(Роман «Обязательно завтра», 1965 г. и далее…)
Та вечеринка оказалась для меня
Влюбился я болезненно, как-то
К тому времени я хотя и с мучениями и сомнениями, но состоялся все-таки как мужчина – на моем «счету» было аж пять женщин. Но как-то не очень выразительно… И чувствовал я себя отнюдь не мачо. Приятель Антон потом упрекал меня, говорил, что в ту ночь у нас ничего не состоялось из-за меня, а для Лоры такое вовсе не внове, что для нее это раз плюнуть. Она, мол, бывает с кем попало и, скорее всего, за деньги. Но я не верил.
Для меня несравнимо важнее была наша таинственная, магическая близость, что возникла между мною и ею в тот вечер и ночь. И которая помешала тому, на что рассчитывал Антон.
И все шло параллельно. Я ездил по прокуратурам, милициям, тюрьмам, встречался со многими судьбами, которые казались мне просто чудовищными по степени свалившихся на людей несчастий… И – всего лишь три раза мы встречались с Лорой. Два раза были у меня – она отдалась мне в первый же раз, а потом и во второй. И было у нас нечто ошеломляющее – правда, ошеломляющее в основном для меня… Ничего подобного раньше у меня не бывало.
Да, всего встреч было лишь три, не считая знакомства на вечеринке, множества телефонных звонков и моих фантазий, страданий, снов, сочувствия и мучительного осознания невозможности как-то помочь ей в жизни.
(Из романа «Обязательно завтра», 1965 г. и далее…)
Что-то около двух месяцев я прожил в горячечном любовном и «рабочем» чаду. И при всем при этом, посещая «инстанции», я ведь должен был соблюдать некий
Но еще, ко всему прочему, я ведь сам был в какой-то мере – с точки зрения официальной! –
Так что я, помимо прочего, вынужден был опасаться милиционеров, фининспекторов, работников ОБХСС… По законам того времени я ведь был «тунеядцем», и меня самого теоретически могли привлечь к суду, крупно оштрафовать, выслать из Москвы. Конечно, до такого вряд ли дошло бы, но формально могло!
Кстати, один раз меня все-таки замели – по доносу «коллеги», работавшего фотографом от официальной организации на ВДНХ. Меня отвели в отделение милиции, составили акт. Через некоторое время ко мне в коммуналку нагрянул фининспектор, но, увидев бедность обстановки, сжалился и сказал, чтобы я написал заявление: мол, прекратил заниматься «кустарным промыслом» и сейчас устраиваюсь на работу… Я, естественно, написал.
Но очерк таким, какой нужен был для журнала¸ я написать так и не смог. Зато я написал… роман! Свой
То есть, в результате всех своих походов, встреч и переживаний в связи с порученным очерком я понял лживость и путаницу нашего существования, жестокость и невменяемость большинства «взрослых» людей, особенно «вышестоящих». Я увидел чудовищное переплетение судеб, сумбур, непонимание друг друга, фантастическую смесь любви и ненависти в головах современников. Но при этом осознал свою незрелость, неумелость, беспомощность. И обещал сам себе, что
Фактически это получилось у меня то, чего я подсознательно и хотел – документальный, до предела честный (как я понимал), большой, солидный очерк. От первого лица, естественно. Этакая исповедь и крик боли.
Но ведь именно такое всегда и было свойственно настоящей русской литературе – «самой человечной литературе мира», как я где-то прочитал и как с уверенностью считал сам! И я гордился тем, что сделал. Нет ничего важнее правды. А я писал правду так, как я ее видел и понимал. Честно.
Последствия
Рассчитывать на скорую публикацию романа было бы, конечно, полным безумием. Все-таки не настолько я был наивным и сумасшедшим. Но…
Да, это не выстроенный по литературоведческим канонам роман и, может быть, даже не повесть в обычном понимании. Но это –
Но, увы, «линия Лоры» в моем сочинении оказалась самой вопиющей красной тряпкой не только для редакторов, но и для кое-каких моих знакомых и приятелей, которым я давал читать рукопись. Они с таким искренним как будто бы возмущением осуждали Лору за ее «пустоту, развращенность, продажность», а меня за «искажение позиции морального плана», за «нестойкость и аморальность»!
Я опять в буквальном смысле слова обалдевал…
Эти «читатели», что, такие все безгрешные, «стойкие и моральные»? Ведь Лора не только не принесла мне никакого зла, а – наоборот! Она бескорыстно
И я не обхаживал, не задабривал ее, не упрашивал. «Какой ты хороший!» – сказала она мне в ту ночь, когда я повел себя так, что задуманное Антоном не произошло. Ее слова были искренни! А то, что начиналось по-другому – так не она же спровоцировала это, а Костя с Антоном! Но они же ее потом и обвиняли в том, что она с нами осталась. Ее,
И те редакторы, что отвергали мою рукопись за «искажение позиции морального плана», были на самом деле гораздо хуже ее! Они-то как раз по-настоящему продавали себя, не имея своего мнения – они подчинялись Системе, которую многие из них ненавидели. Ненавидели откровенно и порой даже не скрывали этого! Но – подчинялись, служили! Продавали себя за деньги и «положение в обществе». Вот они, редакторы, и есть настоящие проститутки! Они даже не пытались противостоять Системе, ненавидя ее, они не делали ничего бескорыстно! Они – в отличие от Лоры – даже не попытались
То, что редакторы отклоняли мою рукопись, я как-нибудь стерпел бы. Сказали бы честно:
И они ничего не хотели понять даже тогда, когда я пытался им объяснить, всячески аргументируя то, что написал и почему именно так! Я же
Они не хотели слушать! И не хотели думать! Они не сочувствовали ни Лоре, ни сбившимся с пути, преданным, обманутым всеми – и родителями, и обществом – «несовершеннолетним преступникам», которые стали ими по вине обстоятельств. И это при том, повторяю, что они считали себя хорошими, добрыми людьми, гражданами страны, строящей Светлое Будущее для всего человечества!
Правда, некоторые – их было немного, и это были, конечно же, не редакторы, а «простые читатели», но они были! – эти некоторые, ровно наоборот, читали мою рукопись со слезами и говорили, что это великолепная вещь и если бы она была опубликована, то я бы стал знаменитым писателем… Она непривычна – так у нас не пишут, – потому-то и необходимо, чтобы она была именно
Очевидно, что это-то и были настоящие люди. Они не считали себя особенными, но они
После каждого прочтения кем-то, особенно если прочтение было доброжелательным, я что-то переделывал в рукописи, уточнял детали, прописывал неясные места, заменял слова на более точные – вовсе не поддаваясь, а именно вслушиваясь в замечания и советы, отвергая, разумеется, то, что противоречило моим мыслям и чувствам, но с благодарностью – со стороны ведь действительно иной раз виднее (если человек действительно смотрит и смотрит не мимо)! Раза два я чуть ли не переписывал всю рукопись, не меняя, разумеется, ничего по существу, но добиваясь четкости – и тогда, чтобы не тратить время на механическую работу, отдавал текст со вставками и исправлениями машинисткам (компьютеров тогда не было).
Одна из машинисток с раздражением сказала:
– Я взяла эту работу и выполню ее. Но хочу вас предупредить: никто не напечатает это в нашей стране. А если вы будете распространять подпольно или передадите за границу, то вас посадят.
Честно говоря, я почувствовал себя весьма неуютно: она ведь могла настучать «куда следует». Но в то же время был абсолютно убежден: ничего «антисоветского» в рукописи не было! Если, конечно, считать советским то, что считается таковым официально. То есть если на самом деле:
Ну разве же все это не
«Подкидыш»
Все же я старался не унывать. Как-то смирился с тем, что роман мой действительно в ближайшее время не опубликуют. А вот рассказы хотелось бы! Их у меня было уже не меньше десятка. Хотя «социальных», правда, пока что ни одного. Что бы такое придумать все-таки?
После ухода с завода и существования в роли «фотографа-тунеядца» некоторое время, я опять устроился на завод, сначала по специальности слесаря-сборщика, а потом подсобного рабочего, то есть грузчика.
А когда был слесарем-сборщиком, то мы сначала собирали автомобильные моторы, а потом меня в числе других сборщиков направили на участок, где собранные моторы слегка переделывали для нужд каких-то военных. А рядом с нашим участком была ЛИДа – Лаборатория Испытания Двигателей, – где собранные моторы ставили на стенды и запускали, отлаживая до нужной кондиции. Несколько раз я туда заходил, наблюдал, как это делается, и было это весьма-весьма интересно.
