Димка соглашается охотно. Ни толкаться в очереди в камеру хранения битых часа два, ни бродить в толпе ему, конечно, не хочется. Шлепая по мокрому снегу, они бредут по площади, и Серый без конца подпрыгивает, взмахивая ногами.
— Гляди, какие прохоря. — В прыжке он похлопывает себя по сапогам. — Шевровые. Мягкие — ноги как в пеленках. Тепло…
Все вокруг радует Серого. Он похож на щенка. Правда, диковатого, приблудного, с непонятным норовом. Но с ним легко.
Они заходят в немыслимо узкую и длинную дощатую «щель», постепенно сходящуюся к буфету так, что только один человек и может протиснуться. Как там помещается хозяйка, как ее не заклинило — загадка. Вдоль стен — узкие стойки с фаянсовыми горчичницами. Серый ныряет в глубину «щели», в самую ее узость, и там о чем-то быстро шепчется с хозяйкой, достает из кармана что-то, завернутое в тряпицы, сует под прилавок, весь при этом смеется, дергается, словно под не слышную никому музыку. Стремительно скользя, Серый возвращается.
— Что хочешь, Студент? Все для тебя. Отдаю должок. Ты меня выручил. Серый не забывает… Тебя как звать, забыл?
— Дмитрий.
Через минуту тягучая желтоватая жидкость, изобретенная католическими монахами бенедиктинского ордена и воссозданная наскоро московскими ликеро-водочными алхимиками, вновь делает мир теплым, уютным и дружелюбным. Чайной алюминиевой ложкой Серый намазывает на черные горбушки икру. Дрожит на тарелочке желе с листочками сельдерея и мелко рубленным мясом. Серый достает из кармана коробку «Казбека». Димка не курит, но общий дымок роднит. Димка не выдерживает и рассказывает Серому о своей жизни у Евгения Георгиевича, солиднейшего и скучнейшего человека, которого в юности — от отчима знает — звали Женькой-догонялой. Рассказывает о великолепных саксонских тарелочках, висящих на стенах, трофейной мебели, вывезенной из какого-то поместья, о фарфоровых пастушках, швейных машинах «Зингер», ножных и ручных, картинах в золотом багете и прочих диковинах. Серый оказывается прекрасным слушателем, он разинул рот и время от времени бьет Димку по плечу: «Иди ты! Ишь как жировал, Студент!» Димка входит в раж, рассказ его становится стремительным — тормоза отпущены. Краснея и волнуясь от вдохновенной лжи, Димка шепчет в ухо Серому скороговоркой:
— А выгнали меня из-за дочки. Ну, красивая, словом. А я что — бедный студент. Застукали нас.
— Ну, даешь! — Серый делает большие глаза, спрашивает в восторге: — Так ты, значит, с хозяйской дочкой?
Димка пожимает плечами, вздыхает — мол, что уж там говорить. Было дело, но об этом порядочные мужики не распространяются. Об этом молчок.
— Ну, Студент, молотком! Молотком… А с виду такой тихий, в очках. Ну, поздравляю, давай.
И он подливает студенту бенедиктин из своего стакана. Хрустит, торопясь, стебельком сельдерея. Чуть ли не чечетку отбивает от радости за товарища.
— Ты настоящий! — говорит он. — Не салага какая. Давай!
