Ю. НАГИБИН и Я. РЫКАЧЕВ
ВЕЛИКОЕ ПОСОЛЬСТВО
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
В конце XVI века из Москвы в Персию (нынешний Иран) отправилось посольство, возглавляемое князем Тюфякиным, чтобы заключить договор о дружбе между Россией и Персией.
Трагична была судьба посольства. В долгом и трудном пути, претерпев множество приключений, погибли почти все посольские люди. До столицы Персии дошло шесть человек. Казалось, не было среди оставшихся в живых ни одного, кто бы мог «справить» посольское дело, говорить с шахом от имени русской державы.
Но стрелец Кузьма Изотов благодаря большому природному уму с достоинством выполнил свой высокий и нелегкий долг. Он не только способствовал укреплению дружбы между Россией и Персией, но и раскрыл глаза шаху Аббасу на заговор, затевавшийся другими державами против этой дружбы.
О трагической судьбе посольства, о злоключениях, которые претерпели посольские люди, и о том, как простой человек из народа взял на себя тяжелую и ответственную миссию и с честью ее выполнил, расскажет эта книга.
В основе повести «Великое посольство» лежат подлинные исторические факты.
1
Престарелый боярин князь Василий Тюфякин совершил еще в царствование Ивана Грозного тяжкий проступок против посольских обычаев. Будучи послом у крымского хана, он не выпил до дна своей чаши за царское здоровье.
Такая вина, хотя бы и невольная, каралась смертью. Но Грозный, благодаря заступничеству митрополита, родича боярина, оказал нежданную и невиданную милость: велел на время заточить князя Тюфякина в тюрьму и отобрать у него вотчины и поместья.
С той поры прошло почти два десятка лет. Усердной службой князь заслужил царское прощение, и теперь, при царе Федоре, из внимания к его славному Рюрикову роду и преклонным годам, правитель Борис Годунов избрал князя Тюфякина послом к другу царскому, персидскому шаху.
— Вот и выпал тебе, князь-боярин, случай выпить до дна свою чашу! — напутствовал его главный дьяк Посольского приказа Василий Щелкалов, не любивший князей Рюрикова рода. В свое время от него узнал царь, что за ханским столом остались недопитыми на дне посольской чаши несколько капель вина.
— Ладно уж, — хмуро молвил семидесятишестилетний князь, повернулся и, тяжело опираясь на посох, вышел из приказной палаты.
Около ста московских людей шли в Персию за великим послом князем Тюфякиным, а в товарищах у него состоял щелкаловский дружок дьяк Семен Емельянов. Посольству предстояло вести переговоры о дружбе между Москвой и Персией, о торговых делах и о давнем недруге шаха — турецком султане, который умышлял зло и против Московского государства.
4 мая 1595 года великое посольство выехало из Москвы в сопровождении дворян московских, боярских сынов, церковного причта, толмача, двух десятков стрельцов, нескольких кречетников с соколами и собольщиков с сорока соболями.
Шах был уже оповещен гонцом о скором прибытии московского посольства, и послам был дан строжайший наказ спешить к шахской столице — Казвин-городу.
В трех верстах от кремлевских стен, у Симонова монастыря, великое посольство, напутствуемое правителем Годуновым и митрополитом, расселось по гребным лодкам и отправилось на восток по еще студеной, весенней реке, дымившейся утренней прохладой.
День был праздничный, воскресный. Не успели гребцы мерными взмахами весел разогнать на полный ход свои суда, как над рекой разнесся колокольный звон Ивана Великого. И в лад ему ударили соборные колокола и колокола всех кремлевских церквей и церквушек; а затем в медный перезвон вступили ближние и дальние московские колокола. И тяжкий гуд, все нарастая в силе и включая в себя новые и новые оттенки, от могучих басов до тончайших переливов юного девического голоса, всколыхнул, казалось, самую воду.
Посольские люди привстали со своих мест, повернулись лицом к Москве — зеленый сад в золотых яблоках куполов — и осенили себя широким крестом. Прощай, родимая, белокаменная, не поминай лихом сынов своих!
Через три дня достигли многолюдной, богатой Коломны. Остановились у нового деревянного моста, переброшенного через Москву-реку. Нарядный балдахин княжеской лодки пришелся выше мостового пролета. Коломенский воевода согнал народ разобрать середину моста, и посольский поезд, под пушечную пальбу и приветственные крики коломчан, усеявших городские стены, проследовал в широкую и глубоководную Оку.
Земли вокруг, по обеим сторонам Оки, лежали щедро-родящие, некогда житница московской державы. Долгие войны царя Грозного, жестокая распря между царем и боярами-стародумами, тяжелый боярский гнет, вконец обездоливший крестьян, привели богатые эти земли в разорение. Но жизнь брала свое: то здесь, то там виднелись свежевспаханные поля, чернели ровные гряды огородов. А по левому берегу, по краям прямого, нескончаемого тракта, выстроились в ряд могучие, древние дубы, посаженные, верно, еще при Калите. Шевелит их тяжелую, темную листву молодой весенний ветер, и слышится в их многошумном шелесте величавый рассказ о давних временах, когда слагалась сила державы русской.
Промелькнула Старая Рязань, еще лежавшая в развалинах после крымского, при царе Грозном, набега. Но и тут, среди черного погорелища, желтели светлым золотом свежие срубы, слышался хлопотливый постук топора, переклик рабочего люда.
За Рязанью — Касимов, мирное, сонное обиталище некогда могучих воинов казанского хана, покорившегося Москве. Они стояли на берегу и смотрели на плывущий по реке нарядный посольский поезд. В руках они держали громадные, нестрашные теперь луки, у которых царь Иван Грозный крепкой рукой своей поотпустил тетиву, а у стрел пообломил разящие наконечники.
— Отвоевались, видно, — смешливо молвил сидевший на корме сторожевой лодки стрелец Кузьма Изотов. Это был рослый, здоровенный русобородый детина, с лица непригожий, рябоватый, но с живыми темными глазами, говорившими об уме и сметливости.
Раздался громкий гогот. Стрельцы наперебой прокричали что-то веселое и необидное. Но татары молчали, устремив перед собой хмурый взгляд.
— Ишь ты… — как бы жалеючи, добавил тот же Кузьма.
Стрельцы умолкли и отвернулись от берега. Только один, совсем юный, с дерзким взглядом и крылатым разлетом бровей, Ивашка Хромов, поведя рукой в сторону берега, сердито бросил:
— А зачем на нашу землю зарились?
На седьмой день подошли к Мурому. Город стоял на невысоком речном берегу, окруженный каменной стеной, с красивыми башенками по углам. День пришелся ярмарочный, суматошный. Из окрестных деревень понаехали русские и мордвины, навезли всякой снеди, и посольский поезд пополнил свои запасы, оскудевшие в долгом пути.
Люди с позволения князя-боярина разбрелись по городу расправить затекшую силушку, промочить глотку славным муромским травничком. И часу не прошло, как уже двое стрельцов приволокли под руки и положили в лодку своего озорного дружка, красавца с широким разлетом бровей, Ивашку Хромова. Он был не только хмелен, но и побит: подрался с кем-то, да и угодил под крепкие кулаки.
Некоторые посольские люди, из муромских, успели наведаться к родным. Кузьма Изотов, пригнувшись, переступил порог родительского дома, покинутого полтора десятка лет назад, на заре юности. Он обнял громадными ручищами мать, исхудавшую от горя и забот; поднял к черному, в густой саже, потолку веселую девчонку-сестрицу, родившуюся в его отсутствие; постоял над свежей отцовской могилой, тщетно силясь вызвать в памяти живой образ отца, утраченный в долгих и суровых трудах царской службы.
Пришел час расставания. Мать пролила скупую слезу и, утерев концом платка сухой рот, облобызала сына и благословила его на дальнюю дорогу, в чужое, далекое царство, в неведомую Персию.
— Знать, не для себя родила я сынка-то… — сказала она со стоном, когда широкая спина Кузьмы в последний раз мелькнула за поворотом.
2
За Муромом не стало и городов, одни только редкие, сирые деревеньки. На реку легла черная тень от высоченных дремучих лесов, стоявших по обе ее стороны. А тут еще повернула погода, подул студеный ветер; то и дело набегали тучи, бил холодный дождь косым, крупным нахлестом; ночами в лесах выли волки и шакалы, тоскливо кричал филин.
Князю-боярину не спалось, он беспокойно ворочался под высоким балдахином, укрывавшим его от непогоды, тяжкие предчувствия одолевали его старую голову.
— Ох, не быть добру, Семен, — говаривал он по утрам дьяку Емельянову, — помяни мое слово!
А дьяк был мужик не старый, в цвете лет, крепкий, из посадских торговых людей, головастый и хитрый. Он весело ухмылялся словам князя и всякий раз отвечал:
— Не греши, батюшка-князь, не гневи господа. Авось управимся, дело немудрое!
Князь выпрастывал из-под пяти собольих шуб свое немощное тело, выходил, держась за подпорки балдахина, на открытый конец лодки и оглядывал бесприютный край, лежавший вокруг. Затем переводил свои подслеповатые глаза на посольские суда, тянувшиеся впереди лодки и за ней. Оттуда неслись песни, крики, веселый смех. Князь укоризненно качал головой, медленно возвращался под балдахин и залезал под шубы. Челядинец раздувал огонь в ржавом, прохудившемся сандале, побывавшем с князем еще в Казанском, сорок лет тому, походе, и тут только князь на несколько часов засыпал.
Дьяк Емельянов сидел рядом, под слюдяным окошком, доставал из посольских коробьев столицы и грамоты, читал долгие часы, писал, думал. Иной раз он велел кликать с соседней лодки подьячего Ондрюшку Дубровского, немолодого, сухонького приказного, в чем-то вразумлял его и вразумлялся сам его немалым приказным опытом. Затем не спеша складывал бумаги обратно в коробьи.
Время от времени он украдкой смотрел на сморщенное, старческое лицо спящего. Беззубый рот князя был широко открыт, впалые глазницы темнели. Сущий покойник!..
На четырнадцатый день открылся посольским людям Нижний Новгород, высоко стоявший над рекой. Кремлевская стена петляла по зеленым, кудрявым холмам, то взбираясь на кручи, то стремительно сбегая вниз. К стенам лепились людные, в тысячи кровель, посады, подступавшие к самой воде; а по ту сторону реки вольно раскинулись слободы, также кишевшие хлопотливым, занятым, шумным людом.
По реке мимо посольского поезда сновали лодки, бусы, струги, насады[1]. С судов на суда, с судов на берег и обратно, будто легкие камешки, летали с рук на руки многопудовые, тугие мешки, клади, зашитые в рогожи; громадные серебряные рыбины, свежеванные бычьи и свиные туши, связки сыромятных кож, тюки персидского шелка-сырца и всякий иной товар, то ли заготовленный в здешних местах, то ли приплывший с Низу и с Верху, по великому волжскому пути.
— Ишь, дерзкие… — сердито бормотал князь-боярин, стоявший на открытой корме.
Обидно было ему, царскому послу, что никто не обернулся на посольский поезд, гордо, напрямик, с властным окриком пересекавший широкую реку. Хилое, старческое тело князя было упрятано в богатую тяжелую шубу, отороченную соболем; на глаза надвинута высокая, соболья же, шапка; редкой седой бороденкой играл вольный речной ветер. Лодку слегка пошатывало волной, поднятой сновавшими вокруг судами, и челядинец бережно поддерживал под руки немощного своего господина.
— Прикажи, Семен, трубачам трубить, да чтоб погромче, да подоле, да пострашнее…
Дьяк, ухмыльнувшись, передал вдоль поезда княжий приказ. И тотчас же звук блеснувших на утреннем ясном солнце труб перекрыл многоголосый шум, стоявший над торговой рекой.
Люди, на миг оторвавшись от дел своих, поглядели, подивились посольскому поезду и, словно бы в досаде на случайную помеху, вновь принялись перебрасывать с рук на руки тяжеленные свои клади.
— Добрая торговлишка, — довольно сказал дьяк, опытным глазом окидывая реку. — Амстердам-городу не уступит…
Князь-боярин хмуро промолчал и, поддерживаемый челядинцем, медленно заковылял в свою келейку, под балдахин: все теплее да покойнее. И тут, не спуская людей на берег, стал он ждать к себе нижегородского воеводу князя-боярина Вяземского, оповещенного перед тем о прибытии царского посольства.
Ждал час, другой, третий, до самых сумерек — и не дождался: воевода прислал сказать, что считает себя родом выше, и потому, дескать, не к лицу ему, Вяземскому, идти на поклон к Тюфякину.
— Избаловался… с купчишками-то! Или нет на него управы царской? — вконец осердился князь и велел снарядить к воеводе подьячего Ондрюшку Дубровского со строгим наказом немедля явиться к царскому великому послу.
Вяземский, не сходя с места, обругал подьячего и приказал было отхлестать батогами. Но подьячий не сробел. Он взял в руки царскую грамоту, обращенную к воеводе, вытянул ее перед собой и стал неторопливо читать, возвышая свой тихий, спокойный голос при упоминании царского имени.
Может, вспомнилась воеводе тяжелая рука Ивана Грозного, от которой и до сего времени побаливали боярские головы; а то, может, успел он образумиться, пока умный приказной медленно читал царскую грамоту. Но только, когда подьячий при очередном упоминании царского имени чуть поднял от грамоты глаза, то увидел, что князь-боярин Вяземский, дородный, краснорожий, стоит перед ним в рост, с видом смиренным и покорным воле государевой.
Подьячий ушел от воеводы, обнадеженный твердым словом отпустить великому посольству всяческие запасы, а также суда со всей оснасткой и опытного вожа — проводника — до Астрахани-города. Но сам воевода к великому послу идти не пожелал.
— Передай своему Тюфякину, — злобно прокричал он вдогон подьячему, — что ему, псу, не только что с Вяземским, а и с тобой, приказной бестией, породой не счесться! Экий рюрикович, через пень-колоду!
Великий посол проглотил обиду — что станешь делать! — и велел дьяку отписать о том государю-царю и бить челом, чтобы строптивый воевода был прислан ему, Тюфякину, холопу царскому, головой.
В тот же день люди перебрались на новые суда, и наутро поезд отплыл вниз по реке.
3
От Нижнего до Казани посольство шло без остановки. Под Казанью стояли день. Город находился в семи верстах от берега, людям так и не привелось увидеть былую ханскую столицу, не так давно покорившуюся Москве. Только в далеком, туманном мареве показалась им высокая башня Сумбеки, да блеснули кресты новых, православных храмов.
Князь подобрался к слюдяному окошку, сощурил слабые глаза, но ничего не увидел, кроме низкого берега, поросшего осокой. Погрустил об утраченной, давней поре, когда по правую руку юного царя-орленка шел на приступ ханской Казани. Погрустил князь, сокрушенно поохал, да и полез под шубы. Чего уж!..
Волга за Казанью курилась белым дымом, вода у берега затвердела тонким ледком. Дул сырой, холодный ветер, лохматые серо-синие тучи обложили небо, по реке побежали белые гребешки. Ветер был противный, пришлось убрать паруса и сесть за весла.
Старого князя бил озноб под его пятью шубами, люди на лодках приумолкли и теснее сбились под навесами. Даже кречеты нахохлились в своей клети, и в их маленьких темных глазах проглянула тоска.
Вот тебе и теплые края!
Утром другого дня прошли Тетюши, неприметный городишко на высокой горе: сотня избенок да церквушек, обведенных редким деревянным тыном.
Но Тетюши крепко запомнились: только миновали их, как вдогон, с Верху, от Москвы, повеяло теплом, небо разголубелось. Вновь возвратилась весна, паруса выгнуло крепким, душистым ветром, набежавшим от далеких полей и лесов.
Со всех лодок, словно по сговору, рванулась в простор песня и полетела далеко-далече, за самый край безмерных степей, раскинувшихся по обеим сторонам Волги. Пели стрельцы и кречетники, собольщики и челядинцы, гребцы и посольские дворяне, и даже монашеская братия из причта, косясь на княжескую лодку, тихо подпевала им, не разевая ртов.
А вокруг, как отъехали от Тетюшей, ни дымка, ни жилья, ни человека. Только колышется под ветром некошеное разнотравье, меченное то тут, то там синими огоньками колокольчиков, белыми — поповника да грушанки, лиловыми — кукушкиных слезок.
— Ишь, какая благодать, — вздохнул Куземка Изотов, медленно оглядывая простор. — Великие тут можно завести пашни! И водами, и конским кормом, и рыбой, и птицей, и зверем — всем богата здешняя привольная земля, а лежит впусте…
— Тем и добра, что впусте. — Ивашка Хромов привстал с лавки, потянулся, поймал глазами солнечный луч, зажмурился, улыбнулся и шутливо стукнул Куземку по здоровенному загривку. — Эх, дружище, мне бы конька некованого, да лук за спину, да сабельку на бок, да вольную волю, степную недолю! Ан нет, не дано — тяни государеву лямку, пока не уложат в ямку!
Кузьма Изотов будто впервые оглядел молодого стрельца:
— А коли в охотку, какая ж помеха? Ныне от царской и боярской узды крестьянский люд без числа в вольные края подается. И верно, невтерпеж стало жить на Руси, всяк обиды терпит от сильного да богатого! Вот исполнишь посольское дело…
— А я, может, нынче удумал… — отозвался Ивашка. — Как придем под Самару…
— Воля твоя, — коротко сказал Кузьма. — А мой совет: прежде посольское дело справить.
Навстречу попадались плывшие от Астрахани бусы и насады, груженные солью, соленой и вяленой рыбой, осетровой икрой, виноградом, индийскими тканями, ногайской кожей, гилянским шелком. Насады были громадные, непомерной длины, с великим грузом и немалым числом людей. Иные шли самоходом — ветром и веслами, иных тянули берегом ватаги бурлаков, с натугой, с покриком, с глухой песней, всей силой налегая на лямки и как бы стелясь по земле.
— Чьи-и бу-де-те? — кричали встречным посольские люди, приложив к губам ладони.
— Го-су-да-ре-ва боль-шого двор-ца лю-диш-ки-и!..
— Тро-иц-ко-го мо-нас-ты-ря на Ас-тра-ха-ни лю-диш-ки-и!
— Мос-ков-ско-го гос-тя Пет-pa Ни-ки-ти-на лю-диш-ки-и!
Под Самарой посольские люди, став по левому краю лодок, долго дивились высоченному Цареву кургану, насыпанному среди ровного поля. Со слов вожа узнали, что под тем курганом тысячу лет лежит великий хан татарский, застигнутый смертью в походе на Русь. А натаскали курган на ханскую могилу шеломами да мечами татарские воины, после чего вернулись назад домой, побоявшись идти разорять русскую державу: иступились мечи, прохудились шеломы, вся силушка ушла в землю…
К Самаре подошли в вечерний час. Князь-боярин не велел приставать: того и гляди повернет или ляжет ветер.
Справа на холме, где незримо высился город, дрожали первые огни, словно угольки, вздуваемые ветром. Привет тебе от посольских людей, незнаемый город Самара, вставший крепким стражем на дальнем рубеже Московской земли!
4
А попутный ветер все полнил паруса посольских судов. Мелькали мимо встречные торговые суда, плавучие стрелецкие дозоры, сторожившие реку, рыбаки на утлых, самодельных лодчонках, выбиравшие невод, провисший тяжелым, живым серебром, запоздалые птичьи стаи. А по берегам ни живой души, ни песни, ни слова. Только колышутся на ветру немые травы да редко-редко промелькнут развалины каменных селений, оставшихся от древних лет, от неведомых народов.
На тридцать четвертый день пришли под Царицын, крохотную крепостцу, огороженную высоким тыном с земляной насыпью.
По насыпи взад-вперед, зорко вглядываясь в даль, мерно вышагивали сторожевые стрельцы. Они — единственные обитатели крепости, поставленной волею Москвы в этих неспокойных местах, где Тихий Дон, круто изогнувшись, едва не достает своими прозрачными водами до Волги.
Под Царицыном заночевали, не сходя на берег. Один только Ондрюшка Дубровский, подьячий, облачившись в новый кафтан и старательно расправив пальцами свалявшуюся бороду, медленно поднялся по каменным ступеням в крепостцу. Здесь он вручил стрелецкому голове в собственные руки государеву грамоту, присланную с великим послом: помни, холоп наш, Овдокимка Ржанов, что на сих дальных землях ты есть зоркий глаз и властная рука державы русской; за нами же, великим государем, служба не пропадет, а коли своруешь и волю нашу государскую преступишь…
— К чему бы это? — стрелецкий голова, тощий, жилистый, востроносый старик, видать, крепкого закала и хитрого ума, прочитав грамоту, сразу побелел лицом и уставился на подьячего мутными, в красных прожилках глазами. — И без того памятую денно и ношно… Ай кто оговорил меня? С чего бы только? Прибытки мои праведные, службишку сполняю…
— Не ведаю и ведать не смею, — отозвался подьячий, повернулся и пошел к дверям. Тут он задержался, выглянул за двери направо, налево и тихо добавил: — Но поскольку ты приходишься родичем жене моей Аннице, то открою тебе, что сам прослышал. Службишкой твоей правитель Борис Федорович вполне доволен, но весьма на тебя гневен, что из стрелецкого жалованья берешь себе многие деньги и хлебные запасы.
— Это что же? — недоуменно и растерянно пробормотал голова. — За тысячу верст да прознали? Сорока, что ль, на хвосте принесла?
— Зачем сорока, — с достоинством сказал подьячий и даже приосанился. — Москва, она все видит, все слышит, все ведает, ей без того нельзя.
И с тем пошел прочь. На дворе была темень, луна еще не поднялась, только из-за степи показалось красное острие рожка. Подьячего, птицу неважную, никто не провожал. Он с превеликим трудом отыскал ход, ступил на лесенку, задрал, словно баба, полы кафтана и стал медленно спускаться, всякий раз не без опаски ставя ногу на новую ступень.
— Ой! — вскрикнул он вдруг в испуге и обнял подымавшегося навстречу ему человека. — Чей будешь?
Тот сильными руками отвел подьячего и хотел обойти его. Да не тут-то было! Подьячий, забыв страх, быстро взбежал на несколько ступенек и, расставив ноги, загородил собой узкую лесенку.
— Чей, говорю, будешь? Сказывай!
Человек постоял, будто в сомнении, и не без досады назвался: