Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Торопясь, завязываю галстук и слышу тяжелые шаги за дверью: первым, конечно же, идет Антон. Высовываюсь в коридор, впускаю в комнату Антона одного, прося остальных подождать, пока оденусь. Антон хохочет и оправдывается за слишком ранний приход. Наконец, верхняя пуговица рубашки под галстуком застегнута, надет пиджак, я распахиваю дверь и прошу всех входить.

Гости входят, в комнате тотчас становится людно, шумно. Антон знакомит меня со всеми поочереди, я, как всегда, не запоминаю имен, потому что нужно говорить свое. Помогаю девушкам снять пальто, принимаю шарфики, шапки. Они осматриваются и одна за другой подходят к зеркалу старинного бабушкиного трельяжа. А я сажусь на тахту, переводя дух.

В эти первые минуты все три девушки у зеркала кажутся мне удивительно красивыми, от них пахнет свежестью и духами, с ними в мою комнату входит праздник. Антон, высокий, коротко, современно стриженый, спортивный, чувствует себя, как всегда, хозяином, он что-то говорит громко, хохочет. О Косте я не раз слышал от Антона, но вижу его впервые. Он разочаровывает: невысокий, крепенький, смугловатый блондинчик, тихий… А девушки щебечут наперебой, и голоса их звучат, как музыка. Все словно светлеет вокруг, и даже выцветшие и кое-где поотставшие от стен обои в комнате становятся ярче.

– Олег, вот что! Мы не успели в магазин забежать. Развлеки девчонок пока, а мы с Костей мигом! – весело говорит Антон.

Шумя, топая, задевая то одно, то другое на пути своим мощным телом, Антон выходит, за ним тихо выскальзывает и Костя. А я остаюсь с девушками один. Напрягшись, собравшись внутренне, я встаю с тахты, прохаживаюсь по комнате, лихорадочно соображая, чем же мне их развлечь.

Одно имя запомнилось все-таки в сумбуре знакомств – Лора. Потому и запомнилось, что она сказала «Лора», а не «Лариса», хотя все звали ее Ларисой. Лора – первая, отроческая, самая-самая первая любовь, девочка одиннадцати лет. Это было в Лесной школе, и мучительное, неизжитое чувство осталось: медленная, тягучая, невыразимо прекрасная пытка, связанная и как будто почти не связанная с маленькой, живой черноволосой девчушкой. Милое, милое создание – где она сейчас?… Девушки с детства были для меня словно существа с других планет, таинственные и чудесные…

Теперь, когда после ухода ребят начинаю приходить в себя и осматриваться, сразу бросается в глаза, что Лора – это как раз и есть самая эффектная из девушек, можно даже сказать очень красивая: черноволосая, с большими голубыми глазами, вся какая-то яркая, даже резкая на первый взгляд. Но – лишь на первый. Потому что тут же видна в ней и внимательность, мягкость. Причесываясь у зеркала и осматриваясь, она, конечно, замечает и обои, и выщербленный кое-где пол, и старый расшатанный нелепый столик в углу… Бросает быстрый взгляд на меня и тут же улыбается. Сочувственно, но совсем не обидно.

Едва поправив прическу, с веселой озабоченностью Лора просит воды. Я тотчас иду на кухню, наливаю воду в стакан, приношу. Но она не пьет. Достает из сумочки букетик подснежников – крошечный белый букетик, стиснутый листьями ландышей, – бережно развязывает, распеленывает его, выбрасывает жесткие листья, набирает воду в рот, обрызгивает нежные цветочки, любуясь ими, заботливо опускает в стакан и ставит в центре стола.

– Это мне один парень на улице подарил, красивый… – говорит она, гордая, и смеется.

Я замечаю, что в глазах у нее почему-то печаль. Или мне только кажется?

Надо, надо их как-то развлечь! Я даю им ручной силомер, медицинский – это у нас в последнее время в моде. Они с визгами, возгласами поочереди сжимают его в своих ладошках, потом просят и меня. Я выжимаю много (как ни странно, я выжимал тогда больше Антона, хотя он на полголовы выше меня и значительно тяжелее).

