Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночь музеев - Ислам Ибрагимович Ибрагимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Варенька? – переспросил мистер Фредерик, – а меня зовут Амадей Фредерик, но все предпочитают просто «мистер Фредерик». Тебя бросили родители?

– Я сама от них ушла.

– Сколько тебе лет?

– Скоро будет семнадцать.

– Что заставило тебя покинуть отчий дом?

– Я преступница.

– Нет, в твоих глазах я не вижу тяжкого раскаяния, так в чем же дело?

– Я совершила плохой поступок.

– Что могла совершить девушка с таким красивым личиком?

– Вы смущаете меня.

– Я смущаюсь вас юная леди, так в чем же дело?

– Могу ли я здесь остаться? Иначе меня забросают камнями.

– Забросают кам… О боже мой! Нет, душа моя, здесь никто тебя не обидит, я не позволю этого, ты можешь остаться. Разве люди не совершают ошибок? Кто мы такие чтобы судить меж собой? Ты благородная девушка, возможно тебя обольстил какой нибуть офицер, но я вижу, что в твоем сердце есть чистота.

– Мистер Фредерик, можно мне вас так называть?

– Конечно!

– Мистер Фредерик вы хороший человек, спасибо вам, но мое сердце совсем не чистое, а мое благородство это вещь, которой я никогда не обладала. Это я совратила офицера, и я знала на что иду и все равно совершила ужасный грех…

– Моя дорогая ты ни в чем не виновата!

– Я заслуживаю самого жестокого наказания, жаль, что смертная казнь мне не грозит.

– Варенька, смотри что у меня есть! – мистер Фредерик раскрыл руку и у него в ладони поместилась миниатюрная, игрушечная скрипка без смычка. – Ты знаешь, что это?

– Это игрушечная скрипка мистер Фредерик?

– Да! Ты когда нибуть слышала, как играет скрипка?

– Нет, никогда.

– Училась ли ты в школе? Доводилось ли тебе учится поэзии и стихам? – спросил мистер Фредерик, убирая в карман миниатюрную скрипку.

– Нет, мистер Фредерик.

– А тебе, когда нибуть читали стихи вне школы? – Понизил голос Мистер Фредерик.

– Никогда.

– Может поэтому твоя юная душа так страдает? Быть может, она жаждет знаний, поэзии, музыки, а тебя так бессердечно лишили всего этого, обрекли тебя на голод, от которого наши сердца неминуемо гибнут, рухнут, увядают… мы жаждем любви не так ли дамы и господа? – повысил голос мистер Фредерик, обращаясь ко всей улице, заполненной бедняками и обездоленными. – Но кто полюбит нас таких какие мы есть, настоящих, искренних, добросердечных? Нет любви, которая не была бы плотским увлечением! Мы животные и то, что разительно отличает нас от остальных зверей это наши мысли, наши вопросы, которые мы задаем собственной душе. Спрашивает ли себя прелюбодей: «что есть любовь?» – никогда. Я не говорю о девушках, девушки безмерно умны и хитры, но они не задают себе таких серьезных вопросов, они не мужчины, им не надобно философии, они верят своим чувствам и чувства безучастно обманывают их, чувства ввергают их в ужасное положение! Ах, но разве поэзия, разве музыка – это не чувства? Что же мы знаем о музыке дамы и господа? Неужто мы говорим о бренчании на инструментах, о вольных концертах шутов, разодетых в порванные одежды? Истинной музыки достойны только дворяне – так заявляет нам мир, и я ненавижу мир, в котором так говорят! Я всегда был против несправедливости, если есть люди, которым все дозволено значит мы сами позволили им это! Друзья, раз уж я обратился ко всем вам, я хочу вам напомнить, завтра очень важный день, о чем я неустанно вам повторяю, завтра мы возьмемся за инструменты и покажем всему городу что равноправие и есть самый сильный закон. Мы не только преподадим урок всему городу, но и наградим людей прекрасной музыкой, от которой они убегают. Друзья, завтра день культуры, день, когда все музеи открывают свои двери, завтра ночь музеев и мы должны как следует приготовиться, и в довершение всего я хотел бы представить вам Вареньку, несчастную девушку с которой произошло непоправимое несчастье. Отныне она находится под моей опекой, а потому я завещаю вам относится к ней так же хорошо, как к своей родной сестре и дочери. Доброй ночи товарищи по несчастью.

Мистер Фредерик последовал вперед, не оглядываясь по сторонам. Владислав Романович видел, как Варенька потянулась рукой к мистеру Фредерику чтобы остановить его, но тот отошел лишком далеко и она, поддаваясь своей нерешительности не стала тревожить его понапрасну. Мистер Фредерик отошел на приличное расстояние и уже покинул улицу захваченною бедняками. Он опустил голову так словно глядел себе под ноги и его спина вместе с плечами вдруг затряслись. Было видно, как он поднимал руки к лицу перекладывая фонарь из одной руки в другую, а затем вытирал их об материю своего платья. Вскоре Мистер Фредерик затушил фонарь и исчез во мраке.

– Варенька… – прошептал вдруг словно только что проснувшийся Владислав Романович в чрезвычайном волнении. – Не так я ее себе представлял, впрочем, это совершенно не имеет никакого значения. Я так устал, как же мне быть? У меня совсем вылетело из головы что завтра «Ночь музеев», а между тем это действительно так! Но как же она молода, эта Варенька! Как же она красива, как хороша, восхитительна! Способна ли она на преступление, о котором она говорит? Такая чистая душа, такая… нет, слов совсем не нахожу, мне бы бумагу… все на бумагу, но неужто настало вдохновение? Прямо сейчас? Когда так клонит в сон? Когда уже совсем скоро выглянет солнце! Солнце… как же моя свечка? Задул ли я ее? О боже мой, моя свечка!

Владислав Романович резко обернулся в противоположную сторону. Становилось светлее и теперь он мог с легкостью отличить одну улицу от другой. Он побежал со всех ног в сторону дома. Ему не хотелось терять вдохновения, к тому же он не помнил задул ли он свечу, когда уходил. Без свечи невозможно писать ночью. Без вдохновения Владислав Романович не мог написать ни одной строчки, ни единого слова. Добравшись до дома, он судорожно взялся отпирать двери. Дверь не поддавалась. Он взялся за дверную ручку, потянул дверь на себя и повернул ключ в замочной скважине, которая поскрежетала точно от негодования и щелкнула то ли торжественно, то ли неприветливо поддаваясь хозяину.

От свечи осталась одна треть. Кисточка спокойного, яркого, прямого огонька неустанно горела. Казалось, ничто не могло потревожить этого огонька. Как только Владислав Романович открыл дверь из незапертого окна подул сильный ветер и моментально задул пламя свечи. Владислав Романович успел разглядеть дым и уловил неприятный запах характерный дешевым свечам. Он закрыл за собой дверь и почувствовал на себе тяжелый груз разочарования. Что могло так разочаровать Владислава Романовича? Он словно ожидал увидеть, придя домой совсем другую картину. Вполне очевидно, что он представлял себе собственную квартиру, охваченную зловещим пламенем, превратившим в пух и прах все его труды и унесшим безвозвратно всю мнимую макулатуру которой он так сильно дорожил.

Владислав Романович поник головой. Он закрыл за собой дверь и неподвижно стал наблюдать за своей комнаткой. Ноги его окоченели. Мысли тяготили его. Вдруг в голову закралась лунным светом трагичная и непростительная мысль. Владислав Романович не хотел принимать ее во внимание. Он всячески отгонял от себя подобные думы, что затягивали его в мир полный кошмаров, в мир от которого он всеми силами убегал, но который неотступно призывал его к себе, взывал к нему, обращался к его сущности дабы беспощадно и всецело завладеть ей.

Но что же это было? Чего человек избегает более всего? О чем забывает в первую очередь? Все это относилось к смерти. Владислав Романович втиснулся в кресло, он чувствовал, как дрожит его слабая, тощая грудь, а в горле попеременно становится сухо. Он все же поддался этой мысли, позволил ей захватить свой разум, и она волочила его за собой, забрала его в мрачный мир, который беспрестанно манил его к себе как это делает порой самый отвратительный, самый подлый преступник по отношению к слабому беззащитному, не способному дать отпор своему противнику а потому совсем робкому и податливому человеку.

Владислав Романович хорошо знал собственную натуру. Он считал себя слабым, хоть и всегда стремился стать сильнее духом и никогда не сдаваться на пути к осуществлению этого желания, правда выходило всегда лишь одно – смириться со своей слабостью и не роптать. Он лелеял надежду однажды стать храбрецом, но страх постоянно внушал ему свою правду. Он жаждал взять вверх над всеми пороками, до такой степени ненавистными ему, что злоба заполняла его грудь и голову от малейшего напоминания об этом несбыточным желании, об этой заоблачной грезе что лишь подпитывала его ненависть в первую очередь к самому себе, тем самым нанося более вреда чем пользы своему владельцу.

Но как он мог думать о смерти после того, что ему удалось узреть собственными глазами? Но что же? Он видел, как мистер Фредерик раздает милостыню бездомным? Как мистер Фредерик делится вдохновенными речами с обывателями? Как он благородно берет под свое крыло несчастную Вареньку? Разве должно было это хоть как нибуть повлиять на Владислава Романовича, ведь даже несмотря то, что он стал свидетелем этих милосердных подачек и высоких речей было нечто разделяющее его не только от реальности, но и от мира его воображения. Все трепещет пред ликом смерти и Владислав Романович жаждал покончить со своим бессмысленным существованием, но, надо признать, даже когда он позволял этой идее проникнуть в его разум, принимая ее как строптивого но против воли любимого гостя он все же противился ей, ведь страх и слабость нисколько не отступали от него и принимали все решения вместе с ним а то и за него.

«Всего тягостнее мне мое одиночество, – прилег Владислав Романович на кровать скрючившись и прижав ноги к груди, – оно безжалостно погружает меня в мои печали. Я растерял своих друзей за годы, прожитые мною. Им предстояла настоящая жизнь, от которой я отказался, мне же досталось лишь то, что я выбрал сам, но даже если предположить всего на мгновение что люди вновь вернулись бы ко мне, заговорили бы со мной, полюбили бы меня, я все равно не избавился бы от привычки тосковать, предаваясь унынию. Друзья женились на женщинах, я женился на меланхолии, и как коварна такая спутница! Не то я сейчас думал… даже если вернутся мои товарищи и друзья я все равно буду чувствовать себя одиноким, никто не может избавить меня от самого себя и потому я твердо держусь на своем и стараюсь не сломиться под собою. Я и есть свой самый лучший друг и самый злейший враг и нет на свете того, кто мог бы нанести мне большего вреда чем я сам. Все же по временам… я теряю надежду. В минуты полные отчаяния мы выносим себе беспощадный приговор, который никогда и никому другому не стали бы выносить. Как поэтична смерть, она ставит точку в нашем предложении. Как сурова жизнь, она может обернуться самым настоящим адом! Так стоит ли продолжать? Стоит ли… к чему мне все это? Зачем оно нужно? Кому оно надобно? Не хочу, надоело! А ведь завтра ночь музеев… и там будут выступать бедняки под руководством мистера Фредерика. А будет ли там Гришенька? А Варенька? Ах, моя бедная Варенька, такая дурная, такая вздорная Варенька, такая очаровательная, но… чересчур своевольная. Одним словом красивая. Ну а что до меня? Зачем я? С какой стати? Неужели без меня им не справиться самим, ведь я всего лишь тень… только и могу разве что наблюдать и восхищаться. Я буду лишним, нет я не приду. Отчего же мне не хочется идти туда? Нет, все уже решено, я не стану идти… но, если хорошенечко подумать… к черту думы… ах, зачем я себя так извожу в конце да концов! Я не знаю, не знаю! Почему бы мне просто было не рождаться? Зачем на свете нужен такой человечишка? Разве есть от меня хоть малейшая польза? Зачем же я такой нужен? Виноват… виноват, но перед кем, пред собой иль пред Богом? Нет, я не желаю этого… но мне хотелось бы не рождаться на свет, я всегда был только ошибкой совершенной случайно и так и не исправленной. Может я действительно заслужил это наказание? Согрешил ли я? Разве что только пред самим собой. Простил ли я себя? Этому не бывать. Все могло сложиться иначе, но родители ясно дали мне понять, что они не любят меня, что я не достоин их любви, а значит не достоин и любви вовсе…»

Владислав Романович глубоко задумался, но образы в его голове были безмолвны. Ночь в очередной раз преподнесла ему кнут для самобичевания, и он предался излюбленному занятию ни в чем себя не оправдывая. Однако несмотря на выпады против собственной натуры, извечную борьбу нашей светлой добродетели со мраком бесчестия и отчетом пред беспристрастной совестью, Владислав Романович сумел разглядеть в самом себе искорку едва заметную – настолько она была слабой по сравнению с гущей непроглядной пучины затмевавшей собою все остальное – что узреть ее было самым настоящим чудом, а увидеть это малая доля из того, что следует еще и хорошенько осмыслить.

Он внимательно прислушался к себе и внезапно обнаружил внутри себя то неведомое беспричинное чувство, которое рубит топором своей внезапности и глубиной своего проникновения. То была искорка любви, словно цветок, расцветший в поле с удобрениями и выделяющийся благовонием своего обаяния, законченной и выведенной до совершенства красотой, очарованием видимого и сокрытого от чужих взоров. Искра нередко обращается в пламя, но чаще мгновенно погасает, цветок же можно с легкостью растоптать и Владислав Романович, обнаружив внутри себя столь редкое, почти невозможное чувство попытался всеми силами потушить его, заглушить, унять, но оно никак не поддавалось ему, ведь оно не было составляющим Владислава Романовича, а было скорее веществом отдельным от него.

И эта искорка, которую Владислав Романович не в силах был контролировать, распускалась весенними цветами и яркими пламенями по всей его сущности. Но кто и что могло послужить поводом этому корыстному и ненасытному чувству, той весне что посетила сердце самого ненаглядного, брошенного, отчаявшегося из людей? И что значило это чувство, которое у одного проявляется безумием, а у другого значится счастьем? То была греза, неподвластная действительности, существующая в иных сферах бытия, называющихся человеческим воображением, и как необъятен мир что так зовется!

Любовь возвращает нас к жизни, то же случилось и с Владиславом Романовичем. Несмотря на глубины его тоскливого существования, отрицания всякого счастья подвластного, по его мнению, только людям обыкновенным, посвятившим себя семье и работе, а также укора печали, что разносилась по телу вместе с кровью вобравшей в себя эту печаль, несмотря даже на недавний припадок, всепоглощающую бездну походившую на дно его души через которое можно было бы зайти за занавес и остановить спектакль трагичной постановки бытия, Владислав Романович все же озарился светом, источником которого была любовь зародившаяся в нем. И позже он закрыл слезящиеся глаза и уснул точно направился навстречу замечательным сновидениям, которые ему никак не удалось бы унести с собой в виде разрезанных на лоскутки воспоминаний.

Глава третья.

Когда поднялось солнце предвещающее скорое наступление полудня то оно не замедлило проникнуть слепящими лучами и озарить светом даже комнату Владислава Романовича проявляя всю пыль, скопившуюся на столе, бумагах и комоде, а также витавшую по свей комнате отдельную пыль, походившую скорее на тополиный пух, отделившийся от деревьев и обретший свободу. Владислав Романович проснулся от шума детей, играющих на улице. Солнце ослепило его стоило ему открыть глаза. У окна на деревьях пели птицы, которые в свое время свили там себе гнезда. За дверью шумела Марья Вадимовна, видимо что-то стряпала и слышался неумолимый топот ее ног, а все из-за поломанных сандалий, которые она забыла починить.

