Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Судьба адмирала Колчака. 1917-1920 - Питер Флеминг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жанен, уезжавший последним из старших союзных представителей, вроде бы отправился в путь 8 января после того, как глава японской военной миссии наградил его орденом. Хотя половина подчиненных ему войск еще тянулась по железной дороге западнее Иркутска, было бы несправедливо считать его отъезд преждевременным. Как писал Жанен впоследствии, он страдал от перенапряжения и бессонницы, а даже для здорового человека искушение покинуть грязное, тесное окружение, в котором он провел ужасные две недели, было бы непреодолимым.

Возможно, он также чувствовал, что мог сделать для чехов больше, уладив разногласия на контролируемой Семеновым территории, чем за спиной генерала Сырового в Глазкове, и уж разумеется, он совсем не хотел болтаться в Иркутске, когда туда прибудет Колчак.

Именно 8 января верховный правитель в крайне стесненных условиях снова отправился на восток. Перед тем как эшелоны покинули Нижнеудинск, в вагон Колчака вошли два чешских офицера и сказали, что должны удостовериться в присутствии Колчака. «Адмирал вышел в коридор и резко сказал: «Да, я здесь». Было видно, что адмиралу тяжело произносить эти слова и что проверка его оскорбила», – отмечал Малиновский.

Вскоре поезд 1-го батальона, к которому был прицеплен вагон Колчака, отошел от станции. Впереди них, совсем недалеко, уже с грохотом мчался к Иркутску сквозь ночь золотой запас под охраной 3-го батальона.

Глава 18

Конец пути

Иногда, если люди тайно совершают чудовищное преступление, первые подозрения, пусть слабые и косвенные, мгновенно опознаются как сигналы опасности, как свидетельства того, что сделано нечто ужасное. Так и произошло в случае с заложниками Скипетрова.

3 января – через день после того, как заложников передали Скипетрову, – дышащее на ладан в Иркутске правительство Колчака предоставило верховным комиссарам два коротких заявления, касавшихся «судьбы персон, арестованных в связи с мятежом»: утверждалось, что все они живы и не подвергаются никаким формам насилия. Однако день за днем слухи о них множились: в запросах, призывах и протестах, доходивших до представителей союзных держав, присутствовало все то же неясное ощущение смерти. Основные обстоятельства стали известны 8 января.

Тридцать один политический заключенный, в их числе одна молодая женщина, представляли собой пеструю смесь социал-революционеров, меньшевиков и лиц, придерживавшихся неопределенно либеральных взглядов. Никому из них не было предъявлено официального обвинения, не говоря уж о признании их вины. Колчаковская контрразведка в Иркутске арестовала их только из-за случившегося в городе политического переворота, а от этих людей можно было ожидать выступлений против правительства или же их обнаружили в компании подобных личностей. Если бы к власти пришли большевики, шансы на их арест всесильной ЧК стали бы примерно такими же.

Хотя их называли заложниками, непонятно, как Скипетров собирался их использовать в этом качестве. У него не было причин ожидать серьезного сопротивления своему возвращению в Забайкалье, и сложно представить, на какие выгоды или уступки он предполагал обменять их жизнь. Но он был подлым человеком, и его сопровождали два самых мерзких садиста из всех, кого создала Гражданская война по обе стороны внутреннего фронта: долговязый полковник Сипайлов и ренегат-англичанин капитан Грант. Скипетров возвращался из похода с большими потерями, включая по меньшей мере один бронепоезд. Вполне вероятно, он, решив, что человеческая добыча лучше чем никакая, заставил Сычева передать ему политических заключенных, которые в противном случае, учитывая шаткое положение режима их тюремщиков, могли предстать перед тем, что в белой Сибири сходило за справедливый суд.

Скипетров покинул Иркутск 3 января, а вечером 5 января на озере Байкал погрузился вместе со своими приспешниками и пленниками на ледокол «Ангара»[39]. Пленников согнали в каюты третьего класса, расположенные рядом с моторным отсеком, и под покровом темноты судно отошло от берега.

Почти всю ночь в салоне первого класса продолжался пьяный кутеж. Вскоре после рассвета туда начали по одному приводить заключенных. Каждому приказывали сдать имеющиеся ценности, раздеться и подписать очевидно невыполнимое обязательство в три дня покинуть пределы России. Пленникам говорили, что дадут тюремную одежду, и действительно выдавали нижнюю рубаху и кальсоны, затем выводили на палубу на сорокаградусный мороз. Там неутомимый палач по фамилии Годлевский тут же насмерть забивал жертву деревянным молотом с длинной рукояткой, предназначенным для отбивания льда с корабельных надстроек[40]. Тела сбрасывали за борт.

Отчасти из-за того, что иногда по настроению Сипайлов с подручными казаками порол обнаженную жертву в салоне, бойня затянулась. Процесс пришлось прервать, когда ледокол проходил мимо прибрежной деревни, а в другой раз мимо другого корабля, однако после вынужденных перерывов убийцы вновь с энтузиазмом брались за дело. Сопротивление оказал лишь один пленник – последний из мужчин. Его бросили за борт в ледяную воду и били молотом по голове до тех пор, пока несчастный окончательно не скрылся под водой. Женщине, которой было лет двадцать восемь, дали теплые кальсоны, но в остальном с ней поступили так же, как с остальными, – она была последней жертвой. При дележе добычи Годлевский потребовал ее шубу.

Безжалостными убийцами были семеновцы, но арестовали и отдали этих людей Скипетрову подчиненные Колчака. Отвратительное преступление усилило враждебность, с которой и без того относились к Колчаку члены Политического центра, ныне сомнительные хозяева Иркутска. «Преступление породило <…> возмущение и жажду мести. Решение проблемы стало условием дальнейшего существования Политического центра» (Футман Д. Гражданская война в России).

Такое состояние дел не могло длиться долго. На Иркутск наступали отряды недисциплинированных партизан, росло недовольство рабочих, и с каждым днем становилось все яснее, что за волнениями стоят большевики. 11 января их местный лидер Краснощеков отправился поездом на поиски 5-й армии красных и к 19-му обнаружил ее штаб в Томске. Ленин с Троцким одобрили предложения по созданию полуавтономного государства в Восточной Сибири с Краснощековым в роли советского верховного комиссара, неофициально руководящего правительством, сформированным Политическим центром. Однако к 20 января Политический центр, такой же бессильный, как и смещенное им правительство, сдал власть в Иркутске большевистскому революционному комитету, сокращенно ревкому.