Они выпивают залпом. Бенедиктин вкатывается внутрь хилого Димкиного существа, как пушечное ядро, и там взрывается, и тягучие горячие осколки проникают всюду. Ноги становятся ватными, но в голове по-прежнему, даже еще быстрее и рельефнее, мелькают фантастические картинки. Наташа, но не полная и ленивая, а изящная, большеглазая, похожая на Роз-Мари из фильма, настоящий цветок душистых прерий, бросается к нему, заключает в объятия — о чудесные, мягкие, волнующие руки с ямочками на локтях! — «не уходи, не отдам!». И Евгений Георгиевич, который снял со стены драгоценную инкрустированную трофейную трехстволку — «Зауэр, три кольца», с нарезным третьим, наставляет на Димку страшное оружие: «Вон из моего дома!» И у стены разобранная постель, немецкое пуховое, сверкающее алым атласом одеяло на паркетном полу, мятая простыня, подушки по углам… А что там до этого было, что было: сцена бушующей страсти. Глаза у Димки блестят. Но могло ведь быть и по-другому. Та же разобранная постель, атласно-пуховое одеяло на полу, и Евгений Георгиевич с трехстволкой: «Женись! Немедленно женись! Такого позора я как отец не перенесу!» — «Нет! — твердо отвечает Димка. — Мне еще учиться надо!» — «Женись! Вот приданое!» — И Евгений Георгиевич начинает, отламывая витые медные ручки, выбрасывать ящики трофейного секретера. Сыплются на землю бриллиантовые кольца, серьги, браслеты, швейцарские часы, свезенные проклятыми фашистами со всей Европы и увезенные расторопным железнодорожным специалистом, победившим зверя в его логове.
— Жениться предлагали, — говорит Димка, сдерживая себя, стараясь придать голосу выражение обыденности и скуки — не впервой такое бывает с опытным сердцеедом. — Все отдавали, но я отказался. Воля дороже.
— Молодец! — вопит Серый. — А чего предлагали?
— Там у них запрятано… Он откуда-то навез, понимаешь. Ну, золота там всякого, камней. В тряпочках замотано… килограммы!
— Ну! А не врешь?
— Во! — Димка делает жест, который, как он полагает, означает высшую блатную присягу: ногтем большого пальца поддевает зубы, щелкает и, цыркнув слюной в сторону, проводит пальцем, словно бы ножом, по шее.
Он и в самом деле не врет. Видел однажды, как Евгений Георгиевич и его жена, специалистка по цветным и редким металлам, перебирали содержимое секретера. Это было в один из первых дней после приезда Димки. Он проснулся среди ночи и, удивленный светом, бьющим в щель, прильнул к двери и увидел блеск сокровищ. Обеспокоенные появлением жильца, хозяева переносили свои главные богатства из доступного секретера в полое, потайное, днище шкафа. Но Димка через несколько дней и думать забыл об увиденном. В юности каждый день — золото, и драгоценности, тем более чужие, не могут долго занимать воображение.
— Да врешь! — говорит Сергей. — Это уж врешь.
— Да во! — Димка повторяет жест. — Всего полно. Прячут в таком месте, что никто и не догадается. Да я бы и так взял, если бы хотел. Они бы и не узнали. Там всего полно. Но я до этого никогда не опущусь. В бедности буду жить. Но честно.
— Ну, ты великан! — Серый отходит немного в сторону, как будто желая заново рассмотреть студента. — Ты настоящий мальчонка. Таких теперь мало. Такие сами на вес золота.
Обхватив друг друга за плечи, икая парами ядовитого бенедиктина, они выходят из «щели» и пересекают вокзальную площадь, заполненную людьми, трамваями, машинами и конными повозками. В желтом свете уличных фонарей несутся снежные хлопья. Ранние декабрьские сумерки хлынули в город. Серый несет чемоданчик Димки, а сидор Студент волочит по влажному снегу, оставляя борозду. Канадка у Серого оттопырена от бутылки.
— Я тебя размещу, — говорит Серый. — У меня есть. Если ты мне друг, то и я тебе друг. Вот так. Вот так… Метро «Аэропорт» знаешь?
— Еще бы не знать!
Димка запевает «первым делом, первым делом самолеты». Серый ладно вторит ему — у него прекрасный слух. Так, в приятнейшем головокружении, они доезжают до знакомых Димке мест у метро «Аэропорт», но Серый не дает направиться к «Полбанке», чтобы Студент на последние деньги угостил настоящего друга, а тянет дальше, в глубь бараков. Наконец, одолев кривые переулки с качающимися домами, сугробы, незамерзшие болотца, дыры в заборах, сады с царапающими ветвями и оказавшись таким сложным путем близ самого Инвалидного рынка, Димка видит перед собой длинный двухэтажный барак, темный от сырости, с мутными, но светящимися электричеством окнами; вокруг барака снежный грязный пустырь, охваченный высоким, с проломами, забором. Он видел и раньше этот пустырь с бараком, но никогда не обращал на него внимания.
— Погоди, — говорит Серый и оставляет Димку на ветру, среди снежных хлопьев, лижущих лицо.
Проходит довольно много времени, тягучего и стылого, насквозь пронизанного ветром, и наконец Серый появляется из барака, но не со стороны входа, а откуда-то с тылу, через черную дверь.
— Готово, — говорит Серый и шлепает себя по канадке, воротник которой уже не оттопыривается от бутылки. — Договорились. Давай по-тихому.
Они идут через снежные завалы, скользят на мусоре, картофельной оттаявшей кожуре, отбросах, куче шлака, и наконец Серый нащупывает маленькую дверь, утепленную ватином, поверх которого белеют в сумерках набитые крест-накрест дранки; Разбухшая дверь со звуком пробки отлетает под нажимом плеча,
— Давай, — шепчет Серый. Они оказываются в длинном коридоре, под потолком которого светится желтая нить лампочки. Здесь тепло, как в бане, и слышно потрескивание дров в печах. Димка пальцами протирает очки. Скользя рукой по рябой, в пятнах обвалившейся штукатурки стене, Серый нащупывает боковую дверь с грубо намалеванным номером, осторожно, стараясь не скрипеть, открывает ее, щелкает выключателем, высветив узкий пенал барачной комнатушки, три койки с голыми проволочными матрасами, три тумбочки, выкрашенные грубыми взмахами кисти, и на стене плакат, изображающий юную девушку с надписью поперек груди: «В СССР оспы нет!» Серый делает шаг, доски пола выгибаются под его ногой и покрываются темными лужицами воды, выступившей из щелей. Серый пританцовывает, и вода бьет вверх фонтанчиками
— Видал? Не надо никуда ходить. Водопровод. Нет, с ним, Серым, не пропадешь.
— Здесь выселено из-за воды, на первом этаже, — поясняет он. — На болоте построили, чудаки. Скоро все завалится, а пока поживем. Здесь общага техникума. Комендант мне знакомый немного. Ван Ваныч. Спирт предпочитает. Артиллерист… Если спросят, говори, ты, мол, студент, перевели из Казани.
Он заталкивает сидор в тумбочку, чемоданчик ставит в темный угол — подальше от глаз. Скользит быстрым взглядом по плакату.
— Хорошо! Даже баба при нас. Не такая, как твоя, хозяйкина, не богатая. Но зато без оспы. Ты подожди…
Он вылетает из комнаты, ловко простучав своими полусапожками по краю доски и не выбив ни одного водяного фонтанчика. Димка опускается на кровать, ответившую ему звоном и визгом проволоки. Ничего, проживем. Серый возвращается с ворохом пахнущих карболкой серых солдатских одеял.
— Комендант с истопницей бутылочку распивают. Эх, заживем! Комфорт — люкс. Ты в «собачьей будке» ездил?
— Нет.
— А это ящик такой для угля под пассажирским вагоном. Заползешь в уголек и едешь. Зимой сифонит — страшное дело. До шпал рукой достать, только свист стоит… Да еще из сортира на ходу долетает. А так ничего. Но здесь куда лучше. Здесь — прима.
Серый закуривает последнюю папироску из коробки, выстукивает по картонной картинке, по всаднику, скачущему на фоне горы, мелкую дробь. Пальцы у него удивительно длинны и проворны.
— Эх, нету папе, нету маме, проживем, товарищ, саме…
Он пускает в банный воздух несколько колец дыма, протыкает их пальцем и вскакивает. Покой — это не для Серого. Сбрасывает движением головы челку со лба.
— Вот что, Студент. Не будем маяться в этой хазе. Что мы, безработные в Америке? На природу, на волю. Тут, за Инвалидкой, есть одно местечко веселое. Сколько у тебя там хрустиков?
— Шестнадцать рублей.
— Мгм. Ну и у меня сотни две.
Он протягивает Димке несколько червонцев:
— Держи.
— За что?
— За успехи в учебе. Сейчас мы с тобой в рулеточку поиграем. Ты раньше играл?
— Нет. Видел только, как играют, на базаре.
— Ну, на базарах теперь милиция не дает. Пойдем, раз ты не играл, авось повезет. Деньги нужны?
— Нужны.
— Я думаю. Где честность, там бедность,
— А если проиграю?
— Ты мужского пола или нет?
— Ну, пойдем.
Серый достает из кармана гроздь каких-то отмычек и закрывает дверь комнаты.
— Чтоб не увели твой сидор, — поясняет он. Откуда-то из дальнего конца коридора слышны голоса — мужской и женский:
— «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину огонь, огонь!»
— Эх, недолго он будет комендантом, — вздыхает Серый. — А жаль. Душевный мужик.
Они идут прямо через черную, затихшую Инвалидку. У ларьков, окна которых закрыты ставнями я перечеркнуты косыми линиями железных полос, горят лампочки. Дворник метет шелуху семечек. Запах борща и жаркого еще не выветрился из съестных рядов. А днем здесь какой гомон! Горячие кастрюли греются в ватных пестрых чехлах или просто под юбками торговок — как яйца у наседок. Бабы звенят алюминиевыми мисками и ложками, зазывают. Загорелые пирожки выглядывают из стеклянных окон в грубо сбитых огромных лотках. «А вот еще с ливером, с ливером… Рагу, рагу куриное…» Вокруг Инвалидки, между рабочими бараками и общежитиями — сотни частных домиков с садочками, участочками. Там в бревенчатых, крепких, как острожные укрепления, сараях за пятью засовами и замками похрюкивают поросята, кудахчут куры, петушиный крик пронизывает небо деревянного городка — не надо и заводских гудков. Коровы медленно и равнодушно жуют свою жвачку, дышат паром в махонькие — самому юркому уркагану не пролезть — форточки. Впрочем, кто полезет к натянутой у сараев проволоке, вдоль которой громыхают цепью кудлатые кобелюги? Выгон недалеко — у Тимирязевки. И все эти домишки и сараюшки, засевшие в сугробах и болотах, кормят Инвалидку и ею кормятся. И хорошо кормятся. Это остров, одолевший военный голод и одолевающий послевоенные стужи. В домах у проворных торговых баб Инвалидки огромные комоды, разбухшие в годы войны. Хорошо мужикам, у кого жены оказались хозяйственными да сметливыми. Вернулись к добрым харчам и горячим перинам. Если вернулись.
Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который — стыдно было бы признаться ученым однокурсникам — Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.
Это — угол Сашки-самовара. Здесь он сидит — впрочем, что значит для Сашки сидеть? — на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно — все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.
Сейчас молчит Инвалидка, торговый городок на окраине столицы. Спит где-то и Сашка, повалившись на бок, как деревянная кукла. Может быть, пригрела его сегодня Люська. Бывают же у Сашки такие счастливые дни. Но думать об этом Димка не хочет. Миновав рынок они вновь окунаются в темь бараков и усадеб. (Взлаивают из-за заборов могучие псы.
Остановившись у одной из калиток, Серый замысловато, азбукой Морзе, дергает свисающий сверху конец проволоки. Димка различает за деревьями темный бревенчатый особнячок, окна которого плотно занавешены. Некто в наброшенной на голову и плечи шинели, отчего кажется горбуном, подходит к калитке, светит фонариком в упор, в глаза пришедшим. Затем щелкает засовом, пропускает их. Собаки на этом участке нет. Еще одно приключение, размышляет Димка, когда идет к дому. Интересно складывается жизнь…
В нем, Димке, странным образом уживаются два человека. Один человек читает умные английские книги, размышляет обо всем, он способен философствовать по любому поводу, сочинять стихи, готовить подробнейший доклад самому; второй же очень юн, глуп, тыкается всюду носом, даже в раскаленное, склонен к наивной лжи, нелепым высказываниям и поступкам, даже к хождению на Площадь в надежде на невозможное, говорит с невыносимым курско-украинским акцентом, не знает уймы простейших вещей, не читал множества книг, с которыми с детства знакомо большинство сокурсников, глядит на всех снизу вверх, удивляясь чужому умению разбираться в людях, и оттого творит бесконечное число ошибок.
Вот и сейчас первый с ухмылкой наблюдает за тем, как, спотыкаясь о кирпичи, которыми небрежно устлана дорожка, второй покорно бредет за Серым в ожидании всяких чудес, которых, первый знает, не бывает. Вот так этот мудрый, скрытый в Димке человек выслушивал нелепую ложь о майоре Гвозде, который готов в любую минуту предоставить пристанище, — выслушивал, но и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться и остановить второго, глупого, разливающегося соловьем, в результате чего оба оказались на улице без денег и жилья. Но первому всегда и везде уютно, он и на вокзале занят тем, что с удовольствием наблюдает за людьми, их одежкой, разговорами, движениями, пытается представить, кто, зачем и куда едет, он и в холоде веселит себя игрой мокрых снежинок, порывами ветра, хлопающего портретом, который закрыл целых три этажа с десятками окон, и представляет жильцов, существующих словно бы в полусумеречной, гулкой внутренности барабана; интересно, как они там готовят еду, читают, спят, любят друг друга под эти гулкие удары в окна, заслоненные от мира лишь полупрозрачной частью уса или глаза. Второму ни к чему эти домыслы, второму холодно или голодно, ему хочется дома, тепла, синего унитаза, хорошей отметки на семинаре. Первый мог бы вмешаться, остановить, одернуть, направить по нужному пути, но он никогда этого не делает. Ему нравится наблюдать за метаниями второго. Этим и живет.
В коридоре, довольно большом и длинном, темно. Димка идет, держась за край канадской курточки Серого, вешает куда-то на груду полушубков, ватники шинелей свое пальто и затем, как только открывается дверь в комнату, останавливается на пороге, словно от удара по глазам. Конус ослепительного, матового от табачного дыма света как будто вонзается в зрачки. Этот конус тянется острой вершиной к жестяному абажурчику в виде перевернутой воронки, который спущен с потолка на проводе. Комната кажется необъятной, уходящей неразличимыми вначале стенами куда-то в неведомое пространство. Свет лампы, впитанный движущимися, текущими полосами дыма, плотный: его, кажется, можно потрогать.
В основании бело-голубого конуса шевелящаяся масса, которая — Димка не сразу различает — состоит из согнутых спин и голов. Здесь, наверно, человек двенадцать. Никто из них не оборачивается чтобы взглянуть на вошедших, не выпрямляется! Именно так — Димка видел, когда приходил к матери в обоянский госпиталь — делали операции, когда не было наркоза. Куча людей наваливалась на раненого, вцепляясь в руки и ноги, в голову, в то время как хирург и его помощники работали над разрезом, звякая своими кохерами, щипцами, пинцетами. Никто не обращал внимания даже на близкие разрывы. И молчали так же деловито и страшно. Раненый, устав от крика или ослабленный стаканом первача, тоже молчал, только извивался.
Тот, что еще недавно был в шинели, трогает за плечо, и, обернувшись, Димка видит в дымном полу мраке, что это девчонка — накрашенная, худенькая коротко стриженная, похожая на циркачку. На ней расклешенная складчатая юбочка и шелковая парашютная блузка, а в волосах бумажная алая роза.
Димка, взволнованный приключением, бенедиктином, всем этим необычным длинным днем, готов тут же, по своему обыкновению, влюбиться, но Серый тянет его за рукав, протискивается к столу, где находится похожая на какую-то детскую игру плоская) размеченная цветными клеточками доска и круг-вертушка, разделенный по числу клеточек на черно-красные дольки с луночками по краям. Как раз в эту секунду парень, стоящий особняком во главе стола на торце, быстрым и ловким движением наманикюренных холеных пальцев заставляет круг, как волчок, бешено закрутиться и бросает на него белый костяной шарик. Шарик начинает скакать, биться о стенку, в которую заключен круг, подлетать, перескакивать через цветные дольки с лунками. Димка чувствует, как невидимая ниточка возникает между его глазами и шариком, зрачки поневоле прыгают, ждут остановки, скачут… все тише, тише.
Серый шепчет что-то в ухо, напоминая о правилах игры. Про рулетку Димка знает. И у Достоевского читал, и сам видел: на толкучках, в укромных уголках, вдали от милиции, унылые и какие-то ободранные, видать не раз битые, люди, по-иностранному — крупье, крутили красно-черный круг с шариком. Они озирались по сторонам, роняли — для приманки — деньги на землю, зазывали сиплым голосом желающих. Круг у них был картонный, грубо размалеванный, дощечка умещалась на коленях, игра шла зачастую прямо на деньги без фишек — попал в цвет или в чет, получай выигрыш, не попал — деньги уже не твои. Здесь же Димка впервые увидел перед собой настоящую рулетку, торжественную, лаковую; сияющую, — видать, вывезенную из Европы. И даже парень на торце стола носил галстук, а физиономия у него, как и положено крупье, или водиле, была драная, со следами былых порезов.
Шарик останавливается, и все склонившиеся за столом разражаются приглушенным воплем. Парень в гимнастерке, возбужденный, с мокрым чубом, сгребает к себе кучку плексигласовых цветных фишек. Не поймешь, кто здесь играет, кто болеет. Все волнуются, дергаются, бормочут.
— Ставь, не мямли, — говорит Серый и бросает на стол — перед галстучным — два червонца. — По-малому, не рискуй; выйдет в цвет. Фишки! — орет он водиле. Получив несколько оранжевых кружочков, ставит их в разные уголки доски — на полную комбинацию. Так он хоть и выиграет в случае удачи немного, но проиграться не может.
— Ставлю по-бабьи, — шепчет он Димке. — И тому, и этому.
— Фишки! — вопит чужим баском Димка, стараясь походить на бывалого игрока. Парень в галстуке сдвигает в его сторону, взамен денег, несколько фиолетовых, остро пахнущих химией легких кругляшков. Делает он это ловко. Димка понимает, что здесь надо быть очень быстрым, иначе выпадешь из темпа игры. Это не шахматы.
Димка ставит одну фишку на цифру — вдруг повезет? Ведь почти — он уже сумел сделать нехитрый расчет — три процента возможной удачи. Не так много, но и не мало, а выигрыш будет велик, в сообразии с риском. Остальные три фишки, стараясь подстраховать себя, он ставит в отдельные секторы близ круга — на цвет, чет-нечет и половинку цифр. Дальше начинается то, что не привыкший к такой азартной суете Димка воспринимает как ныряние поезда в бесконечные тоннели с короткими озарениями при пробежках на свету. При каждом новом вращении диска он словно бы слепнет и глохнет. Он превращается в шарик, прыгающий по неразличимо мелькающим красным и черным долькам. Все скачет: цвета, цифры, лица, руки, деньги. И не надо думать или действовать, все делает за тебя парень в галстуке или соседи, и никто не допустит ошибки, сбоя; играет как будто бы одно многоглазое и многорукое существо. Только успевай ставить фишки, сгребать выигранное или же безропотно прощаться с тем, что «пролетело».
Мимоходом Димка замечает, что хозяина рулетки здесь зовут по-разному — кто крупье, кто водилой, кто Жоржем, а некоторые, должно быть, сильно проигравшиеся, Драным Жоржем. Но это мелочи, а важны пальцы Жоржа и коротко бросаемые им слова:
— Семь, красное… нечет, первая комбинация. черное, чет…
Раз — и выскочил из тоннеля в короткий просвет, шарик замер в луночке, короткий общий вздох, или возглас, или матюжок; Жорж сгребает со стола фишки одним ловким движением длинной руки либо быстро распределяет плексигласовые кружочки между выигравшими. И снова все погружаются в темноту ожидания. Через несколько минут, успев потерять и вернуть несколько фишек, Димка кажется себе знатоком, раскусившим тонкости игры, ее законы, вероятности, замысловатую линию удачи.
Тоннель — свет, тоннель — свет. Димка ставит то на комбинации цифр, то на цвет, то на чет-нечет, чувствуя себя с каждой остановкой шарика немножко нищим, немножко богачом, потому что при этой игре он и проигрывает, и выигрывает одновременно. Это осторожная стариковская тактика, и, освоившись, Димка решает рискнуть. Он уже называет водилу Жоржем, толкается, как все, научился ловко и небрежно ставить фишки. Поехали, поехали, черное жерло тоннеля, мелькание, грохот, выпрыгивание в свет с замиранием шарика, снова нырок…
— Возьми, малый!
Жорж сдвигает в его сторону фишки и добавляет деньги. Оказывается, фишек в банке не хватает — Димка рискнул поставить на цифру и сгреб все. Мелькает несколько лиц, глаз; Димку заметили, на него обратили мимолетное внимание. Но сам Димка не замечает уже никого. Глаза его слезятся от густого дыма и хлынувшей в голову крови. Щеки пылают, рулетка дышит на него жаром, как раскаленная печь. Он чувствует прилив вдохновения. Сегодня ему все должно удаться, говорят, что новичкам везет.
Еще раз на цифру. Мимо! Карман с фишками пустеет. Кто-то с коротким ругательством отваливает от стола, расталкивает груду прижатых друг к другу потных тел. Кто-то, откинувшись назад, в короткой паузе между метаниями шарика пьет из бутылки.
Везение отворачивается от Димки. Конечно же ненадолго. Не может быть, чтобы ему не пофартило. Димка достает из кармана последнюю пятерку и получает фишку. Одну! Снова на цифру: была не была! В ногах дрожь от возбуждения. Серый, то ли с проигрышем, то ли с выигрышем, исчезает из поля зрения. А у Димки опять в кармане фишки. Краем глаза Димка успевает заметить в полумраке — сквозь завесу дыма — девчонку-циркачку, она сидит у стены, напротив, на табуретке, положив ногу на ногу, и курит длинную папироску. Ах ты, черт, прямо как в трофейном фильме про западную жизнь. Димка насмотрелся этих картин, как только приехал в Москву из деревни, ни одной не пропустил. Вот выиграть бы миллион, как в фильме про короля Монте-Карло! И… и… Тот парень заплатил хирургам и вернул зрение бедной нищей девочке. А что может сделать он, Димка? Девчонка напротив зрячая, да и медицина у нас бесплатная. Вон сапожник Митька из «Полбанки» ездил к самому Филатову, исправил глаз.
Димка отгоняет глупые, мешающие играть мысли. С миллионом можно хорошую квартиру снять, можно одеться в барахольном углу Инвалидки, где, бывает, толкутся матросы-дальневики с «либертяшек», можно потом заявиться к Евгению Георгиевичу, показать себя — каков он есть, пропащий человек, можно… да вот к этой девчонке подойти и пригласить ее в коктейль-холл в гостиницу «Москва», куда только прилично одетых пускают… Ничего, что она намазана, как приблатненная, у таких девчонок добрые души, они отзывчивые друзья: Димка знает из литературы. И, конечно, можно сфотографироваться в хорошем ателье у МХАТа — шляпа, лакированные туфли, клеш из манчестерки, пиджачок в полоску с плечами — и маме отправить. Давно он обещал маме сфотографироваться и прислать портрет, показать, каков он теперь, москвич, студент важнейшего вуза… Да все никак не соберется. И в чем фотографироваться?
Все эти мысли залпом пролетают в голове Димки, кажется, в долю секунды. Постепенно он начинает покорять всепоглощающее азартное чувство, замечать, что творится вокруг. И вовремя — Димка, собирающийся заявить цифру, вдруг обнаруживает, что карман его совершенно пуст. Как много стали значить для него эти легкие плексигласовые кружочки. Господи, всего лишь фишечки, детские игрушки, пустячки — но как они нужны сейчас. Может быть, одна-две попали случайно в другой карман?… Нет. И тут же многоглазое существо, даже не заглядывая в его карман, а словно кожей осознав, что Димка выпотрошен, выталкивает его в сторону. И он оказывается в позорном одиночестве, отвергнутый столом. Не для него теперь это волнение, крики, переживания — все оставлено в другом мире, и в него не вернуться. Счастливцы — в конусе света, он — в полумраке.
Девчонка все так же сидит на табуретке, только папироска ее, длиной с полметра, превратилась в окурок. Смотрит она на Димку с равнодушной улыбкой. Но девчонка уже вовсе не интересует Димку. Денег, где взять денег, хоть десятку! Он хочет вернуться. Он еще покажет, каков на деле. Он уже прочти выиграл, почти усвоил премудрости цифр, комбинаций, цвета и странности в метаниях шарика. Нет, дело не в миллионе, он даже не жаждет денег, он хочет играть, быть среди этих взрослых мужиков равным, дергаться так же, как и они, напрягаться, кричать, тянуть к себе или бросать мятые деньги, показывая полное пренебрежение к этим бумажкам, жалким — Димка изучал — всеобщим эквивалентам, хочет держать в пригоршне плексигласовые фишечки, мягко, беззвучно потряхивать ими в кармане… Через руки Димки только что пробежала не одна сотня, может быть, тысяча… Он замирает, пораженный цифрой. Да, тысяча, две, и он ни о чем не жалеет. Жалкие студентики, считающие копейки на столовский кислый винегрет, вот каков Димка — видели бы его в эту минуту!
Серый куда-то исчез. Что ж, идти к куче пальто, отыскивать на ощупь свой перелицованный довоенный ратин, шапчонку и идти в ночь, к общежитию какого-то техникума, где из-под пола брызжет вода?
Германн, подросток, князь… ну… этот… — какие-то неясные литературные фигуры игроков мелькают в воображении Димки. Белые манжеты, сюртуки, свет свечей, столики на гнутых ножках, пистолеты. Боже мой, он, Димка, был почти в этом мире. Во всяком случае, среди тех же великих страстей. Серый выходит из какой-то боковой двери, замечает Димку и останавливается, словно бы зная, что студент сам бросится к нему. Димка хватает его за рукав:
— Серый? Ты выиграл?
— Тот смеется, выворачивает наизнанку карманы брюк. Только связка ключиков и отмычек падает с лязгом на пол. Серый поддевает ее носком сапожка, подбрасывает и ловит на лету.
— А взять неоткуда? Серый пожимает плечами:
— Может, и дадут. А под что?
— Как под что?
— Ну, что у тебя есть? Учебники? — Он смеется. — Ну, под часы, хочешь, Студент?
Он хорошо знает, что у Димки нет часов. Мама; передавала ему со знакомой какой-то старенький «Мозер», но, увы, знакомая исчезла с часами.
— А на «американку» пойдешь?
— Какую «американку»?