Подруги Лоры несравнимо менее эффектны: одна молоденькая, лет двадцати, миленькая, но очень уж простенькая, другая – высокая, с меня ростом, лет тридцати, худая, с длинным носом и тяжелым, несоразмерно большим подбородком, застенчивая.

Лора подходит к радиоле, роется в пластинках и ставит не рок, не джаз, не что-то отвязное, быстрое, а – итальянского певца Джильи. Я внимательно смотрю на нее, и она отвечает мне веселым понимающим взглядом. Во мне словно бы разжимается что-то…

Наконец, ребята прибывают во всеоружии – бутылки выстраиваются на столе. Опять в комнате шумно. Долой Джильи – ставим веселую музыку! Начинаются привычные хлопоты по добыванию у соседей посуды, рюмок, Антон, как всегда по уговору, разыгрывает из себя тоже хозяина комнаты, ему это хорошо удается. Костя смазлив, галантен – типичный сердцеед: молчаливый, манерный, томный, с печальным, скучающим и как будто зовущим куда-то взглядом… Садимся за стол. Лора – между Антоном и Костей. За окнами уже стемнело, и мы включаем маленький, «интимный» свет, дурачимся, поочереди выдумываем тосты, бутылки быстро пустеют…»

(Роман «Обязательно завтра», 1965 г. и далее…)

Та вечеринка оказалась для меня исторической. Дело в том, что в конце ее мы в комнате остались втроем – Антон, я и Лора. Антон очень хотел, чтобы все у нас «получилось», однако мне это представлялось совершенно немыслимым. Дело в том, что я… влюбился. И почувствовал явный ответ от Лоры. И «втроем» было для меня совершенно исключено.

Влюбился я болезненно, как-то «по-достоевски», то есть в этой любви было больше жалости и сочувствия, чем любования, больше сумасшедшей похоти, чем святости и уважения – хотя и то, и другое было… Само знакомство с этой эффектной женщиной было ведь ненормальным.

К тому времени я хотя и с мучениями и сомнениями, но состоялся все-таки как мужчина – на моем «счету» было аж пять женщин. Но как-то не очень выразительно… И чувствовал я себя отнюдь не мачо. Приятель Антон потом упрекал меня, говорил, что в ту ночь у нас ничего не состоялось из-за меня, а для Лоры такое вовсе не внове, что для нее это раз плюнуть. Она, мол, бывает с кем попало и, скорее всего, за деньги. Но я не верил.

Для меня несравнимо важнее была наша таинственная, магическая близость, что возникла между мною и ею в тот вечер и ночь. И которая помешала тому, на что рассчитывал Антон.

И все шло параллельно. Я ездил по прокуратурам, милициям, тюрьмам, встречался со многими судьбами, которые казались мне просто чудовищными по степени свалившихся на людей несчастий… И – всего лишь три раза мы встречались с Лорой. Два раза были у меня – она отдалась мне в первый же раз, а потом и во второй. И было у нас нечто ошеломляющее – правда, ошеломляющее в основном для меня… Ничего подобного раньше у меня не бывало.

Да, всего встреч было лишь три, не считая знакомства на вечеринке, множества телефонных звонков и моих фантазий, страданий, снов, сочувствия и мучительного осознания невозможности как-то помочь ей в жизни.

«…Но вдруг я понял, какой могла бы быть жизнь. Словно занавеска на миг раздвинулась, и я глянул в окно. На ослепительный, залитый солнцем мир. С деревьями, птицами и травой. Радостный, свободный мир. Только на миг! Занавеска сдвинулась и закрыла… Пыльная, серая занавеска. Паутина. Я увидел свою убогую комнату и всю свою убогую, серую жизнь. Нашу жизнь.