(Из рассказа «Подкидыш», 1963 г.
(журнал «Новый мир», №9, 1965 г.)
Мотор – если, конечно, проникнуться к нему уважением, понять его и как бы даже полюбить – существо почти живое. Он сложно устроен, он работает сам по себе, если его, конечно, кормить бензином, смазывать маслом. И он во время работы нагревается! Как живой… И еще любопытно: каждый мотор имеет свои небольшие особенности, свой индивидуальный характер.
Однажды я наблюдал интересную сцену: в ЛИДу принесли старый, заржавленный мотор, и один из испытателей отнесся к нему, как к живому: пожалел и решил его не отправлять в переплавку, как положено, а – отладить. Честно говоря, сейчас я с уверенностью не могу утверждать, что именно видел такое. Не исключаю, что просто фантазия пришла мне в голову… Тем более, что случилось это в то время, когда я еще совсем не остыл от Лоры и от своего «очерка».
Ну, в общем я решил написать на эту тему рассказ «производственный». Все эти чертовы редакторы, рецензенты, корят меня за то, что я не пишу на нужную, то есть «производственную» тему? Пожалуйста! Хотя на самом деле это, разумеется, была моя тема, то есть нормальная, человеческая – о добре и зле, о сочувствии и равнодушии, о лжи, лени, дури и – об истинных ценностях жизни. Просто на «производственном материале».
У нас ведь в Советском Союзе как-то так повелось, что ценности природные, истинно человеческие, вовсе не ценятся, они «несерьезные» – листики, букашки, птички-рыбки, красота, внимание ко всему, уважение, добро-сочувствие… А вот то, что «создано трудом человека», «планов громадье, размаха шаги саженьи» – это да, это серьезно! У нас ведь «человек проходит как хозяин» и «кто не с нами, тот против нас»! А Бога, разумеется, никакого нет, Бог – это выдумка религиозных шарлатанов, «опиум для народа».
Ну так вот и пусть действие моего рассказа как раз и проходит среди созданного «трудом человека» – на заводе. Среди станков, масла, металла… Это ведь и на самом деле мир рабочего, которого я выбрал в герои своего рассказа.
Фокус же в том, что все остальное я оставил человеческим, то есть Божьим. Мой герой – я дал ему оригинальное имя «Фрол» – вынужден жить в мире металла, масла, электричества – в мире Системы, – но душа у него
Да ведь он, Фрол, и сам тоже как бы подкидыш в этом бесчувственном, лживом мире – не понимает он пустой демагогии и бесконечных обманов властей, этакой игры в добро вместо добра, игры в любовь вместо любви – то есть явной лжи и примитивной капитализации советского общества…
И, к тому же, не так давно умер его единственный сын (хотя было это еще до Афгана, Чечни и треклятого ельцинизма, когда непонятно за что не только пожилые, но и молодые стали умирать тысячами…). Вот и берется он за «неблагополучный» мотор. И – отлаживает его, вопреки даже запрету начальника ЛИДы. То есть вот вам, лгуны, лицемеры, служители и рабы Системы, – нате, выкусите! Вы хотели списать это несчастное существо, отправить его в переплавку? А я вам не дам! Вы же сами все заржавлены, людишки слепые, ничтожные. Только ваша ржавчина – изнутри, ее как бы не видно. А я докажу вам, что и заржавленный при большом желании может стать вполне здоровым… В отличие, между прочим, от вас.
Ну, разумеется, всего такого мой Фрол не говорил и даже не думал. Это думал я за него, а он просто отлаживал мотор, потому что живое сердце рабочего человека не могло отправить на переплавку труд тех людей, которые мотор собирали. А если какая-то сволочь про него напрочь забыла и в угол поставила, то мотор-то не виноват! Фрол поставил его на стенд, проверил и увидел, что неисправность – ничтожная. И, отлаживая его, даже добывая для него недостающие детали со склада, он испытывает к мотору нежность. Чуть ли не как к сыну. А когда, вычистив, починив и отладив, отправляет его на конвейер сборки, то чуть-чуть пускает слезу и шепчет: «Ступай, сынок. Ничего…»
Написал я этот рассказ, можно сказать, молниеносно. Ведь все хотя и реально по сути, но придумано ведь. А это легче. Гораздо легче, чем разбираться в том, что происходит на самом деле, в действительности, и сомневаться, сомневаться, сомневаться…
И назвал я свой рассказ так: «Ступай, сынок…»
Естественно, сразу отнес в пару каких-то журналов. И из обоих мне его аккуратно вернули. Рецензенты упрекали за «перегруженность производственными терминами» (но ведь это – мир рабочего Фрола! – негодовал я) и за то, что Фрол, опять же,
Ну что с ними делать? От этой дури я приходил в себя месяца два, но все же опомнился и обнаглел: понес рассказ не куда-нибудь, а в «Новый мир», наш самый лучший, самый честный журнал под руководством Твардовского, не так давно напечатавший солженицынского «Ивана Денисовича».
Позвонил в назначенное время – недели через две, быстрее они никогда не читали, – сотрудник сказал: «Приходите».
Я пришел.
За столом в отделе прозы сидел молодой человек, блондин.
– Прочитал, – сказал он. – Хороший рассказ. Но нельзя же уж так-то.
И он протянул мне мою рукопись.
– То есть как это «так-то», – совершенно недоумевая, спросил я.
– Ну, слишком все мрачно у вас. Этот рассказ не пройдет. Слишком. Вы в Литинституте учитесь? Принесите еще что-нибудь.
У меня перехватило дыхание. Казалось: будь у меня револьвер (как у американских ковбоев – кольт, например…) – наставил бы на него в упор. Как еще с ними говорить? Но револьвера у меня, к счастью, не было, я взял рукопись, повернулся и ушел. Сволочи паршивые! А что, у Солженицына не мрачно? А что, в других рассказах и очерках, которые совсем недавно печатались в этом журнале не «так-то»? И причем тут вообще «мрачно»? Это – жизнь! Она такая. Не нравится – надо жизнь менять, а не заставлять писателей врать. Мертвые души! Я просто не знал, что делать. Самое поразительное, что это – в «Новом мире», самом лучшем, самом честном нашем журнале! Если здесь так, то куда же… Это же не люди! Автоматы какие-то.
Как выяснилось потом, это был будущий известный – особенно в диссидентских кругах – драматург! Известный, повторяю, не в каких-нибудь, а в «левых», «диссидентских» кругах! То есть по взглядам он был как будто бы такой же, как я! И вот вам: «Не пройдет!»… Тогда я не знал этого, да и не мог предполагать, что он станет достаточно широко известным и именно «левым», то есть как бы «честным», и что у него будут действительно неплохие пьесы… Но теперь понимаю: это было знаменательно! То есть теперь стало для меня знаменательным и… многое прояснило из того, что случилось в стране потом. И по поводу «диссидентов» особенно. Но тогда…
Тогда я опять чуть не сдвинулся. Стена! Железобетонная стена! Если «рассказ хороший», но, несмотря на это, все равно «не пройдет», даже в этом – лучшем! правдивейшем! – журнале, причем он ведь еще и на выигрышном – «производственном»! – материале, то на что же вообще рассчитывать?! И ведь сотрудник этот по сути даже никак не аргументировал свой отказ! Просто вернул мне рукопись, и все. Как ни в чем не бывало! Мол, вали отсюда, не до тебя! Он не только не дал рассказ «выше» – на редколлегию, он даже не поговорил со мной, не счел нужным что-нибудь объяснить! Отпихнулся, и все. Равнодушно! Бездушно! Как ни в чем не бывало. Но, повторяю, я тогда о том, что он «левый», не знал.
Но что же все-таки делать?
Прошла неделя, а может быть и больше. Я дал почитать рассказ человеку, с которым тогда дружил, тоже будущему писателю и тоже ставшему впоследствии весьма известным – Володе Маканину. Может быть, не тот блондинчик из редакции сошел с ума, а я? Рассуди, Володя… И рассказ моему другу очень понравился.
– Сходи еще раз, – сказал он. – Это наверняка какой-то случайный сотрудник был. Или трус, или дурак, или просто сволочь. Иди прямо к заведующему отделом прозы. А то и к самому Твардовскому… Отличный рассказ! Там, в редакции, вся эта мелкота вокруг Твардовского крутится… Это же мыши, настоящие серые мыши…
И я пошел вновь. Молодого человека на этот раз не было, а была молодая женщина, которую звали Инна Борисова.