Последний отрезок последнего путешествия Колчака занял неделю. Когда поезда 6-го чешского полка покинули Нижнеудинск, туда еще не дошли новости о полном крушении власти Колчака в Иркутске. Также еще не было известно, что Жанен и верховные комиссары покинули или вот-вот покинут Забайкалье. Флаги союзных держав, развевавшиеся над отведенным адмиралу вагоном второго класса, ободряли, и более ста офицеров и солдат погрузились в него без особых дурных предчувствий. Премьер-министра Пепеляева разместили отдельно в маленьком служебном вагоне, обычно используемом охранниками или железнодорожниками, обслуживающими поезда. Любые путешественники испытывают сильное чувство облегчения, когда после долгого вынужденного простоя наконец движутся к цели, и спутники адмирала имели основания верить, что, будучи неотъемлемой частью направлявшегося на восток эшелона союзников, приближаются к безопасности и свободе.

Их уверенность таяла по мере приближения к цели почти 500-километрового путешествия. Чешские часовые – четверо днем и двенадцать ночью – охраняли коридор вагона Колчака. На многих станциях, уже захваченных мятежниками, толпились враждебно настроенные демонстранты. Разгневанные, отчаянно жестикулирующие толпы требовали выдачи адмирала и угрожали, что если чехи этого не сделают, то и угля не получат, а если захватят уголь силой оружия, то в обмен получат взорванные рельсы. В конце концов чехам всегда удавалось утихомирить толпу, но вскоре выяснилось, что только благодаря обещаниям довезти Колчака до Иркутска и передать его властям.

13 января поезд добрался до станции Половина, получившей свое название оттого, что она находится точно посередине между Москвой и Владивостоком. Здесь понадобилось сменить паровоз, но железнодорожники согласились на это лишь в том случае, если им позволят разместить в вагоне адмирала собственную охрану. Эти охранники должны были проводить Колчака до Иркутска и проследить, чтобы чехи действительно сдали его властям.

После долгих споров чехи уступили. Двенадцать вооруженных мужчин с красными розетками в петлицах разместились в коридоре. Чехи оставили лишь по одному часовому в каждом конце вагона. По оценке полковника Малиновского, охраняемые стали теперь арестантами. Питьевую воду, еду и топливо для обогрева с трудом доставали с самого отъезда из Нижнеудинска, а теперь все это в весьма скудных количествах можно было получить, лишь подкупив чехов.

14 января во время долгой стоянки в Иннокентьевской, в нескольких километрах от Глазкова, чешские офицеры намекнули кое-кому из штаба Колчака, что им лучше выйти как бы на прогулку и в поезд не возвращаться. Совету никто не последовал, но все почувствовали приближение беды. Сделали последнюю отчаянную попытку дозвониться до генерала Жанена. Как и все предыдущие, попытка оказалась тщетной.

До Глазкова добрались в середине следующего дня. На платформе выстроился отряд Красной гвардии числом около ста человек, однако перед вагоном Колчака расставили чешских часовых, и поэтому обитатели вагона еще надеялись на благоприятный исход. Утешал и вид японских солдат, топтавшихся на платформе и с любопытством их разглядывавших. Прошло десять минут, двадцать, сорок, прошел час, и ничего не менялось. Путешественники все еще находились под защитой союзных флагов и убеждали себя, что все будет хорошо. Какие-то австрийские военнопленные в обмен на деньги принесли им хлеб и воду.

В шесть часов вечера два чешских офицера поднялись в вагон Колчака и попросили встречи с одним из его приближенных штабных офицеров, полковником Ракитиным. Они объявили, что генерал Жанен через штаб Чехословацкого экспедиционного корпуса переслал им приказ передать адмирала Колчака местным властям. Охрана, предоставленная 6-м полком, уже собиралась покинуть вагон. Ответственность за вагон и его обитателей возлагалась на войска Политического центра.

Ракитин прошел в купе Колчака и сообщил ему новости. Адмирал потребовал, чтобы чехи повторили приказ ему лично. Все, что делается, сказали они, делается по приказу генерала Жанена, хотя им самим все происходящее совсем не нравится. «Значит, союзники предали меня?» – с горечью произнес Колчак, с виду совершенно спокойный.

В переполненном вагоне воцарилась паника, офицеры срывали погоны, выпрыгивали из распахнутых настежь окон или дверей, надеясь в последнюю минуту обрести свободу. Кое-кому с молчаливого попустительства чехов удалось скрыться до того, как красногвардейцы взяли под охрану вагон. Другие хладнокровно ожидали ареста, смирившись с судьбой. Вслед беглецам беспорядочно стреляли, но никого не ранили.

Через некоторое время Колчака и Пепеляева вывели из вагона, с ними в платье сестры милосердия вышла мадам Тимирева, отказавшаяся расстаться с адмиралом. Их плотно окружил отряд малочисленного войска Политического центра, однако двенадцать охранников, следовавших в вагоне от станции Половина, не желали покидать сцену в тот момент, когда на ней творилась история Сибири. Их интерес к заключенным носил «собственнический» характер – они не доверяли новым охранникам и хотели своими глазами увидеть, что произойдет с Колчаком. В конце концов они отправили с конвоем четырех человек, чтобы приглядывать за происходящим.

Конвой и арестанты перебрались через рельсы, отделявшие железнодорожный вокзал от берега реки и перешли в Иркутск по замерзшей Ангаре. Офицеры несли фонари, по поблескивавшему под луной льду метались призрачные тени. Лед был неровным, бугристым, повсюду торчали обломки льдин. В воронках, оставшихся после артобстрела десятидневной давности, мерцала темная вода. На полпути Колчак одной ногой продавил слабый лед и зачерпнул валенком воду. Охранники помогли ему снять валенок, вылить воду и снова обуться. «Merci», – поблагодарил Колчак. Охранники удивились (как, пожалуй, должны удивиться и мы), почему он решил поблагодарить их по-французски.

На противоположном берегу обнаружились штабной автомобиль и грузовик. За ними выстроился конный конвой. Колчака и Пепеляева посадили в штабной автомобиль, Тимиреву – в кабину грузовика, охранники сгрудились в кузове. Машины ехали медленно, чтобы не обгонять кавалеристов, и через пятнадцать минут остановились перед длинным каменным зданием на северо-восточной окраине Иркутска – городской тюрьмой, где пленников передали комендантской охране и ввели внутрь. Тюремные ворота за ними закрыли, кавалерийский конвой распустили.

В последние три недели жизни Колчака его видели немногие. Одним из «счастливчиков» был представитель Забайкалья, прибывший в Иркутск на конференцию, созванную для координации партизанских действий. Для делегатов этой конференции Колчак был фигурой столь же легендарной и страшной, как Наполеон в свое время для английских крестьян, и когда они узнали, что злейший враг заточен в местную тюрьму, то потребовали предоставить им возможность взглянуть на него.

К тому времени вместо Политического центра правил большевистский ревком, и самодовольные начетчики заявили, что городская тюрьма «не зоопарк», однако пяти делегатам разрешили взглянуть на самого знаменитого арестанта. Один из этой пятерки рассказал мне об увиденном.

Колчак и два его спутника занимали три соседние камеры в относительно новом крыле, которое вполне могло быть тюремной больницей. В каждом конце коридора стоял охранник, но двери камер не запирались, и заключенные могли посещать друг друга. Более того, хотя окошки были забраны решетками, помещения не были похожи на обычные камеры: чистота, одеяла на кроватях, стулья и маленький столик. Из описаний ужасающих условий в других частях той же тюрьмы в том же году становится ясно, что Колчаку были созданы условия, коих редко удостаивались узники обеих сторон, участвовавших в Гражданской войне.

Колчак произвел огромное впечатление на пятерых партизан. Когда сопровождавший их военнослужащий открыл дверь камеры, все обратили внимание на то, что он уважительно обратился к арестанту, как в прежние времена: ваше высокопревосходительство. Экскурсанты увидели невысокого мужчину с длинным носом, глубоко посаженными глазами, землистым цветом лица, хранившего безразличное выражение. Поверх мундира на нем была меховая безрукавка, и сорвали с него погоны – символы классовой ненависти того времени – или нет, сказать было невозможно. На всех советских карикатурах белых лидеров изображали в виде жирных, обожравшихся чудовищ с бутылью водки в одной руке и с пистолетом в другой. Аккуратный, поджарый человек, безразлично отнесшийся к почтительно взиравшей на него делегации, внушал удивление и нечто сродни благоговейному трепету. «Похож на англичанина», – единодушно решили пятеро обитателей лесной глуши; одному из них довелось видеть британских офицеров на улицах Владивостока. Делегаты вернулись и доложили об увиденном на конференции.

Глава 19

Безвыходное положение

Советские лидеры намеревались публично судить Колчака в Москве и передали 5-й армии приказ Ленина привезти его живым. Но хотя штаб этой армии выдвинулся к Красноярску вскоре после ареста Колчака, войска все еще сражались с остатками его арьергарда под командованием неукротимого Каппеля, и отправлять адмирала по железной дороге было рискованно. Пришлось оставить его под охраной ревкома в Иркутске, и здесь 21 января начались допросы.

Дознание проводилось в тюрьме, поскольку это было и безопасно, и удобно, ибо власть ревкома в Иркутске была лишь чуточку прочнее власти его предшественников. Делом занималась Чрезвычайная следственная комиссия, состоявшая из пяти человек. Эту комиссию назначил еще Политический центр накануне своего падения, однако трех его членов – двух социал-революционеров и одного меньшевика[41] – ревком сохранил. «При наличности этих лиц в следственной комиссии, – отмечал большевик К.А. Попов, заместитель председателя комиссии, – больше развязывался язык у Колчака: он не видел в них своих решительных и последовательных врагов». Председателем комиссии был еще один большевик, С.Г. Чудновский.

Дознание ни в коем случае не было судебным процессом. Не вызывали никаких свидетелей, не выдвигали никаких обвинений. Правда, между седьмым и восьмым из девяти заседаний комиссии ревком своим декретом возложил на нее выполнение «функций суда справедливости» с правом вынесения смертного приговора, однако это было сделано на случай непредвиденных обстоятельств и никак не повлияло на методы комиссии. Ее цели так сформулировал Попов, написавший предисловие к расшифровке стенограмм допросов, опубликованной в Москве гораздо позже[42]: «Комиссия вела допрос по заранее определенному плану. Она решила дать путем этого допроса историю не только самой колчаковщины в показаниях ее верховного главы, но и автобиографию самого Колчака, чтобы полнее обрисовать этого «руководителя» контрреволюционного наступления на молодую Советскую республику».

Стенографический отчет о неторопливом и (до последнего дня) на удивление учтивом дознании – документ примечательный. На нем лежит отпечаток личности заключенного. Попов против воли восхищался поведением адмирала: «Держался как военнопленный командир проигравшей кампанию армии, и с этой точки зрения держался с полным достоинством»; «…следует признать, что показания Колчака, в общем целом, в достаточной мере откровенны». Попов противопоставлял поведение бывшего верховного правителя поведению его министров, также находившихся под его опекой: их он, за редким исключением, считал трусами, желавшими «представить себя невольными участниками кеми-то другими затеянной грязной истории, даже изобразить себя чуть ли не борцами против этих других».

Комиссия приступила к допросу с элементарного («Вопрос. Вы адмирал Колчак? Ответ. Да, я адмирал Колчак») и перешла к установлению фактов: ему сорок шесть лет, жена и девятилетний сын во Франции, был верховным правителем Российского правительства в Омске – «оно называлось Всероссийским, но я лично этого термина не употреблял». Затем Попов спросил о «госпоже Тимиревой, которая здесь добровольно сдалась под арест»: «Какое она имеет к вам отношение?»

Колчак: «Она – моя давнишняя хорошая знакомая; она находилась в Омске, где работала в моей мастерской по шитью белья и по раздаче его воинским чинам – больным и раненым. Она оставалась в Омске до последних дней, и затем, когда я должен был уехать по военным обстоятельствам, она поехала со мной в поезде. В этом поезде она приехала сюда тогда, когда я был задержан чехами. (Эти слова явно относятся к переводу Колчака из его личного поезда в вагон второго класса, прицепленный к чешскому эшелону) Когда я ехал сюда, она захотела разделить участь со мною».

Затем Попов спросил: «Скажите, адмирал, она не является вашей гражданской женой? Мы не имеем право зафиксировать это?» Сей вопрос был вызван желанием Попова согласовать статус Тимиревой с большевистскими нравами. В период развала множества семей из-за воцарившегося хаоса большевики мало ценили официальный брак и поощряли признание незаконных браков defacto. Колчак ответил кратко: «Нет».

Затем обмен относительно отрывистыми репликами принял характер допроса. В первый день, пока Колчак рассказывал комиссии историю своей ранней жизни, его длинный, но четкий монолог прерывался лишь полудюжиной вопросов, ни один из которых не был неловким или враждебным. Колчак рассказывал, что отец его служил в морской артиллерии, участвовал в Крымской войне, побывал во французском плену; мать – уроженка Одессы, из провинциальных дворян. У него было две сестры, одна умерла, где находится вторая, он не знал. Сам он женился «здесь, в Иркутске», в марте 1904 года.

Шаг за шагом он вел следователей по своему жизненному пути: служба в военном флоте; удовлетворение склонности к океанографии и гидрологии, неосуществленные мечты об исследовании Антарктики; наконец, выпавший шанс сопровождать экспедицию барона Толля на Таймыр и острова Новой Сибири (Новосибирские острова) в 1900 году. После трех зимовок в Арктике Толль не вернулся из опрометчивого рекогносцировочного путешествия на остров Беннета. Ледовая обстановка обрекла его поиски на неудачу, и оставшимся исследователям осталось лишь прекратить работу и вернуться домой.