А Лора вдруг начала рассказывать о себе. Много. Это был какой-то поток. Жалостный и тоскливый…

С 17-ти лет она фактически осталась одна. Отец бросил их и сошелся с другой, а мать беспробудно пила. Она пила и при отце, пьянки устраивались, когда Лора лежала в детской кроватке за занавеской. С 13-ти лет к ней уже приставали («Я рано сформировалась», – сказала она), а в 15 один мамин ухажёр ее изнасиловал. «Мне иногда кажется, что все мужчины скоты. К тебе это не относится, ты понимаешь, но вообще-то я не верю никому, ни одному человеку. Кругом одна ложь, я давно поняла. Все ненавидят друг друга. А ты… Ты какой-то особенный, но…»

– Что «но»? – тотчас вскинулся я.

– Да нет, не то, что ты думаешь, глупый. А просто ты такой же, как я, понимаешь? Неприспособленный.

Это было странно сказано, я не понял. Но не спрашивал. Я не был доволен собой. Ни в каком смысле. Что спрашивать? Мне опять было плохо. «Неприспособленный». Увы.

– Я, наверное, другая, не как все. Хочется по-человечески, а получается…

Так говорила она, а у меня ком стоял в горле. «Неприспособленный».

На работе к ней без конца пристает начальник. Не Костя, нет. Другой. К сожалению, он очень противен ей как мужчина («Знаешь, он такой толстый, потный»), и она никак не может заставить себя переспать с ним. А то бы… А то бы ее, может быть, перевели на лучшую должность с приличной зарплатой. Он ей обещал. Сейчас она получает восемьдесят, копейки. «У некоторых это запросто получается, а я никак…» – сказала она и вздохнула. «Злюсь на себя, а ничего не могу поделать. С кем другим куда ни шло, а с ним ну никак. Он открыто предлагает, понимаешь… хотя бы в рот – ну, ты понимаешь… – а я… Ну, ты понимаешь…» Живут с матерью вдвоем в однокомнатной квартире – не так давно получили, а то жили и подавно в коммуналке, в бараке, – мать по-прежнему пьет, «не просыхая». С мужем не сложилось потому, что у него тоже есть мать, которая ее, Лору, невзлюбила. «Женщины вообще меня плохо переносят» – сказала она и улыбнулась грустно…»

(Из романа «Обязательно завтра», 1965 г. и далее…)

Что-то около двух месяцев я прожил в горячечном любовном и «рабочем» чаду. И при всем при этом, посещая «инстанции», я ведь должен был соблюдать некий декор: корреспондент журнала (орган ЦК ВЛКСМ!), молодой писатель, студент Литературного института им. А.М.Горького! Не к лицу мне стенать и рвать на себе волосы от горячего сочувствия и к жертвам, да и к самим «маленьким преступникам», сплошь да рядом не осознававшими, что они делают. Нужно что-то существенное придумать, принимать какие-то меры…

Но еще, ко всему прочему, я ведь сам был в какой-то мере – с точки зрения официальной! – нарушителем закона, ибо в то время ушел с завода, официально нигде не числился и зарабатывал фотографированием детей в детских садах частным образом, то есть занимался «кустарным промыслом», что у нас было, запрещено.

Так что я, помимо прочего, вынужден был опасаться милиционеров, фининспекторов, работников ОБХСС… По законам того времени я ведь был «тунеядцем», и меня самого теоретически могли привлечь к суду, крупно оштрафовать, выслать из Москвы. Конечно, до такого вряд ли дошло бы, но формально могло!

Кстати, один раз меня все-таки замели – по доносу «коллеги», работавшего фотографом от официальной организации на ВДНХ. Меня отвели в отделение милиции, составили акт. Через некоторое время ко мне в коммуналку нагрянул фининспектор, но, увидев бедность обстановки, сжалился и сказал, чтобы я написал заявление: мол, прекратил заниматься «кустарным промыслом» и сейчас устраиваюсь на работу… Я, естественно, написал.

Но очерк таким, какой нужен был для журнала¸ я написать так и не смог. Зато я написал… роман! Свой первый роман, содержавший в первом варианте что-то около 250 страниц машинописного текста. Назвал его так: «Обязательно завтра».