Состояние Владислава Романовича было плачевно, ему неистово хотелось спать, но шум так сильно препятствовал приходу сна что был сильнее всякого его желания. Своими руками он сжимал и разжимал одеяло от злости, настолько ему было невыносимо. Он чувствовал себя беспомощным против злосчастного шума, который в дребезги разбивал его изнутри. Было в этом беспомощном положении нечто ужасное. Владислав Романович понимал, что ничего не мог с этим сделать, он не мог накричать на детей и побранить Марью Вадимовну за то, что она забыла починить сандалии, ему не суждено было даже спугнуть поселившихся неподалеку птиц, сплетших свои гнезда, как назло, ближе к окну Владислава Романовича.

Бессильный, бодрствующий и отчаявшийся он начал делать то, что было прямо противопоказано человеку, пребывающему в его положении – думать. И каковы же были его мрачные мысли? Заглянуть в эту душу означало бы опорожнить ее, поэтому ограничимся одним лишь безобидным наблюдением. Но перед тем, как сделать следующий шаг навстречу к заветным мыслям Владислава Романовича, которые, несомненно, могут показаться пропитанными беспробудным мраком, тьмой, заволокшей его в бездну, следует отметить, что его мысли относящиеся к кому бы то ни было есть лишь искаженные мысли едва проснувшегося человека. В каждом временами проявляется тьма, наша же задача усмирить эту непослушную блудницу.

Несмотря на всю важность данной минуты, безусловно схожей с минутой, в которой хищник, уже пригнувшийся в траве, вот-вот прыгнет на свою жертву дабы прокормить себя, несмотря даже на состояние Владислава Романовича и весьма плачевное его самочувствие не стоит оправдывать его мысли пока они окончательно им не завладели и какими бы они ни были, в первую очередь следует всегда помнить о том, что важно не столько то зло которое человек питает сколько то зло через которое он переступает. Эта извечная борьба души с телом, разума с чувствительностью, правды с ложью неотступно преследует каждого человека, проявляется так или иначе в каждом его решении, и прежде, чем осудить, прежде чем взглянуть на свои поступки, на свои решения, человек не замедлит и не упустит возможности совершить вещь, от которой он не может отказаться – от порицания ближнего своего. Вот эти мысли, которые Владислав Романович едва ли мог контролировать:

«Что же это такое? Почему они не дают мне покоя? Почему эти люди беспокоят меня, осаждают меня, тревожат меня? Мне так хочется спокойствия и тишины, мне бы хотелось этого больше всего на свете. Почему же мне не суждено было сделаться любящим? Поистине я стал ненавидеть, но ненавидеть кого? Сначала себя, затем остальных. Есть истина, которая напоминает мне о том, что я сбился с пути, она гласит: «если ты избрал путь ненависти, если все ненавистно тебе, значит ты проиграл» и поистине, мой разум не позволит мне прильнуть ко лжи, предстать пред остальными в виде грязного, неопрятного человека. Я стал бедняком, но не потерял былого достоинства. Пускай мои одежды не залатаны, зато мое сердце продолжает чувствовать! Но есть нечто… ох! Опять эти дети зашумели, да что же это в самом деле! Ну как так можно, вот если бы они… Если бы их хорошенечко… ах, нет, нельзя думать плохо, нельзя дурно поступать… нельзя. Но что же? Ах, есть кое-что, тревожащее меня, убивающее во мне всю волю, всякую жизнь даже сильнее ненависти, я… я не могу ничего написать, мне так трудно придумать… невыносимо трудно, до невозможности. Разве этого я желал? Я потерял все, все что когда-либо имел: семью, друзей, работу, любовь… я лишился всего чем дорожил и обратился… стал делать то, чего мне вовсе не хотелось. Для чего? Чтобы обрести свободу. Какую свободу? Свободу быть собой и бежать от самого себя. Но даже это, даже моя свобода теперь разбилась на маленькие кусочки, на мелкие осколки, которые мне никогда ни собрать, ни соединить воедино. Мне так жаль своей прожитой жизни, так дурно знать, что всю жизнь я только и делал что страдал, и за что? Просто так. Таковы наши страдания, такова наша жизнь, так будет ли возмещение? Будет ли мне, когда нибуть награда за мой безвозмездный труд? Ради чего я это делал? Я ненавижу это, ненавижу жизнь, в которой шумят дети, в которой птицы до боли в ушах трещат и трезвонят поутру, я ненавижу жизнь, в которой есть бессонница, ненавижу жизнь без любви… ненавижу!»

Владислав Романович смолк под воздействием мучительного своего положения. Он ощущал себя больным, хотя был абсолютно здоров и как некоторые искусствоведы поговаривают: «Гении больны телом, но свободны душой» так можно было сопоставить в этом отношении и Владислава Романовича с остальными «больными гениями» и признать в какой-то мере то, что Владислав Романович был одаренным, но увы, против своей воли, скорее даже насильственно одаренным, отличным от остальных своим талантом, который себя никак не оправдал.

Лежа на кровати под крики детей и Марьи Вадимовны, Владиславу Романовичу все же удалось отвлечься от громогласной суеты и ненастного шума, исходившего снаружи и беспрепятственно проникавшего внутрь, в самую глубину его сознания. Чем можно было отвлечь эту сломленную душу? Только любовью. И действительно, стоило ему услышать сначала запах деревьев, а затем и звук шелеста тысячи листьев на нем как этот звук моментально сообщил ему успокоение, невольно проявил улыбку на его угрюмом лице и возбудил в нем чувство любви. Не проявлявшееся долгие годы и давно забытое, чувство это нисходило на него с самых небес и ласкало подобно ветру его бледную от недостатка солнца и прогулок кожу, дряблую не по годам, обветренную постоянными ночными сквозняками, исцарапанную чесоткой, болезненную от плохого аппетита, и умирая Владислав Романович начал оживляться, приходить в себя, любить и торжествовать над ненавистью, над смертью тела и души так словно он никогда не подвергался злостным нападкам внешнего мира что так рьяно повергал Владислава Романовича в самое отчаянное состояние и заставлял его сомневаться в дальнейшей способности сосуществовать вместе с остальными его обитателями.

Владислав Романович едва не уснул, воспользовавшись минутой затишья, которая неизменно накрывает нас поверх одеяла пледом полного безмолвия, как вдруг он вытянул правую ногу и ударился об деревянную дощечку бывшую краем кровати пальцами своих ног и застонал от боли. Сон отпрянул, шум воцарился вновь. Ко всему этому прибавилась нестерпимая духота вынуждающая Владислава Романовича судорожно переворачиваться на кровати, перебирать одеяло руками и ногами, потеть, иногда отбрасывать одеяло в приступе ярости, а затем возвращать его обратно, укутываясь всем телом несмотря на нестерпимый жар.

Духота обыкновенно привлекает мух, но еще больше их привлекают открытые окна, через которые без труда можно проникнуть в неведомое логово, жаль мух обычно не заботит то, каким образом они выберутся из него. Одна такая муха залетела в комнату к Владиславу Романовичу, но этим она отнюдь не стала ограничиваться, этого ей показалось мало. Она заметила на кровати какое-то существо и единственная ее мысль (если мухи конечно способны мыслить) состояла из того, как бы поскорее изведать и познать какое оно из себя это лежачее, порой движущееся существо? Таким образом муха начала хладнокровно осаждать Владислава Романовича, она садилась ему на лицо, беспрестанно жужжала, мучила, изводила бедного не выспавшегося писателя. Эта муха была безжалостнее всякого следователя, всякого преступника и надзирателя, ей казалось мало одного, трех, пяти раз сесть на лицо обезумевшему от бессилия Владиславу Романовичу, который отбивался, шикал, махал руками, тряс одеялом, но увы никак не мог принудить себя открыть глаза и тем более встать дабы дать отпор злосчастному обидчику, крохотному злодею, ей хотелось завладеть этим существом и потому она никак не могла от него оторваться, не могла воспротивиться своему инстинкту.

На какое же мучение она обрекала Владислава Романовича! Дошло даже до головных болей и льющихся слез, но, так вышло, что именно из-за слез его носовая полость вдруг сузилась до двух маленьких щелей, через которые практически невозможно было дышать. Владислав Романович более не мог держать глаза закрытыми. Наступила минута, когда он начал сомневаться в собственной безопасности. Ему чудилось дуновение смерти. Все в одночасье закружилось вокруг него, предметы потеряли недвижность, ровно, как и поверхность бывшая им опорой. Владислав Романович перестал плакать, он сел на кровать и свесил ноги на пол, он сгорбился дабы опереться руками о кровать. Одеяло соскользнуло с его плеч и прикрыло бедра.

Он со всей серьезностью вперился взглядом в необозримое, словно там ему удалось бы найти помощь, отыскать жизнь, которую как ему казалось он начал постепенно терять. Этим взглядом он словно вопрошал самого Бога о своей судьбе и ответом на этот молчаливый взгляд пришлась немая тишина. Для Владислава Романовича больше не существовало шума сандалий Марьи Вадимовны и криков играющих во дворе детей, все это осталось там, за сценой, он же путем какого-то осознания, близости смерти сумел-таки выйти за ее пределы.

Но приблизившись настолько, насколько это было возможно, смерть как это нередко бывает, отпрянула от Владислава Романовича оставляя его на попечение своей помощнице. Сон – это маленькая смерть, подготовка к смерти, смерть мимолетная, проходящая. Владислава Романовича окутала эта помощница смерти, а он и не заметил, как внезапно уснул, как оборвалась всякая связь реального с вымыслом и в какой-то степени этот обрыв, называющийся переходом ко сну или засыпанием поглотил Владислава Романовича еще до того, как тот успел углубиться в него. То можно было назвать спасением. От кого? От самого себя.

Он спал очень дурно и в конце концов, ближе к вечеру, он проснулся в не менее плачевном расположении духа чем до этого. Голова кружилась, глаза болели и слезились, нос шмыгал, кости болели, зубы ныли. Владислав Романович снова сел на кровать и свесил ноги. Теперь он вопрошал самого себя и вопрос, который он задал себе, был по-своему ужасен. «Стоит ли проживать сегодняшний день? Стоит ли проживать оставшуюся жизнь?» – Настолько глубоко в нем засела та боль, которая продолжала осаждать его со всех сторон, что у него не оставалось иного выбора кроме как прийти к столь страшному заключению, но вопрос не всегда имеет ответа, не всегда может привести к действию, но тем не менее, когда вопрос задан и сформулирован, он имеет право тяготить душу вопрошающего до тех пор пока он не будет полностью разрешен.

Внезапно в дверь постучались.

– Владислав Романович просыпайтесь, здесь ваш батенька приехал, поднимается, сейчас уже будет здесь, одевайтесь скорее, просыпайтесь голубчик и отоприте дверь… а я пойду к сапожнику, поэтому не смогу вашему благороднейшему батеньке дверь отпереть, итак, опаздываем. Просыпайтесь скорее… ну, а я пошла. – То была Марья Вадимовна.

Владислава Романовича словно облили холодной водой. Он незамедлительно, даже судорожно вскочил с кровати как проспавший все занятия школьник и начал искать рубашку в комоде, да забыл напрочь в котором ящике лежат рубашки. Таким образом, методом проб и ошибок он перебрал каждый из них и, как назло, оказалось, что в самом нижнем ящике и находились все его рубашки, не поглаженные и кое-как уложенные в одну кучу, из которой он выбрал одну единственную какую и счел подходящей. Дрожащими пальцами он еле как застегнул пуговицы, затем то садился на кровать, то вставал, не находя себе места пока не услышал громкие сапоги Романа Федоровича надвигающиеся и приближающиеся прямо к его двери. Тогда уж он встал и не дожидаясь отпер дверь минуя тем самым тяжелую минуту затишья, которая непременно бы образовалась после стука Романа Федоровича в эту дверь так как он никогда не позволил бы себе войти без стука даже к собственному сыну.

Роман Федорович глянул сыну в глаза со всем равнодушием, на которое был способен. Он молча вошел в комнатку держа сложенные за спиной руки. Он даже не стал снимать свое громоздкое пальто и не садился в кресло, а напротив, стал ходить по комнате с опущенной головою меряя комнату своими шагами.

– Ну, здравствуй сын. – сказал он грубым голосом пока Владислав Романович закрывал дверь.

– Здравствуй… папа. – Владислав Романович, услышав свой изменившийся голос откашлялся, но это все равно нисколько ему не помогло. Он пребывал в нерешительности, беспамятстве, еще не совсем отошел ото сна и теперь ко всему прочему, его голос изменил ему в столь трепетную и возможно очень важную минуту, от которой, Владислав Романович ожидал только наихудшего, ведь отец последние годы отожествлялся в его уме обыкновенно как причина многих его страданий.

– Послушай сын, ты провел очень много времени занимаясь всяким вздором, а я, о чем ты прекрасно знаешь не приемлю никакого писательства, для меня это равно безделию оправданному деньгами, но пусть так… знавал я одного писателя, я тебе уже говорил о нем давеча Гвоздев Михаил Анатольевич, помнишь, как он скончался? С бедностью и позором. Мне осточертело гнаться за тобой и предлагать тебе место, о котором грезит чуть ли не каждый второй. Не хочешь работать? Ну и Бог с тобой. Хочешь жить как свинья и прощелыга пожалуйста. Только за свой счет. Я уже сказал об этом Борису, никаких больше подачек, никакой милостыни. Сам прибежишь к нам как миленький. По-твоему, это слишком жестоко сын? Может я к тебе несправедлив? Вот что я тебе скажу, мне надоело краснеть, когда меня спрашивают про тебя. Ты заставляешь меня прибегать к тому, что мне ненавистно – ко лжи. А мать твоя? Бедная женщина! Она уже и думать про тебя не может, до того ты ее огорчаешь своим несносным поведением. Может мы чего-то тебе не дали в детстве? В этом я сомневаюсь. Ты был одет, образован и вскормлен как полагается. Честно признаться мне тебя не понять, мне неясно ради чего ты так с нами поступаешь? По какому это праву? Разве мы вырастили тебя, накормили и одели только для того, чтобы ты стал причиной нашего несчастья? Ни за что! Я бы с радостью отказался бы от тебя, но мне противна мысль что однажды и про тебя напишут то же что и про этого Гвоздева. Я иду на такие меры только чтобы вразумить тебя и, если понадобится сделаю все возможное чтобы ты наконец образумился. У всех семьи, дети, служба, но один ты у нас такой вот человек, особенный, горделивый. Неужто ты думал, что мы здесь только и занимаемся как своим счастьем? Счастье в повиновении друг ты мой. Я ведь в твои годы уже вас воспитывал с Бориской, да за имением присматривал пока не продал его из-за убытков… да не об этом речь. В общем ни копейки больше не получишь, хочешь жить как человек тогда работай, к нам можешь даже не являться без этого, прогоним к чертовой матери. Мне такой сын не нужен, бездельников и без того хватает. Я все сказал, запри за мной дверь.

Пока Роман Федорович неустанно шагал по комнате и проговаривал свой монолог, который вобрал в себя всю обиду и злость, скопившуюся на сына и в один момент обрушившуюся на него, все это время Владислав Романович стоял у комода и внимательно слушал отца так, словно пытался вслушаться в приговор, объявляемый ему самим судьей. Стоило-ли упоминать что от беспощадных слов отца у Владислава Романовича онемели ноги, и он вовсе не мог пошевелиться и уж тем более закрыть за ним дверь. Тон отца, его руки, сложенные за спиной, шаги, терзающие пол, взгляд, который коснулся его лишь однажды – при входе в квартиру – все это имело чрезвычайное, губительное воздействие на Владислава Романовича. Чувства, которыми человек обычно руководствуется в одночасье способны погубить своего обладателя.

Бывают минуты, когда впечатление затмевает собой всякую мысль и любое слово повергая человека в безмолвие. То же стало и с Владиславом Романовичем. Он чувствовал себя разбитым, покинутым и одиноким. Нет ничего хуже того осознания которое внедряет одну безобидную на первый взгляд мысль, в последствии выросшую до неимоверного размера, до тех пор, пока она не поглотит, не уничтожит собою все что было в сознании доброго и светлого, идея эта есть мысль о том, что тебя никто никогда не поймет. Покинутость и отчужденность есть следствие этой идеи. Когда от тебя отказываются последние родные сердцу люди, пускай даже и ненавистные тебе своим пренебрежением, они все равно оставляют неизгладимый след на мягком сердце, жаждущем только одного —понимания. Они, зная о беспробудном несчастии близкого, наносят ему последний, решающий удар в надежде на то, что оно приведет его в чувство. Но какова же зияющая рана, какова же вытекшая кровь человека, лишившегося той последней надежды, внушаемой им тем, что хотя он и в силах выдержать тяжелую невыносимую ношу, не сдаваясь и не прибегая к страшному греху, он все же полагается на то, что сумеет обрадовать своих родных и осчастливить тех, кто уже давно потерял в него веру и оставил все свои чаяния насчет него. Какова же боль от случившегося, что казалось была когда-то лишь страшным видением, которому не суждено было сбыться, предстать в виде определенного случая, слов, жестов, когда немыслимое стало явью, а то, чего больше всего боялся, в действительности произошло.

Вот оно несчастье, губящее человека, вот она жизнь, распустившая свое действо, наделившая людей характерами, желаниями и надеждами, которые неизменно рушатся соприкасаясь друг с другом. Как же суровы правила жизни, ее непреложный закон, который мы либо постигаем, либо игнорируем. В очередной раз для себя Владислав Романович сквозь невыносимую сердечную боль, дрожь и жгучие слезы спросил себя: «Стоит ли жить?» – И ответом ему послужила тьма, нашептывающая и призывающая, она вводит в заблуждение всякого отчаявшегося, ибо тьма – это пристанище дьяволов. Она не замедлила вмешаться в его судьбу, даруя надежду там, где ее последние лучи иссякли под сводом нагрянувшего ненастья, жаль только что такая надежда наделяет силой лишь для того, чтобы сподвигнуть и подтолкнуть на последний решительный шаг, после которого обычно не остается ничего кроме бесконечного сожаления и угрызения совести.

– Отец прав, от меня нет никакой пользы, я только обуза для остальных, я бесполезен, моя жизнь никчемна. – Владислав Романович глубоко и протяжно разрыдался. – Я не могу так больше, не могу… я… мне… мне нужен воздух… мне нужно на свежий воздух.

Вдруг послышалось как захлопнулась дверь наверху – верный признак возвращения соседей и возможно незаконченной ссоры. Владислав Романович хотел было накинуть плащ и выйти на улицу, но разговор женщины и мужчины никогда нельзя было разобрать так явственно как теперь, это и отвлекло Владислава Романовича. Он принудил себя сесть в кресло лишь для того, чтобы убедиться в нелепости их разговора и со спокойной душой покинуть свою комнату, вобравшую в себя столько несчастья.

– Впусти меня, папа! – Воскликнул женский голос.

– Варенька… – Прошептал Владислав Романович, узнавая знакомую интонацию.

– Нет, не впускай ее, прогони ее прочь! – Прозвучал женский, властный, материнский голос.

– Мамочка, простите меня! – Молила Варенька поломанным от слез голосом.

– Уходи и не возвращайся, ты нам такая не нужна! Держи двери…

– Может все-таки выслушаем ее? – Вопрошал мужской голос.

– Не вмешивайся, лучше попридержи хорошенечко дверь! Варя, слышишь ты нас? Можешь больше не возвращаться, услышала Варь? Варя? Варенька?

– Она ушла, ты ведь ее прогнала только что!

– Попридержи язык! Варя, Варюша?

– Куда же она теперь пойдет, ай ну и дура же ты!

– Пусть идет куда хочет.

Владислав Романович отчетливо услышал тяжелые шаги, сопровождающие горький плач юной Вареньки, которая ныне спускалась по лестнице. Ему хотелось нагнать ее, выйти из дому вслед за ней дабы проследить куда направится эта заблудшая, невинная душа, но он не смог даже пошевелиться, словно слился со всей действительностью вокруг себя, как бывает временами в сновидениях, когда человек лицезрящий сон становится невольным его наблюдателем, увы пригвожденным к одной только сцене, Владислав Романович нашел себя в том же положении, и проявляя невероятную силу воли он встал с места, накинул на себя плащ и вышел из квартиры силясь догнать Вареньку.

Солнце уже окрасило небеса своими яркими цветами и когда Владислав Романович вышел из-за двора ему открылась великолепная картина небес —майского заката, состоящего из исключительно светлых тонов. То было оранжевое марево, точно разлитая в небе краска, которая сначала усиливалась в своей яркости, затем застывала и наконец принималась таять и размываться, но так медленно и неспешно что увы нельзя было назвать это закатом, казалось еще немного и солнце вдруг повернет вспять и покатится обратно, освещая и без того полусонный белыми ночами город, который скорее жаждал прихода летних мимолетных ночных мгновений таящих в себе столько поэтической, меланхолической красоты, нежели еще одного бесконечно тянувшегося дня полного духоты и пыли.

Владислав Романович поспешно преследовал эту женскую фигуру, отдаляющуюся от него тем быстрее чем он успевал обнаружить. Ко всему прочему его сбивала и путала толпа народу, куда-то вечно спешащая, неразлучная друг с другом, вечно говорливая и смеющаяся, словом, вездесущая, от которой нельзя было найти ни единого средства избавления. Он расталкивал прохожих, отпрыгивал от детей и уворачивался ото всякой трости, стремящейся проучить его за грубые выходки, исполненные им скорее из необходимости нежели из-за простецкой скверности его характера, здесь он был бессилен и мог разве что пожать плечами, чувствуя безграничную стыдливость, притупляя взор от грозных беспощадных взглядов направленных на него. Увы в ту минуту ничто не могло потревожить его внимания, ведь оно полноправно принадлежало Вареньке то появляющейся среди людей, то посреди них укрывающейся. Ее несчастье и горе стало принадлежать ему, и напротив, он, будучи в самом отчаянном расположении духа нашел утешение в ее несчастии и потому не замедлил последовать за ней, чтобы удостовериться в благополучии ее дальнейшей судьбы и облегчить тем самым собственные муки снедающие его душу.

Остыв окончательно на небесах солнце село укрывшись ненадолго за горизонтом, чтобы затем незамедлительно оттуда вынырнуть. Оно скорее уподоблялось свече, накрытой колпаком, которая продолжала неустанно освещать все до чего только могла добраться своим слабым светом. Дивное великолепие, называемое белыми ночами, всегда порождало самые яркие чувства и оставляло приятное послевкусие каждому гостю и жителю этого славного города, которому посчастливилось стать свидетелем этого прекрасного явления. Так небеса оказывают радушный прием всякому встречному припрятывая крупинки звезд дабы те не отвлекли внимания непосредственно от самих небес и этого чуждого другим городам цвета присущего им по той простой причине что лишь Петербургу подвластны все его различные оттенки, виды и подвиды которых так будоражат разум.

Люди имеют обыкновение распускаться как цветы при солнечном свете с тем лишь отличием что распускаются они вечером исключительно летним или пред летним, когда жара вынуждает людей если не в действительности, то по крайней мере мысленно посетить морскую гладь, почувствовать ее свежий воздух, пропитанный влажностью и солью. Эти вечера походящие на милость провидения становятся чудесной возможностью насладиться упущенным из-за жары днем, особенно если день этот отличался особенною духотой, приводящей человека в такое состояние, в котором он совершенно бесполезен и беспомощен. Таким образом вечер отыгрывается у дня и человек не преминет этим воспользоваться.

Владислав Романович нагнал Вареньку у моста Поцелуев, в это время сумерки сгустились настолько насколько это было возможно. Люди беспрестанно проходили через мост. Здесь можно было увидеть и рабочего, прощающегося со своей женой и офицера, расстающегося со своей возлюбленной, которую он тщился обвертеть вокруг пальца.

Варенька встала посреди моста и вгляделась в небо. К ней подошел мужчина в мундире, он положил свою руку на ее плечо и прошептал ей на ухо слово, которое вывело ее из забытия. Варенька оживилась. Она повернулась с ловкостью кошки и обхватила руками ту единственную руку, бывшую у нее на плече. Глаза ее сверкали так, словно на них ниспадал свет от близлежащего фонаря, но никакого фонаря не было и в помине, люди ограничивались белыми ночами, которые освещали улицу ярче лунного света. Быть может, в том была повинна любовь, таящаяся на особенном мосту, такая явная сама по себе и сокрытая от посторонних глаз.

Варенька хотела удержать эту радость, поразившую ее своими крылами беззаботной чувствительности, внушающей всецелое доверие, направленное к несчастью всякой девушки, на человека ставшего причиной этой сладкой женской радости, застилающей их взоры неукоснительным очарованием своего возлюбленного в котором они видят лишь идеал, монумент настоящего мужчины, истинного сердцееда, отказавшегося от чужих сердец в следствие того что всякая другая женщина не способна более утолить эту жажду прекрасного и одухотворенного чувства, этой незабвенной, удивительной по своей природе, собственно не менее уникальной чем человеческая кровь любви рожденной исключительными неисчислимыми мелочами заложенными в ее одной фигуре, состоящей из различных ее качеств, от цвета волос и до ногтей на пальцах. Все же Вареньке суждено было рассеять свою радость, утопить ее в действительности отделяющей грезы от яви, разделяющей видимое от незримого, данное от желанного и потому грусть добралась и до ее лица, освещенного светло-голубым небом, обнаруживая вены нанизанные лианами на этом бледном и нетронутом морщинами лице выделяющимся особенной кратковременной молодостью, спелостью женских годов, красотой доведенной до зрелости.

– Я осталась без крова. – Вымолвила она.

– Но как же так? – Удивился он, обнимая ее.

– Меня выгнали из дома, но перед этим я сама ушла.

– Почему тебя прогнали?

– Из-за тебя.

– Они узнали?

– Все знают.

– И что же нам делать?

– Приюти меня.

– К себе?

– К себе.

– Но я живу в казарме!

– Давай сбежим.

– Куда?

– Куда угодно, давай?



Поделиться книгой:

На главную
Назад