В Императорской Академии наук, финансировавшей смелое предприятие, были глубоко озабочены судьбой Толля. Колчак вызвался организовать спасательную экспедицию, даже если придется передвигаться на гребных шлюпках. Академия наук предоставила ему необходимые средства, и именно на гребных шлюпках (на одном из этапов экспедиции спасателям пришлось провести в них сорок два дня и сорок две ночи) дошел до острова Беннета отряд молодого морского офицера. Выяснив обстоятельства гибели Толля, экспедиция вернулась в Россию накануне Русско-японской войны.

Читателю уже, должно быть, понятно, что комиссия успешно достигала второй из своих целей: дать беспристрастный «автопортрет Колчака». В его рассказе мирно уживались оправданная гордость и природная скромность. Длинные, практически спонтанные показания оставляют впечатление поиска истины, желания установить основные вехи на приближающемся к завершению пути. Впоследствии Попов замечал: «Он знал, что его ожидает. Ему не было нужды что-нибудь скрывать для своего спасения. Спасения он не ждал, ждать не мог и не делал ради него попытки хвататься за какие бы то ни было соломинки». Однако невозможно не заподозрить, что в этом было нечто большее, чем предполагает невольное великодушие его (в конце) самого безжалостного следователя.

Более года Колчак пребывал не в ладу с судьбой и с самим собой; он играл роль, для которой не годился, в компании, к которой не питал интереса. Он обманывался в своих надеждах, доверял недостойным доверия людям, совершал непростительные ошибки. Последние два месяца он провел в заключении самого оскорбительного свойства. Запертый в железнодорожный вагон, как дикий зверь в клетку, вынужденный терпеть унижения, он ничего не мог изменить, ему нечем было развлечь измученный разум, кроме как кошмарной панорамой поражения, бесконечно разворачивавшейся вдоль тракта на его глазах. Он стремительно скатился с ослепительной высоты власти в бездну полного поражения и абсолютного бессилия. Теперь он находился в тюрьме в ожидании неминуемой смерти.

И все же в этих жестоких обстоятельствах арестант словно укреплялся духом, что сказывалось на его манере держаться. Членам комиссии до самого последнего дня казалось, будто он испытывает облегчение и почти совершенно безмятежен. В показаниях адмирала нет ни следа нервного напряжения, внезапных приступов гнева, часто отмечаемых людьми, знавшими Колчака как верховного правителя в Омске. Казалось, он просто искренне заинтересован в том, чтобы честно изложить ход событий. Попов объясняет эту откровенность предположением, что Колчак давал свои показания «не столько для допрашивавшей его власти, сколько для буржуазного мира». Но вряд ли Колчак мог подумать, будто отчеты о допросах, производимых в тюремной камере, когда-либо будут опубликованы, и мысль о том, что он говорил столь свободно, чтобы произвести впечатление на потомков, так же невероятна, как теория о том, что он пытался облегчить работу комиссии. Из его показаний встает образ человека, который радуется возможности разобраться в своей жизни и делает это так, как умеет, причем находит в этом странное, смутное удовлетворение.

Следователям так и не удалось заставить Колчака изменить оценку событий, даже если это казалось вполне возможным. Типичное силовое давление мы наблюдаем, когда речь заходит о поражении России в Русско-японской войне. Алексеевский настаивает: «Вы <…> не могли не видеть, что наши морские неудачи определились политическими обстоятельствами… Вы тогда не пришли, как и большинство интеллигентного русского общества, к выводу, что необходимы политические перемены во что бы то ни стало, хотя бы даже и путем борьбы?»

Колчак (который в той войне воевал, получал награды, был ранен и захвачен в плен) не попался на удочку. «…Главную причину (нашего поражения) я видел в постановке военного дела у нас на флоте… Флот не занимался своим делом… Я считаю, что политический строй играл в этом случае второстепенную роль. Если бы это дело было поставлено как следует, то при каком угодно политическом строе вооруженную силу создать можно, и она могла действовать».

Снова и снова следователи возвращались к этому вопросу. «Главой всех военных сил был император… У нас есть поговорка: рыба гниет с головы. Не приходили ли вы к убеждению, что именно сверху нет ничего, кроме слов, в отношении ответственности и руководства?» Колчак не собирался отрекаться от своих убеждений. «Я считал, что вина не сверху, а вина была наша – мы ничего не делали». Он проиллюстрировал свой тезис замечанием о низком уровне боевых стрельб на флоте в 1904 году. Командование отдавало резонные приказы об учебных стрельбах, однако исполнение тех приказов было «никуда не годное благодаря общему невежеству, отсутствию знаний у наших руководителей, отсутствию подготовленных людей для того, чтобы руководить флотом». Десять лет спустя – при том же политическом режиме – «после страшного урока у нас был флот, отзывы о котором были самые наилучшие, постановка артиллерийского дела была великолепно разработана». Политика, повторил Колчак, не имела к этому никакого отношения.

Следователи не отступались: «Наверняка катастрофа Русско-японской войны вызвала у вас некоторые сомнения относительно царской династии и личности самого царя». – «Нет, – ответил Колчак, – я откровенно должен сказать, что это у меня никаких вопросов не вызывало». Так и продолжалось час за часом, день за днем. Колчак подавлял своих следователей, как медведь загнавших его собак. Он был слишком горд и слишком честен, чтобы приспосабливать свои показания к их доктринерским требованиям, и слишком независим (по существу, он уже был мертвецом и вне пределов их досягаемости), чтобы заботиться о производимом впечатлении. И все же он так увлекся реконструкцией своего прошлого, что не искал легких путей, ни разу не сказал обреченно: «А, ладно. Пусть будет по-вашему».

Тем временем следователи постепенно подошли к периоду революции и Гражданской войны и, возможно, ожидали, что ответы Колчака станут более сдержанными и осторожными. Даже намеков на это мы не наблюдаем. Только когда приходилось говорить о других людях, адмирал отрицал факт своего знакомства с ними или ссылался на забывчивость. Он не мог не знать, что большая часть правительственных архивов попала к Советам и даже если пока в целом недоступна иркутской следственной комиссии, то наверняка будет подробно изучена обвинением, когда дело дойдет до суда. Так что в отношении себя Колчаку не было смысла темнить и тем более лгать.

Адмирал свободно говорил о многом, лежащем вне сферы компетентности не только его следователей, но и всех, кто находился в России. Например, он правдиво рассказал все о своих связях с британцами в Токио и Сингапуре и с японским Генеральным штабом; он упомянул о своих контактах с начальником военно-морской разведки в адмиралтействе. Все эти факты, по существу вполне безобидные, советский государственный обвинитель легко обратил бы бы против него.