То есть, в результате всех своих походов, встреч и переживаний в связи с порученным очерком я понял лживость и путаницу нашего существования, жестокость и невменяемость большинства «взрослых» людей, особенно «вышестоящих». Я увидел чудовищное переплетение судеб, сумбур, непонимание друг друга, фантастическую смесь любви и ненависти в головах современников. Но при этом осознал свою незрелость, неумелость, беспомощность. И обещал сам себе, что завтра… обязательно… Научусь, преодолею, помогу хорошим людям, сумею… И – обязательно напишу об этом!

Фактически это получилось у меня то, чего я подсознательно и хотел – документальный, до предела честный (как я понимал), большой, солидный очерк. От первого лица, естественно. Этакая исповедь и крик боли.

Но ведь именно такое всегда и было свойственно настоящей русской литературе – «самой человечной литературе мира», как я где-то прочитал и как с уверенностью считал сам! И я гордился тем, что сделал. Нет ничего важнее правды. А я писал правду так, как я ее видел и понимал. Честно.

Последствия

Рассчитывать на скорую публикацию романа было бы, конечно, полным безумием. Все-таки не настолько я был наивным и сумасшедшим. Но… «Пепел Клааса стучал в мое сердце», и я начал с того, что стал давать читать рукопись всем своим родственникам и знакомым подряд…

Да, это не выстроенный по литературоведческим канонам роман и, может быть, даже не повесть в обычном понимании. Но это – правда жизни! Какая разница, как назвать! Это – искреннее и документальное нечто, просто вопящее о том, что происходит вокруг, взывающее к совести и человечности, взаимопомощи, взаимоподдержке, честности, искренности, мужеству! Не в этом ли была истинная суть советской идеологии?

Но, увы, «линия Лоры» в моем сочинении оказалась самой вопиющей красной тряпкой не только для редакторов, но и для кое-каких моих знакомых и приятелей, которым я давал читать рукопись. Они с таким искренним как будто бы возмущением осуждали Лору за ее «пустоту, развращенность, продажность», а меня за «искажение позиции морального плана», за «нестойкость и аморальность»!

Я опять в буквальном смысле слова обалдевал…

Эти «читатели», что, такие все безгрешные, «стойкие и моральные»? Ведь Лора не только не принесла мне никакого зла, а – наоборот! Она бескорыстно подарила мне такую близость, какой у меня не было никогда! Хотя прекрасно понимала, что взять с меня нечего. Она изо всех сил пыталась устроить свою судьбу – «Мне 26, пойми, я не девчонка!» – а потому в этом плане встречи со мной были ей не нужны и даже рискованны – я был неопытный, и она могла «залететь». И в мужья ей я, разумеется, не годился, да и не хотел. Но она подарила мне свою искреннюю – в этом я не сомневался ничуть! – БЛИЗОСТЬ…

И я не обхаживал, не задабривал ее, не упрашивал. «Какой ты хороший!» – сказала она мне в ту ночь, когда я повел себя так, что задуманное Антоном не произошло. Ее слова были искренни! А то, что начиналось по-другому – так не она же спровоцировала это, а Костя с Антоном! Но они же ее потом и обвиняли в том, что она с нами осталась. Ее, а не себя!

И те редакторы, что отвергали мою рукопись за «искажение позиции морального плана», были на самом деле гораздо хуже ее! Они-то как раз по-настоящему продавали себя, не имея своего мнения – они подчинялись Системе, которую многие из них ненавидели. Ненавидели откровенно и порой даже не скрывали этого! Но – подчинялись, служили! Продавали себя за деньги и «положение в обществе». Вот они, редакторы, и есть настоящие проститутки! Они даже не пытались противостоять Системе, ненавидя ее, они не делали ничего бескорыстно! Они – в отличие от Лоры – даже не попытались понять и меня, и ее, не потрудились вдуматься в суть моего романа. И Лору высокомерно судили за то, что она осталась с нами двоими, а потом отдалась мне бескорыстно! «Какой ты хороший» было выше их понимания… Так кто же на самом деле «искажал позицию морального плана»?

То, что редакторы отклоняли мою рукопись, я как-нибудь стерпел бы. Сказали бы честно: мы боимся печатать это, потому что нас могут за это уволить. Это бы я стерпел, это я мог бы понять. Но нет! По всему было видно, что они искренне не понимали суть моего романа и не хотели ее понимать! – вот что удручало крайне! Система развратила, подчинила их полностью, переродила! Они предали свое божеское, человеческое начало и судили других совсем по иным меркам, чем обожаемых себя – вот что самое мерзкое! Лора, по их мнению, – «падшая», а они, наоборот, очень честные и хорошие! Интересно, как повели бы они себя, если бы их жизнь с самого детства сложилась так, как она сложилась у Лоры?

И они ничего не хотели понять даже тогда, когда я пытался им объяснить, всячески аргументируя то, что написал и почему именно так! Я же не о себе писал – я писал обо всех нас! А некоторые считали, что я хочу опубликовать роман исключительно из своих личных соображений, чтобы получить гонорар… Это же дурь несусветная – разве так трудно было понять, что для опубликования, для получения гонорара нужно написать нечто совсем другое, а я могу! Ведь все, как один, соглашались, что роман хорошо написан!

Они не хотели слушать! И не хотели думать! Они не сочувствовали ни Лоре, ни сбившимся с пути, преданным, обманутым всеми – и родителями, и обществом – «несовершеннолетним преступникам», которые стали ими по вине обстоятельств. И это при том, повторяю, что они считали себя хорошими, добрыми людьми, гражданами страны, строящей Светлое Будущее для всего человечества!

Правда, некоторые – их было немного, и это были, конечно же, не редакторы, а «простые читатели», но они были! – эти некоторые, ровно наоборот, читали мою рукопись со слезами и говорили, что это великолепная вещь и если бы она была опубликована, то я бы стал знаменитым писателем… Она непривычна – так у нас не пишут, – потому-то и необходимо, чтобы она была именно опубликована – только тогда ее смогут понять! Но тут же они добавляли, что ее, разумеется, никто не опубликует…

Очевидно, что это-то и были настоящие люди. Они не считали себя особенными, но они видели правду! Они видели, что все вокруг утонуло во лжи. В жестокости, высокомерии, лицемерной гордыне. И они понимали, что мой роман заставляет думать. Но они просто не имели возможности мне помочь…

После каждого прочтения кем-то, особенно если прочтение было доброжелательным, я что-то переделывал в рукописи, уточнял детали, прописывал неясные места, заменял слова на более точные – вовсе не поддаваясь, а именно вслушиваясь в замечания и советы, отвергая, разумеется, то, что противоречило моим мыслям и чувствам, но с благодарностью – со стороны ведь действительно иной раз виднее (если человек действительно смотрит и смотрит не мимо)! Раза два я чуть ли не переписывал всю рукопись, не меняя, разумеется, ничего по существу, но добиваясь четкости – и тогда, чтобы не тратить время на механическую работу, отдавал текст со вставками и исправлениями машинисткам (компьютеров тогда не было).

Одна из машинисток с раздражением сказала:

– Я взяла эту работу и выполню ее. Но хочу вас предупредить: никто не напечатает это в нашей стране. А если вы будете распространять подпольно или передадите за границу, то вас посадят.

Честно говоря, я почувствовал себя весьма неуютно: она ведь могла настучать «куда следует». Но в то же время был абсолютно убежден: ничего «антисоветского» в рукописи не было! Если, конечно, считать советским то, что считается таковым официально. То есть если на самом деле: «Мир, труд, свобода, равенство, братство и счастье для всех людей». Но откуда же такое раздражение у машинистки? Она же говорила с явной неприязнью ко мне. Почему?!

Ну разве же все это не колдовство?

«Подкидыш»

Все же я старался не унывать. Как-то смирился с тем, что роман мой действительно в ближайшее время не опубликуют. А вот рассказы хотелось бы! Их у меня было уже не меньше десятка. Хотя «социальных», правда, пока что ни одного. Что бы такое придумать все-таки?

После ухода с завода и существования в роли «фотографа-тунеядца» некоторое время, я опять устроился на завод, сначала по специальности слесаря-сборщика, а потом подсобного рабочего, то есть грузчика.

А когда был слесарем-сборщиком, то мы сначала собирали автомобильные моторы, а потом меня в числе других сборщиков направили на участок, где собранные моторы слегка переделывали для нужд каких-то военных. А рядом с нашим участком была ЛИДа – Лаборатория Испытания Двигателей, – где собранные моторы ставили на стенды и запускали, отлаживая до нужной кондиции. Несколько раз я туда заходил, наблюдал, как это делается, и было это весьма-весьма интересно.

«Его звали Фрол.

Как всегда, он приходил на свое место минут на двадцать раньше, когда еще возилась у стендов полусонная, с красными набрякшими глазами ночная смена. Как всегда, шел от раздевалки по громадному помещению цеха между теплыми замасленными серыми боками станков, привычно лавируя между ними, чтобы не идти по проходу – там дальше. Как всегда, его сразу же охватывал и слегка оглушал знакомый шум и запах теплого машинного масла, гари, горячего металла…

Сначала он шел по участку цеха шасси – здесь стройными безлюдными рядами высились станки-автоматы; за ними сверлильные станки и маленькие станочки для нарезки гаек – здесь работали только девушки и женщины, сосредоточенно, ловко орудуя руками, коричневыми и блестящими от масла, стекающего с резьбонарезных стержней… Затем конвейер моторов, по которому медленно, тоже полусонно ползли рождающиеся остовы моторов, подставляя свои бока рабочим – их сильным, ловким, иногда цепким, играющим, иногда уставшим и вялым рукам…

Потом дверь в ЛИДу, подвесной конвейер с готовыми уже моторами, похожими на какие-то странные пушки, уже окрашенные в серебристый самолетный цвет, плывущие медленно и величаво, пока еще мертвые, но уже готовые к тому, чтобы руки испытателей – и его тоже – оживили их, дали им долгую или недолгую жизнь. Правда, над их дальнейшей судьбой он уже был не властен, но мог сделать все, чтобы подготовить их по мере возможности к жизни полной, бесперебойной, когда так весело и бесшумно работают клапаны, бежит по «рубашке» масло, и вертится, вертится безостановочно, сильно и плавно маховик. Тогда летит вперед автомобиль, и дует свежий упругий и холодный ветер, и торопится обжигающая вода в радиатор, чтобы оттуда вернуться новой, блаженно-прохладной, и снять усталость с перегретых, натруженных внутренностей мотора.

И Фрол не спеша, с солидной, спокойной осмотрительностью входил в ЛИДу – широкое и длинное помещение с тремя рядами стендов, на которых удобно лежали моторы, повернувшись стволами удлинителей в сторону широких зарешеченных окон…»

(Из рассказа «Подкидыш», 1963 г.

(журнал «Новый мир», №9, 1965 г.)

Мотор – если, конечно, проникнуться к нему уважением, понять его и как бы даже полюбить – существо почти живое. Он сложно устроен, он работает сам по себе, если его, конечно, кормить бензином, смазывать маслом. И он во время работы нагревается! Как живой… И еще любопытно: каждый мотор имеет свои небольшие особенности, свой индивидуальный характер.

Однажды я наблюдал интересную сцену: в ЛИДу принесли старый, заржавленный мотор, и один из испытателей отнесся к нему, как к живому: пожалел и решил его не отправлять в переплавку, как положено, а – отладить. Честно говоря, сейчас я с уверенностью не могу утверждать, что именно видел такое. Не исключаю, что просто фантазия пришла мне в голову… Тем более, что случилось это в то время, когда я еще совсем не остыл от Лоры и от своего «очерка».

Ну, в общем я решил написать на эту тему рассказ «производственный». Все эти чертовы редакторы, рецензенты, корят меня за то, что я не пишу на нужную, то есть «производственную» тему? Пожалуйста! Хотя на самом деле это, разумеется, была моя тема, то есть нормальная, человеческая – о добре и зле, о сочувствии и равнодушии, о лжи, лени, дури и – об истинных ценностях жизни. Просто на «производственном материале».

У нас ведь в Советском Союзе как-то так повелось, что ценности природные, истинно человеческие, вовсе не ценятся, они «несерьезные» – листики, букашки, птички-рыбки, красота, внимание ко всему, уважение, добро-сочувствие… А вот то, что «создано трудом человека», «планов громадье, размаха шаги саженьи» – это да, это серьезно! У нас ведь «человек проходит как хозяин» и «кто не с нами, тот против нас»! А Бога, разумеется, никакого нет, Бог – это выдумка религиозных шарлатанов, «опиум для народа».

Ну так вот и пусть действие моего рассказа как раз и проходит среди созданного «трудом человека» – на заводе. Среди станков, масла, металла… Это ведь и на самом деле мир рабочего, которого я выбрал в герои своего рассказа.

Фокус же в том, что все остальное я оставил человеческим, то есть Божьим. Мой герой – я дал ему оригинальное имя «Фрол» – вынужден жить в мире металла, масла, электричества – в мире Системы, – но душа у него живая. Он не только не поддается окружающему бездушному «производству», он не поддается и советской бездушной действительности вообще – не поднимает руку на митинге, на котором все вокруг привычно, не раздумывая, голосуют «Все, как один! Одобрямс…», не занимается никакой демагогией, не прочь распить бутылочку «на троих», но – главное! главное! – он не теряет совести и не умерщвляет душу. Относясь к моторам как к живым существам, он бережно и с любовью выполняет свою работу, а когда в лаборатории оказывается бесхозный, слегка заржавевший, «неблагополучный» мотор – «подкидыш», – он решает отремонтировать и отладить его в числе других, «благополучных». Ведь люди трудились, создавая его. Зачем же его выкидывать?

Да ведь он, Фрол, и сам тоже как бы подкидыш в этом бесчувственном, лживом мире – не понимает он пустой демагогии и бесконечных обманов властей, этакой игры в добро вместо добра, игры в любовь вместо любви – то есть явной лжи и примитивной капитализации советского общества…

И, к тому же, не так давно умер его единственный сын (хотя было это еще до Афгана, Чечни и треклятого ельцинизма, когда непонятно за что не только пожилые, но и молодые стали умирать тысячами…). Вот и берется он за «неблагополучный» мотор. И – отлаживает его, вопреки даже запрету начальника ЛИДы. То есть вот вам, лгуны, лицемеры, служители и рабы Системы, – нате, выкусите! Вы хотели списать это несчастное существо, отправить его в переплавку? А я вам не дам! Вы же сами все заржавлены, людишки слепые, ничтожные. Только ваша ржавчина – изнутри, ее как бы не видно. А я докажу вам, что и заржавленный при большом желании может стать вполне здоровым… В отличие, между прочим, от вас.

Ну, разумеется, всего такого мой Фрол не говорил и даже не думал. Это думал я за него, а он просто отлаживал мотор, потому что живое сердце рабочего человека не могло отправить на переплавку труд тех людей, которые мотор собирали. А если какая-то сволочь про него напрочь забыла и в угол поставила, то мотор-то не виноват! Фрол поставил его на стенд, проверил и увидел, что неисправность – ничтожная. И, отлаживая его, даже добывая для него недостающие детали со склада, он испытывает к мотору нежность. Чуть ли не как к сыну. А когда, вычистив, починив и отладив, отправляет его на конвейер сборки, то чуть-чуть пускает слезу и шепчет: «Ступай, сынок. Ничего…»

Написал я этот рассказ, можно сказать, молниеносно. Ведь все хотя и реально по сути, но придумано ведь. А это легче. Гораздо легче, чем разбираться в том, что происходит на самом деле, в действительности, и сомневаться, сомневаться, сомневаться…

И назвал я свой рассказ так: «Ступай, сынок…»

Естественно, сразу отнес в пару каких-то журналов. И из обоих мне его аккуратно вернули. Рецензенты упрекали за «перегруженность производственными терминами» (но ведь это – мир рабочего Фрола! – негодовал я) и за то, что Фрол, опять же, закладывает (но ведь и это – правда!). «Не видна благая роль партийной организации на заводе, – писал один из рецензентов, – к тому же ваш герой непонятно почему игнорирует митинг, видимо, антивоенный».

Ну что с ними делать? От этой дури я приходил в себя месяца два, но все же опомнился и обнаглел: понес рассказ не куда-нибудь, а в «Новый мир», наш самый лучший, самый честный журнал под руководством Твардовского, не так давно напечатавший солженицынского «Ивана Денисовича».

Позвонил в назначенное время – недели через две, быстрее они никогда не читали, – сотрудник сказал: «Приходите».

Я пришел.

За столом в отделе прозы сидел молодой человек, блондин.

– Прочитал, – сказал он. – Хороший рассказ. Но нельзя же уж так-то.

И он протянул мне мою рукопись.

– То есть как это «так-то», – совершенно недоумевая, спросил я.

– Ну, слишком все мрачно у вас. Этот рассказ не пройдет. Слишком. Вы в Литинституте учитесь? Принесите еще что-нибудь.

У меня перехватило дыхание. Казалось: будь у меня револьвер (как у американских ковбоев – кольт, например…) – наставил бы на него в упор. Как еще с ними говорить? Но револьвера у меня, к счастью, не было, я взял рукопись, повернулся и ушел. Сволочи паршивые! А что, у Солженицына не мрачно? А что, в других рассказах и очерках, которые совсем недавно печатались в этом журнале не «так-то»? И причем тут вообще «мрачно»? Это – жизнь! Она такая. Не нравится – надо жизнь менять, а не заставлять писателей врать. Мертвые души! Я просто не знал, что делать. Самое поразительное, что это – в «Новом мире», самом лучшем, самом честном нашем журнале! Если здесь так, то куда же… Это же не люди! Автоматы какие-то.

Как выяснилось потом, это был будущий известный – особенно в диссидентских кругах – драматург! Известный, повторяю, не в каких-нибудь, а в «левых», «диссидентских» кругах! То есть по взглядам он был как будто бы такой же, как я! И вот вам: «Не пройдет!»… Тогда я не знал этого, да и не мог предполагать, что он станет достаточно широко известным и именно «левым», то есть как бы «честным», и что у него будут действительно неплохие пьесы… Но теперь понимаю: это было знаменательно! То есть теперь стало для меня знаменательным и… многое прояснило из того, что случилось в стране потом. И по поводу «диссидентов» особенно. Но тогда…

Тогда я опять чуть не сдвинулся. Стена! Железобетонная стена! Если «рассказ хороший», но, несмотря на это, все равно «не пройдет», даже в этом – лучшем! правдивейшем! – журнале, причем он ведь еще и на выигрышном – «производственном»! – материале, то на что же вообще рассчитывать?! И ведь сотрудник этот по сути даже никак не аргументировал свой отказ! Просто вернул мне рукопись, и все. Как ни в чем не бывало! Мол, вали отсюда, не до тебя! Он не только не дал рассказ «выше» – на редколлегию, он даже не поговорил со мной, не счел нужным что-нибудь объяснить! Отпихнулся, и все. Равнодушно! Бездушно! Как ни в чем не бывало. Но, повторяю, я тогда о том, что он «левый», не знал.

Но что же все-таки делать?

Прошла неделя, а может быть и больше. Я дал почитать рассказ человеку, с которым тогда дружил, тоже будущему писателю и тоже ставшему впоследствии весьма известным – Володе Маканину. Может быть, не тот блондинчик из редакции сошел с ума, а я? Рассуди, Володя… И рассказ моему другу очень понравился.

– Сходи еще раз, – сказал он. – Это наверняка какой-то случайный сотрудник был. Или трус, или дурак, или просто сволочь. Иди прямо к заведующему отделом прозы. А то и к самому Твардовскому… Отличный рассказ! Там, в редакции, вся эта мелкота вокруг Твардовского крутится… Это же мыши, настоящие серые мыши…

И я пошел вновь. Молодого человека на этот раз не было, а была молодая женщина, которую звали Инна Борисова.



Поделиться книгой:

На главную
Назад