный, небольшого роста старик с большой почтовой сумкой неизвестного цвета. Он долго поднимался на пятый этаж, по дороге звоня во все двери и приговаривая: «Оглохли все? Эй, люди! Ухи у вас есть?»
Вскоре он вошел в квартиру на пятом этаже и в коридоре спросил:
– Ну кто тут самый способный? – Из-за сильнейшей дальнозоркости вытянув вперед обе руки, он на конверте прочитал: – «Клю-ев…» И закричал: – «А ежели есть тут Клюев, то, парень, пляши! Пляши, а то назад письмо унесу!».
Тотчас небольшой человек лет шести-семи в матросской бескозырке выбежал из комнаты и стал плясать в коридоре, высоко подбрасывая ноги, а дедушка прошел в кухню, сел за накрытый клеенкой стол и стал из кружки чай пить.
Вечером пришла с работы мама. Она знала, что иногда у них кухне пьют чай незнакомые старики, поэтому сразу сказала, чтобы дедушка не обжегся. Затем она увидела, что в коридоре пляшет Клюев.
– А ты чего веселишься? – спросила она. – Родную бабушку вспомнил?
– Нет, – сказал он, – пыльный дедушка письмо принес.
– А-а, – сказала мама и добавила: – Я тоже могла бы поплясать, но слишком сегодня устала.
Вечером, несколько разбухнув от чая, дедушка ушел, а письмо оставил. Мама села на стул и стала читать.
Письмо было крупное. Почти роман или «почтовая опера». Мама читала его весь вечер, а потом еще три вечера подряд. Клюев хотел ей помочь, но, так как читать еще только учился, почерка разобрать не смог и утром просыпался с мыслью: «Кто же его написал?»
Пятый вечер мама также посвятила чтению этого письма, но опять до конца не смогла дочитать. Она положила его на стол и сказала: – «По-моему, тот, кто это написал, либо из ума выжил, либо, напротив, мужчина в здравом уме. Совсем такой, как наш Петр Палыч или тот дядя с клубной цены. Тот тоже причесывался железной расческой, потирал руки в дверях и никогда не знал, куда ему деть свою шляпу. Но на кой черт про все это писать?». Она взяла письмо со стола и вслух прочитала:
«Я, Анна Николаевна, вчера пришел с работы и сразу решил, что напишу вам письмо. У нас, знаете, в нашем небольшом городке теперь дело к осени, и все по вечерам пишут письма в столицу. Вот и я решил. Дай-ка, думаю, тоже сяду и напишу вам про мою жизнь. А то жизнь уходит, а я вам еще ни одного письма не написал… А еще иногда вы мне снитесь, Анна Николаевна. Так вы мне удачно снитесь, как до этого никакая Анна Николаевна мне не снилась. Вот давеча. Я в пять тридцать утра по местному времени по дороге на работу в автобусе соснул, так вы мне и в автобусе приснились. А трамваи у нас не ходят, нет ни одной трамвайной колеи. А были бы, так вы бы мне и в трамвае приснились, и во всяком другом транспорте городского типа. А на работе, увольте, никак не выйдет такое. Там я диспетчер на сложной машине по производству строительного кирпича. Там уж мне никак поспать не получается. И я не пью на работе. Я вообще мало пью. Так, выпью иногда, чтобы взбодриться, а потом мужикам говорю: «Хорош, мужики! Жизненную тоску ханкой не заглушить». Так что я, вместо того, чтобы ханку глушить и ею тоску заливать, лучше стану деньги копить на поездку к вам, Анна Николаевна. Я уже один раз, Анна Николаевна, их вроде совсем накопил, а после потратил. Я диван себе новый купил, а то старый весь развалился сразу после того, как у вас в Москве дворнягу в космос запустили. Я их еще раз накопил, а потом на вокзал прихожу и говорю: «Дайте мне один билет до Москвы, хочу к Анне Николаевне на поезде поехать». А мне на вокзале говорят: билетов до Москвы нет и не будет до конца года. Хотите на перекладных через Ямал? Я не захотел. Мне одну неделю отпуска дали, а на перекладных я бы до вас почти месяц добирался… А еще у меня привычка есть: расческу продувать в дверях. Тут уж не обессудьте. Наш доктор у нас на производстве говорит, что это у меня наследственное. Твой дед продувал расческу в дверях? Я ему говорю, что не знаю. Откуда мне знать? Мой дед был сапожник, он набойки делал на сапоги, а про эту чертову расческу откуда мне помнить?… Но снитесь вы мне, Анна Николаевна. Так снитесь, что просыпаться не хочу…»
– И все в таком духе. Сорок с лишним страниц!
При свете люстры с висюльками мама положила на стол огромное письмо и посмотрела на Клюева так, будто он знал, что произойдет дальше и произойдет ли что-нибудь вообще.
Еще через день, вернувшись с работы, она достала из шкафа семейный альбом в зеленом бархатном переплете. Молча и долго сдувала с него пыль. Он стоял рядом и помогал ей сдувать. (Куда делась пыль – неизвестно.) Затем мама долго листала этот альбом и вглядывалась в каждую фотографию. Она называла людей, города, времена года, санатории, дома отдыха, снова людей, опять города и времена года. И фантастическая, огромная география со всеми ее часовыми поясами прошла в воображении Клюева. Ветры дули, деревья гнулись, снега превращались в дожди. Он видел в альбоме разных людей в разные периоды их жизни, и все они казались авторами больших человеческих писем.
Досмотрев альбом, мама убрала его в шкаф и больше к нему не возвращалась. Один раз хотела вернуться, но пришла домой слишком поздно и от усталости не смогла. Вместо этого чай попила и легла спать.
Вскоре душное лето кончилось. Наступила осень.
Человек написал им еще несколько огромных писем, и каждое из них в квартиру тот же пыльный дедушка принес. Он снова звонил во все двери, кричал в коридоре, но Клюев уже не плясал. Он забирал у него толстые, большие конверты, а взамен, по просьбе мамы, давал дедушке десять копеек, чтобы не за бесплатно к ним на этаж тащился пожилой почтовый старик.
А в письмах было то же самое. В них человек описывал во всех подробностях свою жизнь в небольшом городе. Вот он приходит с работы домой и садится писать. Вот он в автобусе едет, спит или работает на крупной и сложной машине по производству строительного кирпича. Вот он новый диван покупает. Он писал и о том, как потирает руки в дверях и причесывается железной расческой, предварительно продув ее тщательно и серьезно. Конечно, он борется с этой привычкой, сражается с ней, хотя доктор на производстве говорит, что медицина пока не располагает достаточно эффективными средствами… В итоге, Клюев решил, что в городе, где все это происходит, живут люди, которые потирают руки в дверях и продувают расчески. А вот билетов на поезда дальнего следования там почему-то не продают. Вроде все есть, а билетов нет. Это и есть основная причина того, что мама получает большие письма, которые читает по вечерам. А когда Петр Палыч приходит со своей сковородкой в кухню, то в кухне говорит, что это все неспроста. И в других городах бывают необычайно живые и красивые сновидения.
Игра в прятки
В тот день оперы по радио не передавали, и жильцы не собирались на сцене петь. Зато улица звучала на все голоса, на какие способна, и дядя в сером плаще по дороге к Клюевым в их комнату на пятом этаже забежал выпить томатного сока с солью в хорошее кафе с корабельным названием «Рваные паруса».
В кафе он какое-то время что-то рассматривал сквозь дыры в парусах и не видел ничего примечательного, кроме самих дыр, в рассмотрении не нуждавшихся. К нему подошли двое. Оба они могли быть похожи на артистов с птичьими головами, но отчего-то не были. Они сперва откупоривали, затем наливали, а после стояли с дядей рядом и тоже смотрели вверх. Они думали всегда о своем и никогда не знали, что за них думает Клюев. Он же думал, что чем чаще человек смотрит вверх, тем бывает интересней. А когда интерес достигает высшего назначения, то тогда в небе над рваным тентом кафе повисает плавающий по воздуху большой аэростат с гигантской надписью на боку: «Привет всем от дяди Пети!»
Аэростат не повисал. Дядя в плаще говорил: «Бывайте, мужики!». Вскоре он входил в сумеречную прохладу подъезда пятиэтажного дома. С невидимым криком квартир и кратким татарским словом на стенке. Быстро и решительно преодолев мало освещенные пролеты, он доставал из кармана расческу и, прежде чем провести ею по волосам, хорошенько ее продувал. Но не в дверях, как думал Клюев, а где-то рядом. Это просто казалось, что в дверях. Входил он в квартиру причесанный и с тем выражением, которое делало его еще интересней.
Увидев его, Клюев к нему подбегал и, высоко подбрасывая ноги, кричал: «Дунуть принес?» Пришедший, покосившись сверху на Клюева, говорил: «Да на, дуй. Дуй! Да на!» И Клюев принимался дуть в расческу так, что сильно щекотало губы, а дядя искал, куда бы ему деть свою шляпу, и вскоре находил… Потом он вручал маме батон отдельной колбасы в оболочке и садился за стол. Вот тут томатный сок и понимался в нем. Он громко выдыхал его в комнату и говорил: «Прошу извинить. Паруса». Под потолком звенели стеклянные висюльки в люстре, а мама говорила: «Да ладно. Чего уж там». Она ставила на стол чашки, тарелки, рюмки и шла к их рыжей соседке-вагоновожатой за светлой коммунальной водкой. Эту водку нигде не продавали, но у соседки она была и была светло-желтой. По ее словам, корки цитрусового лимона дают такой цвет недели за две, под романс радиолы и без дополнительного воображения.
Дядя же сидел, осваиваясь за столом. «Паруса» были от него теперь на значительном расстоянии, аэростата не было вообще, как и тех двоих. Гудела улица за окном, горела люстра на потолке, рюмки отвечали ей собственным свечением, и мама, вернувшись от соседки, садилась напротив освоившегося дяди. Она глядела в его небольшие глаза, а он глядел в ее большие. Минуты через две он отводил взгляд и вместе с отражением в зеркале вытаскивал из кармана твердый коричневый документ. Положив его рядом с тарелкой, он говорил:
– Большой фонтан теперь в моем ведении. Руковожу, знаете ли, длиной струи при ее устремлении вверх.
– Ну что ж, – говорила мама, – струей тоже надо кому-то руководить, чтобы повыше устремлялась. Так как вы насчет колбаски сейчас?
– Эх, хорошо бы! – говорил дядя. – Закушу тут у вас, потом за поиски Клюева возьмусь. Он спрятался куда? А вот я найду! А вот я его пошукаю!
Но, оставшись за столом, никого не шукал. Под колбасу и светло-желтую водку.
– Вот, значит, скажу вам такую штуку, – говорил он, закусив. – У вас забавный парень растет. Вы как сама-то думаете?
– А что мне думать, когда так и есть.
– А тогда скажите мне такую вещь…
– Какую вещь вам сказать?
– Что в жизни проще: прочитать по-английски всего Вильяма Шекспира или такого забавного парня вырастить?
– В каком смысле?
– В прямом!
И тут он поступал достаточно странно. Сперва был серьезен и ждал, что ему мама ответит; затем открывал широко рот, выкатывал глаза и начинал хохотать. Хохотал он долго, гулко и непрерывно, и на столе дрожали чашки, и что-то во всей квартире тоже дрожало. Затем, отхохотав, он вытирал носовым платком губы и подбородок, и, громко высморкавшись, говорил: «Прошу меня извинить. Паруса!»
– Ну что ж, – произносила мама. – Это – веселое место, забавный общепит. Но вот что я вам скажу. Я уверена, что растить Клюева значительно труднее, чем произведения драматурга Шекспира выучить или классическую оперу написать. Впрочем, оперу, я думаю, мой сын давно уже пишет, вы можете сами у соседей спросить. А во всем остальном… Он, сами видите, какой у меня. Мы с вами сидим, беседуем… Я одно слово скажу, вы другое. Кроме того, вы хохочете, рыгаете, сморкаетесь и на эти «паруса» ссылаетесь, а Клюев где-то спрятался и смотрит на нас из темноты потаенного места. Короче говоря, поздний вечер уже, и вам давно пора идти отсюда к чертовой матери!..
Дядя какое-то время сидел с открытым ртом напротив мамы, а Клюев шел прятаться в шкаф. Из шкафа, лучшего в мире места для игры в прятки, он хотел посмотреть, чем дело кончится. Продует ли дядя перед уходом расческу в дверях? Прилетит ли за ним аэростат с гигантской надписью «Привет всем от дяди Пети!»? Устремится ли водяная струя в верхние слои небесной атмосферы? И станут ли строить жильцы свои несбыточные планы, к чему-то прислушиваясь и удивляясь, что повсюду такая фантастика, какой в жизни никогда не бывает, но все-таки есть?
Кино
Этот клуб был не совсем клубом. По той причине, что в том далеком августе всякое могло быть. Не зря же по ночам под окном басом мяукала кошка.
Так что это был, скорее всего, кинотеатр с толстыми колоннами и фонарями над входом. Он был бог весть какого года постройки, но в стиле тех минувших лет и их фантастического возвращения.
Находился кинотеатр шагах в трехстах от того дома, где в комнате на пятом этаже жили Клюев, его мама, шкаф, люстра со стеклянными висюльками и деревянный конь с оторванным правым ухом. Между сеансами, в светлом фойе играл рыжеволосый мужчина на пианино. Там же выступали дрессированные собаки, женщина-змея, жонглеры металлическими шарами, фокусник, достававший кролика из шляпы, а также известный в городе оратор Андрей Петрович: после дрессированных собак. Иногда собак отменяли, а также всех остальных вместе с фокусником и женщиной-змеей. Тогда со сцены выступал только Андрей Петрович, а жонглеры не выступали. При этом он никогда не выступал днем. Он выступал вечером на взрослых сеансах. И почему-то в его выступлениях не было ни слова ни про кино, ни про кролика в шляпе. В них было много слов о разных других вещах и явлениях, о которых говорили по радио. Между ариями из какой-то большой, многолюдной и очень музыкальной оперы.
Был Клюев один раз на концерте с участием Андрея Петрович, а потом уже больше на него находил. Не потому, что слушать его было очень скучно, а потому, что в ладоши хлопать не очень хотелось. Поэтому пускали его теперь в кинотеатр только на детские сеансы. Он больше не видел Андрея Петровича. Он только мог догадаться, что когда-нибудь его снова увидит. Неизвестно где и неизвестно зачем.
По этому поводу он, занятый своими размышлениями, не очень тосковал, хотя и спрашивал, почему его не пускают на взрослые сеансы. На это мама перед сном ему говорила: «Успеешь еще. У тебя вся жизнь впереди».
Он и сам знал, что впереди у него вся жизнь, но все-таки его мучило любопытство. Из-за этого он на детском сеансе отвлекался, ел яблоки или просто вертел головой.
Сеанс кончался. В зале зажигали свет. Спрятав огрызок в карман, он выходил на улицу.
На улице была хорошая погода. Дождь кончился. В разломы между тучами проглядывало солнце. Звенели трамваи, торговали газетами, шли мимо люди. Со всех сторон глядели на Клюева герои взрослых фильмов, и он шел по улице с таким видом, что все знали: вот Клюев, который идет из кино!
Домой он приходил под большим впечатлением. Он хотел с кем-нибудь им поделиться и делился с деревянным конем, у которого давно уже не было правого уха, но зато была теперь звонкая кличка Зритель.
Известно, что не умеют говорить деревянные кони. А те, что умеют, давно уже взяты на учет и на них идет запись.
Поэтому за коня говорил сам Клюев. Он садился на него и говорил, что был в кинотеатре с фонарями над входом.
– Ух ты!– говорил Клюеву конь.
– Не в ухты, а в «Родине»,– поправлял его Клюев.
– А есть такой кинотеатр?– удивлялся конь.
– У меня все есть,– таинственно говорил Клюев.
И, пришпорив коня, он на нем куда-то скакал, а по дороге говорил, что сегодня показали взрослое кино. Большое и хорошее. От этого он сильно возмужал и набрался жизненного опыта. Еще он говорил, что на улице видел героев фильма. Они все садились в трамвай. Все они были пассажирами; каждый из них имел серую кепку на голове и три копейки меди в кармане.
Скорее всего, деревянный конь по кличке Зритель верил скакавшему на нем человеку. Сперва не верил, потом начинал верить. По крайней мере, голосом Клюева конь говорил: «Ну а что было дальше? Дальше-то было что?» И Клюев с некоторой жалостью отвечал: дальше не было ничего, кроме другого кино.
Но вот как-то кинотеатр то ли закрыли на ремонт, то ли снесли. Как раз в этот вечер к Клюевым зашел один дядя в серой осенней кепке. Этот дядя был известный трамвайный пассажир, хотя давно уже хотел купить себе машину. Руки у него были большие, а ладони круглые, как катушки, на которые наматывают кино. Этими руками он ел бутерброды с колбасой и держал стакан с чаем. Низким, поставленным голосом он раза три категорически отказался сначала от коммунальной водки, затем еще раз от нее, а после еще раз и снова от водки. Так и не выпил, хотя, наверное, хотел.
А Клюев скакал на своем деревянном коне. Он видел, что, напившись чаю, дядя начал почему-то вздыхать. Вздыхал он не сильно, поскольку, наверное, не имел к этому пристрастия. Он только дергал за край скатерти и все говорил, что вот-де закрыли, черти, кинотеатр, а он впервые в жизни хотел пригласить женщину в кино.
Женщиной (по справедливости) он называл маму Клюева. Она как раз, накрасив губы, сидела тут же и смотрела на дядины руки. Иногда и мама вздыхала: должно быть, соглашалась.
Потом она убирала все со стола и говорила, что теперь-то уж точно придется ехать через весь город к бабушке.