Колчак также не был готов скрывать свои личные убеждения, какими бы они ни были возмутительными для его тюремщиков и потенциально губительными для него самого. Как-то он сказал как само собой разумеющееся, что, по его мнению, «у большевиков мало положительных сторон». В другой раз его спросили: «Как вы лично относитесь к погонам?» Этот вопрос, сам по себе очень пустячный, у нас в русской действительности превратился в большую проблему[43]. Колчак ответил, что он ценит погоны на том основании, что они являются истинно российским знаком отличия, не существующим нигде за границей: «Я считал, что армия наша, когда была в погонах, дралась, когда она сняла погоны, это было связано с периодом величайшего развала и позора. Я лично считал – какие основания, чтобы снимать погоны? Вся наша армия всегда носила погоны». Вряд ли пленник мог более резко заявить о своих контрреволюционных убеждениях, даже если бы плюнул на красный флаг.

Закончив 4 февраля восьмое заседание, комиссия перешла от зачастую праздных вопросов к изучению недавних деяний Колчака, включая государственный переворот, который привел его к власти в Омске менее пятнадцати месяцев тому назад. Другими словами, комиссия наконец-то собралась заняться существом дела. Однако, когда члены комиссии собрались вновь через два дня, атмосфера резко изменилась. Причиной явились события, произошедшие западнее Иркутска.

15 января, когда Колчака в Глазкове передали Политическому центру, к западу от Иркутска стояло еще много чешских эшелонов – самые последние только что прошли через Канск. Золотой запас, который чешское Верховное командование передало ревкому, в теории служил чехам охранной грамотой и гарантировал им свободный проезд на восток. Неким буфером чешскому арьергарду служили польская дивизия и румынский контингент, чьи эшелоны чешское командование предусмотрительно поместило в самый конец и чьим попыткам прорваться вне очереди эффективно мешали чешские бронепоезда.

Однако чехам все еще грозила опасность. У них были проблемы с поляками, не без оснований ощущавшими, что их бросают в беде, а когда 5-я армия красных уничтожила или захватила в плен почти всех поляков, возникли аналогичные проблемы с румынами, пока и их не постигла та же судьба. Затем у чехов были стычки с авангардами большевиков, затем они столкнулись с враждебностью железнодорожников и мятежников, уже контролировавших станции. И только 7 февраля они смогли заключить непрочный мир с 5-й армией в местечке под названием Куйтун. Одним из пунктов этого договора подтверждалось, что чехословацкие войска оставят Колчака и его приверженцев, арестованных ревкомом, в Иркутске в распоряжении советского правительства под охраной советских войск и не станут вмешиваться, как бы советская власть ни решила поступить с этими заключенными.

Однако злоключения чехов повлияли на события в Иркутске лишь в том отношении, что усугубили хаос и неопределенность ситуации на железной дороге и заставили ревком с опаской поглядывать на Запад. Главной причиной тревоги ревкома, на первой неделе февраля граничившей с паникой, были отчаянно упорные арьергарды колчаковских армий под командованием генералов Каппеля и Войцеховского. Когда несколькими неделями ранее Каппель публично вызвал на дуэль Сырового, Жанен в телеграмме в Париж язвительно заметил: «Во время нашего отступления из России маршал Ней сражался со своими солдатами плечом к плечу и не докучал никому вызовами на дуэль». Эта насмешка над Каппелем крайне несправедлива. В его распоряжении не было поездов, а лошадей было слишком мало, и все же он поддерживал свое войско в боевом состоянии, курсировал по тракту, обходя города, которые не мог взять штурмом, нанося ответные удары нагоняющей его Красной армии. Даже Жанен в своих мемуарах был вынужден признать действия отрядов Каппеля «беспрецендентным подвигом терпения», хотя продолжал критиковать их за то, что они не остановились, чтобы дать генеральное сражение.

Отряды Каппеля захватили Нижнеудинск 20 января. Они уже знали об аресте Колчака и решили спасти его. В то время они поравнялись с последними чешскими поездами, могли покупать еду в их интендантствах и платили наверняка золотом. Каппель страдал от сильного обморожения обеих ног (его отряды понесли из-за морозов не менее серьезные потери, чем от тифа), и чешский доктор, старавшийся помочь ему, доложил, что его жизнь в опасности. Чехи предложили Каппелю место в одном из их передвижных лазаретов, но тот отказался принять милость от людей, предавших его командующего, и, смертельно больной, остался на безжалостном морозе в санях. Каппель умер 27 января, передав командование Войцеховскому. Чехи забрали его тело в Читу, где и похоронили лучшего из колчаковских командиров.

Его люди продвигались дальше под командованием Войцеховского. Они взяли станцию Зима и направились к Черемхово. Чехи всерьез тревожились, что возобновившиеся вокруг Иркутска бои затруднят их эвакуацию, их не радовала мысль о возможном освобождении Колчака. Они пытались согнать каппелевцев с тракта и мешали им реквизировать лошадей, занятых на подвозе угля с окрестных шахт к железной дороге. Однако Войцеховский преодолел все эти препятствия и 2 февраля захватил станцию Иннокентьевская – последнюю перед Глазковом.

Эти события вызвали в Иркутске нешуточную тревогу. 29 января в городе объявили военное положение, а 2 февраля – осадное положение. В ледяном покрове Ангары заложили мины, а приличный запас боеприпасов и другого военного имущества эвакуировали в леса к югу от города – на тот случай, если Иркутск отстоять не удастся. Однако было физически невозможно рассредоточить золотой запас и весьма опасно везти его дальше на восток, на территорию, контролируемую Семеновым. Опасения ревкома отразились в приказе от 6 февраля, обязывающем всех, кого это касалось, разрушать мосты, тоннели, железнодорожные пути и все средства транспорта, чтобы они не попали в руки врага.

Тем временем попытался выступить в роли посредников союзный триумвират: генерал Сыровой, один из чешских политических лидеров Благож и капитан Стиллинг, офицер британской военной миссии, застрявший в Иркутске и пытавшийся обманом наделить себя дипломатическим иммунитетом, коим обычно пользуются консулы. Эта троица периодически связывалась по телефону с Войцеховским, и именно через них 2 февраля этот белый командир передал условия, на которых он готов обойти Иркутск, оставив в покое местных правителей. Условия были весьма жесткими и включали следующие требования: «Беспрепятственный пропуск армий за Байкал по всем путям в обход Иркутска; освобождение адмирала Колчака и арестованных с ним лиц, снабжение их документами на право выезда как частных лиц за границу; снабжение армий деньгами в сумме 200 миллионов рублей, в том числе на 50 миллионов рублей звонкой монетой».

Если бы члены ревкома приняли эти пункты, то впоследствии подверглись бы суровому наказанию со стороны советских властей. Так что условия были отвергнуты. Войскам Войцеховского разрешалось пройти через Иркутск только в том случае, если они сдадут оружие. На этом переговоры были прекращены, и 4 и 5 февраля белые возобновили наступление и вышли на окраины Глазкова. Положение ревкома стало незавидным. Его собственные войска были слабы, в городе царило недовольство и нищета, полагали, что в Иркутске существовало белогвардейское подполье, а чехи руководствовались исключительно личными интересами. В этой опасной ситуации (сильно напоминавшей ситуацию с царственными заложниками в Екатеринбурге в июле 1918 года) ревкому ничего не оставалось кроме как выполнить свой долг: в ночь с 4 на 5 февраля было решено казнить Колчака и Пепеляева, пленников 5-й армии. Что и исполнили вечером 6 февраля.

Глава 20

Прорубь

Утром 6 февраля Колчак в последний раз предстал перед Чрезвычайной следственной комиссией. Он отдавал себе отчет в происходящем. Он знал об ультиматуме Войцеховского, заметил усиление тюремной охраны, периодически слышал отдаленный грохот орудий за Ангарой. Попов отметил, что как раз в те последние дни во время обыска тюрьмы перехватили записку, адресованную Тимиревой, в которой Колчак предвидел, что ультиматумом Войцеховского «лишь ускорится неизбежная развязка». Сам факт записки показывает, что узников теперь охраняли более тщательно и не разрешали посещать соседние камеры.

Согласно свидетельству Попова, Колчак в последний день «был настроен нервно, обычные спокойствие и выдержка <…> его покинули», но и сами следователи «нервничали и спешили». Они уже не интересовались подробной «автобиографией», а добивались дискредитирующих показаний об омском режиме, и, поскольку у них оставался всего один день, им, по признанию Попова, удалось это сделать «в очень скомканном виде».

На первых восьми заседаниях следователи задавали Колчаку в среднем по двадцать четыре вопроса; на девятом – почти в шесть раз больше. От их вежливости не осталось и следа. Они больше не начинали обращение к нему словами: «Скажите нам, адмирал» или «Я хотел бы поставить следующий вопрос». Они сами были перепуганы и вынуждены увеличить темп допроса, а потому стали жестче и требовательнее. Однако, даже находясь под сильным давлением, адмирал придерживался единственно возможной в его положении линии поведения. Попов отмечал: «…Колчак, очень нервничая, все-таки проявил большую осторожность в показаниях: он остерегался и малейшей возможности дать материал для обвинения отдельных лиц, которые попали или могли еще попасть в руки восстановленной советской власти».

Первую серию вопросов, не самых важных, задал Алексеевский. Встречался ли Колчак с князем Львовым? Савинковым? Генералом Апрелевым? Колчак не смог идентифицировать в памяти Апрелева… Каковы были его отношения с французским верховным комиссаром Реньо, на которого он туманно ссылался в письме Тимиревой?.. Текстуально протоколы последнего заседания комиссии не очень отличаются от предыдущих до того момента, пока к допросу не приступает юрист Попов.

Абстрактные вопросы – связи Колчака с союзниками или его отношение к перемирию, заключенному 11 ноября 1918 года и положившему конец мировой войне, – Попова не интересовали. Он спрашивал об арестах и казнях, пытках и захватах заложников, о чем сам знал немало. Вскоре допрос стал напоминать полет пустельги, бесцельно вроде бы парившей над полем и вдруг застывшей, нацелившейся на добычу: Попова интересовало декабрьское восстание 1918 года в Куломзине и его жестокое подавление. На первых заседаниях Попов уже задавал несколько вопросов, теперь представился долгожданный случай, и он не преминул им воспользоваться.

Когда началось восстание в Куломзине, Попов находился в омской тюрьме и его имя попало в список подлежащих казни в ходе последовавших за подавлением восстания репрессий. Но поскольку он болел тифом, тюремщики отказались возиться с ним, а Бартошевский с подручными не рискнули войти в палату для больных тифом. Так вот Попов и выжил.

Поэтому Попов не понаслышке знал почти все о так называемых «полевых военных трибуналах» и массовых расстрелах после них, а иногда и перед ними. («Вы, как верховный правитель, должны были знать, что на самом деле никаких судов не происходило, что сидели два-три офицера, приводилось по пятьдесят человек, и их расстреливали».) Он знал и о повальных телесных наказаниях. Он знал и о пыточных камерах в контрразведке Ставки. («Я сам видел людей, отправленных в Александровскую тюрьму, которые были буквально сплошь покрыты ранами и истерзаны шомполами, – это вам известно?») И он скрупулезно изучал захваченные материалы расследований, которые верховный правитель назначал в случае самых страшных зверств.

Ответы Колчака на эти острые вопросы были неубедительны – например, что он серьезно болел во время этих инцидентов. «Я не помню… Таких сведений у меня не было… Мне об этом не докладывали… То, что вы сообщаете, было мне неизвестно». В действительности его ответы уже не имели ни малейшего значения. Ему нечего было терять, его следователи ничего не могли выиграть. Однако обе стороны в душном помещении девять дней играли в одну и ту же странную игру, и, хотя в исходе никто больше не сомневался, они все еще продолжали подчиняться тем же правилам, все еще были увлечены своей игрой. Очевидно, что Колчак чувствовал себя неуютно, в первый раз оказавшись в столь невыгодном положении.

И в конце заседания он продолжал отстаивать свою точку зрения. От безнравственности расстрела заложников комиссия перешла к такой репрессивной мере, как сжигание деревень. Колчак сказал, что никогда официально не санкционировал подобных акций, но считает, что «во время боев и подавления восстаний такая мера неизбежна и приходится прибегать к этому способу». Он признал, что знал о трех случаях, когда деревни были уничтожены, однако «это были укрепленные пункты, которые уничтожались в бою» – «это была база повстанцев <…> и она должна быть уничтожена для того, чтобы ею не могли воспользоваться впоследствии».

Комиссия возразила, что вместо уничтожения можно было просто оставлять гарнизоны, и в своем последнем слове Колчак попытался напомнить комиссии о суровых реалиях Гражданской войны. По его словам, некий член ревкома рассказал об увиденных в одной деревне людях, которым белогвардейцы отрезали уши и носы. Колчак не смог отрицать такую возможность, после чего член ревкома описал свою реакцию: «Он отрубил одному из пленных ногу, привязал к телу веревкой и послал его назад к белым. На это я ему только мог сказать: «Следующий раз весьма возможно, что люди, увидав своего человека с отрубленной ногой, сожгут и вырежут деревню. Обычно на войне так делается».

Стенографисты еще записывали эти слова, когда члены комиссии встали и Колчака отвели в его камеру.

В тот же вечер иркутскому ревкому сообщили, что Реввоенсовет 5-й армии одобрил предложение ликвидировать Колчака и Пепеляева, и члены ревкома начали готовить заявление о приведении приговора в исполнение. В заявлении, носившем самооправдательный характер, говорилось, что в Иркутске обнаружена тайная белогвардейская организация и найдено спрятанное оружие, что в городе происходит «таинственное передвижение предметов боевого снаряжения», распространяются портреты Колчака, уже объявленного вне закона, и, чтобы предотвратить бесцельные жертвы, Колчак и Пепеляев будут расстреляны. «Лучше казнить двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв».

Ранним утром 7 февраля 1920 года в тюрьму прибыл грузовик с расстрельной командой. Солдат сопровождали комендант Иркутска и председатель Чрезвычайной следственной комиссии Чудновский. Чудновский (на чье свидетельство не стоит безоглядно полагаться) утверждает, что Колчак уже был чисто выбрит, полностью одет, включая шубу и меховую шапку, и готов покинуть камеру. И что, хотя адмирал держался спокойно и с достоинством, выслушав приговор, он безуспешно попытался проглотить яд. Эта последняя деталь совершенно неправдоподобна, ибо, если у Колчака был яд, он легко мог бы проглотить его без помех. Топографическая ошибка в отчете о последующих событиях заставляет предположить, что воспоминания Чудновского были затуманены, скорее всего, алкоголем.

Несчастный Пепеляев не выдержал и на коленях просил милосердия. Грузный сибиряк весьма средних способностей, в тесноте железнодорожных вагонов он никак не мог выполнять свои премьерские и вообще какие-либо министерские обязанности, и непонятно, на каких основаниях – кроме разве что протокольных – его признали заслуживающим смерти[44]. Неизвестно, разрешили ли Колчаку проститься с Тимиревой, содержавшейся в соседней камере, перед тем, как его вывели из тюрьмы.

Как и прежде, тюрьма эта стоит на берегу Ушаковки, притока Ангары. Метрах в 100 ниже по течению во льду была пробита прорубь, и на тюремную охрану возлагалась обязанность не допустить ее замерзания. Край откоса осветили фары грузовика, привезшего расстрельную команду. Солдаты выстроились по другую сторону от капота, чтобы не заслонять свет фар. Когда тюремная охрана во главе с начальником тюрьмы вывела Колчака на освещенное место, тихая морозная ночь донесла с запада звуки перестрелки.

Пепеляева пришлось тащить волоком. Оба обреченных были в наручниках. Колчаку предложили завязать глаза, но он отказался. Его последние слова передают по-разному, и все источники ненадежны. Только один лично мне кажется достоверным. По этой версии, Чудновский спросил, есть ли у Колчака последняя просьба. «Я прошу, – сказал Колчак, – сообщить моей жене, которая живет в Париже, что я благословляю своего сына». Чудновский обещал выяснить, можно ли это сделать. Ничего сделано не было.

На месте казни находился священник. Приговоренные помолились вслух. Затем их поставили бок о бок в том месте, где многие мужчины и даже женщины в последний раз видели звезды. Глаза Пепеляева были закрыты, лицо – мертвенно-бледно. Колчак полностью владел собой. «Типа англичанина» – эта аналогия странным образом возникает вновь в официальном советском отчете о казни.

Раздался приказ, затем резкий залп, Пепеляев и Колчак упали. Последовал второй и, возможно, – видимость была плохой – излишний залп. (Тимирева в своей одиночной камере слышала грохот этой пальбы.) Тела ногами и прикладами скинули по наледи, потемневшей от крови других жертв, затем сбросили в воду и затолкали под лед. По выражению Чудновского, председателя Чрезвычайной следственной комиссии, тела были преданы водам Ангары.

Расстрельную команду построили снова, поскольку оставалась третья жертва: китаец по имени Чен Тинфань, нанятый охраной верховного правителя для самых грязных дел. Китаец владел различными специальными приемами, весьма ценными для допросов. Это мерзкое существо притащили на место казни, и снова прогремел залп. Чен Тинфань покинул этот мир той же дорогой, что провожал многих других. Водитель грузовика завел мотор, солдаты вскарабкались в кузов, и грузовик, подпрыгивая на ухабах, покатил мимо тюрьмы, по мосту через Ушаковку в Иркутск. На востоке занималась заря.

Глава 21

Истинное положение вещей

Интервенция с позором провалилась. Последние войска Антанты отплыли из Архангельска 27 сентября 1919 года. 6-я армия красных, не встретив сопротивления, вошла в город пять месяцев спустя, и местные жители приветствовали ее. Деникин, еще осенью находившийся в опасной близости от Москвы, был окончательно отброшен и в марте 1920 года с остатками своих армий заперт в Крыму, где передал командование барону Врангелю.

Но не все трудности остались позади, ибо поляки осуществили успешное наступление в глубь территории своих бывших владык, а французы, горячо поддерживавшие правое дело поляков, подзуживали Врангеля вырваться из Крыма хотя бы для отвлекающего удара. Стремительная атака Врангеля и маневры его врагов привели к эпилогу, такому же кровавому и бессмысленному, как и предыдущие главы истории Гражданской войны. Врангель отвоевал значительных размеров плацдарм в Южной России, и в августе 1920 года французское правительство официально признало de facto его власть.

Однако в октябре Польша и Советская Россия заключили мир, Красная армия смогла сосредоточиться на борьбе с последним оплотом контрреволюции, и Врангель, спасовав, очень успешно эвакуировал из Крыма в Турцию на 126 кораблях – в основном французских и русских – 100-тысячное войско и почти 50 тысяч гражданских лиц.

Врангелю, как и Колчаку, не всегда везло с подчиненными. Пожалуй, в нарисованном им в те решающие дни портрете его старшего армейского командира можно увидеть отображение упадка всего Белого движения.

Генерал Слащов, ранее названный Врангелем рабом морфия и хроническим алкоголиком, абсолютно не способным удержать самый незначительный рубеж, тем не менее защищал жизненно важный перешеек Перекоп, ворота Крыма. Перед главнокомандующим Слащов предстал в ужасающем виде. Лицо – смертельно бледное, губы дрожат, из глаз струятся слезы. В железнодорожном вагоне царил невероятный беспорядок. Стол заставлен бутылками и тарелками с закусками; повсюду разбросаны одежда, игральные карты, оружие. Среди всего этого хаоса Слащов в фантастическом белом доломане, отороченном золотой тесьмой и мехом. Вокруг самые разные птицы: журавль, ворон, ласточка и сойка. Они прыгали по столу и полкам, летали и садились на голову и плечи хозяина… Врангель настоял на том, чтобы генерал Слащов подвергся медицинскому обследованию.

В Сибири, месте крушения проектов всех союзных держав кроме Японии – несмотря на туманность такой надежды, – с самого падения Омска подразумевалось, что золото еще можно спасти. Тем временем последний из двух британских батальонов, 1-й батальон 9-го Гэмпширского полка, отплыл из Владивостока 1 ноября 1919 года. Некоторые офицеры и солдаты чуть ли не рыдали, когда транспортный корабль отходил от берега. Их мучили не угрызения совести и не жалость к измученной стране, которую они покидали, а тот факт, что по карантинным нормам, установленным в последний момент, им пришлось бросить прирученных ими собак. Эти несчастные животные, брошенные на набережной, неистово метались взад-вперед или сидели тоскливо подвывая.

И французы уехали, и итальянцы. Советы Вашингтона по вопросу вывода войск были столь противоречивы и запутанны, что практически не поддаются анализу. Участились провокационные действия японских войск и их русских протеже против американских солдат и инженеров-путейцев, и к концу августа 1919 года ситуация стала критической. США направили в Токио ноту протеста, пригрозив, что выведут все американские войска, если подобные действия не прекратятся. Нота удручила омское правительство, но японцы не отвечали целых два месяца. В октябре генерал Гревс получал разведданные о том, что Семенов и его менее значительные коллеги-марионетки Калмыков и Розанов планируют наступление на широко разбросанные силы американцев; на Токио продолжали оказывать дипломатическое давление с неопределенными, но смутно обнадеживающими результатами.

К тому времени рухнул омский режим, Красная армия приближалась к озеру Байкал, и стало ясно, что если американцы не сдадут позиций, то едва ли им удастся избежать столкновения с большевиками. Тут американцы своевременно осознали, что близки к своей первоначальной цели – спасению Чехословацкого легиона. В обстоятельствах, по самым разным причинам чрезвычайно оскорбительных для Японии и крайне тревожных для Китая, Гревсу приказали в начале января сконцентрировать все войска во Владивостоке для эвакуации.

Госдепартамент США и британское Военное министерство, которые и прежде никак не могли прийти к соглашению, теперь нашли повод для новых разногласий. Британцы заявляли, что если американские гарнизоны, охранявшие железную дорогу в Забайкалье, уйдут во Владивосток до того, как чехи пересекут их зону, то чехов некому будет защищать, если Семенов нападет на них. Госдепартамент обращал внимание на то, что в Сибири находится 72 тысячи чехов и лишь около 5 тысяч американцев, и напоминал о до сих пор не изменившемся мнении одного эксперта, что если американские отряды, расположенные вдоль железной дороги, окажутся в опасности, то всегда могут положиться на помощь чехов. После этого эвакуацию завершили, и последний американский контингент отплыл из Владивостока 1 апреля 1920 года. А последние японские войска вывели лишь два с половиной года спустя.

Поражение всегда порождает взаимные обвинения и упреки. Русские обвиняли союзников в вероломстве, а союзники более не видели необходимости скрывать свою убежденность в продажности, некомпетентности и зачастую трусости белых. Однако в Сибири был один вопрос, вызывавший резкие противоречия и возмущение как среди русских, так и в лагере их союзников: то, как Колчака отдали в руки его врагов.

Пока это было в их власти, верховные комиссары союзников официально гарантировали Колчаку личную безопасность. Генерал Жанен, как главнокомандующий всеми союзными войсками на Сибирском театре военных действий, получил от них приказ, совершенно ясно демонстрирующий их намерения и возлагавший на него ответственность за защиту адмирала, если тот обратится за этой защитой. Лишив Колчака его поездов и оборвав его связь с внешним миром, войска, подчинявшиеся Жанену, не оставили Колчаку никакого выбора. Адмиралу пришлось считаться с навязываемыми ему условиями охраны и перемещения, и 6 января он попросил, чтобы его взяли «sous la garde des Puissances Allies» («под охрану союзных великих держав»). Чехи обращались с адмиралом весьма сурово, но, несомненно, чувствовали себя ему обязанными. Жанен напомнил им: «Мы имеем международный мандат и обязаны защитить его». Флаги союзных держав, укрепленные на адмиральском вагоне, заявляли о статусе убежища. На этом фоне передача Колчака мятежникам в Иркутске – без возражений и явно по предварительной договоренности – деяние по меньшей мере некрасивое.

Верховные комиссары были шокированы и из Харбина, где застигли их новости, отправили генералу Жанену совместный протест в самых резких выражениях. Протест подписали Лэмпсон от Великобритании, Като от Японии и даже де Могра от Франции. В действиях чехов они усмотрели нарушение долга и призвали их главнокомандующего отчитаться. Очевидно, что инцидент захватил их врасплох, им и в голову не приходило, будто Жанен (даже не уведомивший их об аресте Колчака) позволит чехам обмануть их доверие. «Поступок генерала Жанена, – телеграфировал Лэмпсон в британское министерство иностранных дел 23 января, – тем более непостижим, что вышеупомянутое соглашение приняли в его присутствии и с его полного согласия; формулировки даже специально изменили по его желанию ввиду известных настроений чешских войск, коим предстояло выполнять условия соглашения».

Жанен, чья совесть была нечиста, давно ожидал неприятностей. Покинув Иркутск 8 января, он медленно двигался на восток, составляя по пути многочисленные телеграфные отчеты в Париж. В них он, пока мог, притворялся, что его отсутствие в Иркутске дело временное. «Ради нескольких дней, проведенных вне города», он доехал аж до Слюдянки в южной оконечности озера Байкал, но запасные пути там были забиты поездами, и он проехал еще сотню километров на восток до Танхоя. Здесь «из-за отсутствия хорошей связи» пришлось ехать дальше, до станции Мысовая. «В зависимости от обстоятельств, – сообщал он в Париж 12 января, – я вернусь в Иркутск или продолжу путь на восток». Если бы Жанен вернулся в Иркутск, его прибытие примерно совпало бы с приездом Колчака, однако, читая его мемуары и зная обстановку тех дней, можно предположить, что он об этом и не помышлял.

14 января Жанен был в Верхнеудинске, где американский гарнизон под командованием полковника Морроу держал под арестом одного из семеновских генералов, шесть офицеров и сорок восемь рядовых. То была команда бронепоезда, захваченная американцами после того, как они как-то ночью обстреляли один из их стационарных воинских эшелонов. Допросы пленников показали, что за последние десять дней они убили более сорока мужчин и изнасиловали и убили трех женщин. В силу необходимости их освободили 23 января – контингент Морроу отбыл во Владивосток. Скипетров и его компаньоны также вышли сухими из воды, ибо Жанену пришлось уступить давлению японцев, действовавших в интересах Семенова, и чехам, их арестовавшим, приказали освободить палачей. Восточнее Байкала трагедия сменилась театром ужасов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад