– Нет, – убеждённо возражает Минька, – ног должно быть как раз поровну.
– Почему? – недоумевает Валька.
– А как же потом людям жениться, если не ровно?.. – удивляется Минька.
И тут же спрашивает, рассматривая шевелящиеся пальцы на своей ноге:
– Мам, а вот Петрухины ноги?.. Он тут, а они теперь где?
– Кто где? – не поняла сразу Анна. Ноги?
Подняла тяжёлую голову с подушки и, слегка качнув ею, уронила вновь:
– Миня, ну что ты городишь, где?
Минька принялся внимательно смотреть в окошко, задрав голову к потолку, но шарканье ног затихло. И у него возник другой вопрос:
– Мам, а если немецкая бомба долетит до нас и долбанёт в наш дом, что будет?
– Как же она долетит? Да ещё чтоб попала? – терпеливо отзывается Анна.
– А вот до моста в Сызрани долетели немецкие самолёты с бомбами.
– Теперь этого не допустят.
– Кто?
– Кто? Наш папа, такие, как Петя Захарьев, другие. Они для чего на фронте-то?
– Петруха уже не на фронте. Он вон какой теперь… инвалид войны, – встревает в разговор Валька.
И далее размышляет вслух:
– Если бомба в наш дом попадёт, достанется тётке Матвеевне и Фомичу. Они выше нас живут… Жалко их! А мы в подвале. Не достанет. Может, им к нам надо?..
– Теперь наш папа и за себя, и за Петруху сражается, – рассуждает Минька.
– За всех за нас. Давайте помолчим. Мне отдохнуть бы надо, – молвила Анна.
– Только, мам, форточку закрыть бы, – просит Валька.
– Это зачем? Душно будет.
– Вчера Фомич рассказывал, что страшнее бомбы на войне: газы. Вдруг сюда дойдут? К нам в окно. А мы спим!.. Отравиться можно…
– Валь, ну ты прямо невесть что… Хватит! И этот Фомич городит ребятишкам такое?.. – сердится Анна. Но всё же разрешает:
– Возьми швабру и со стула закрой!
Мура наблюдает за выражением лиц говорящих. Не понимая, о чём они толкуют, видит только спокойствие… И слышит негромкий разговор. И ни о чём сейчас не волнуется.
Ей кажется в доме Большака всё прочным и надёжным.
«Бомбы», «газы»? Эти слова она слышит впервые. Что это? И зачем они людям?.. Раньше жили без них…
Глава 7. «Ах, Люся, Люся!»
Вчера Мура оказалась свидетельницей странной картины. И страшной. Всё с утра было хорошо. Она сидела на плече Петьки с широко раскрытыми глазами. Когда они подъехали уже почти к парикмахерской, из калитки дома справа сначала выглянула только, а потом крадучись пошла за ними Люся – жена Захарьева.
Захарьев не видел свою жену, она была за его спиной, а Мура, по привычке наблюдая за окружающими, всё хорошо просматривала.
Они ехали к Стелькину, а Люся выходит, хоронясь то за столбом, то в подворотне, двигаясь перебежками, наблюдала за ними. Лицо у неё было необычно белое и худое, а причёска всё такая же пышная.
Сколько бы ещё длилось такое их совместное продвижение, неизвестно, только около парикмахерской близко проскочившая от тротуара полуторка обдала из огромной лужи седоков тележки грязной водой.
Пётр резко дёрнулся в сторону и вылетел из тележки коротким обрубком на асфальт. Мелькнул, сорвавшись с истлевшей тесёмки нательный крестик. И тут же пропал в мусоре у стены. Мура узнала в нём тот, который дал Петьке при проводах Фомич.
Тележка опрокинулась и, ткнувшись в кирпичную стену дома, остановилась.
Полуторка уехала, а Захарьев стал счищать грязь, не обращая внимания на спешащих прохожих. Сначала со своей, когда-то голубого цвета полинялой рубашки, потом с Муры.
В какой-то момент, когда Петька беспомощно валялся на тротуаре, Мура видела, как Люся, закрыв обеими руками искажённое гримасой лицо, метнулась в сторону с тротуара. Куда она потом подевалась, Мура не заметила.
Очевидно и Захарьев увидел свою жену. Иначе, отчего он перед тем, как начать счищать грязь, такой непривычно молчаливый сидел возле опрокинутой тележки, напряжённо уставившись взглядом в затоптанный торопливыми ногами прохожих серый асфальт…
Весь оставшийся отрезок пути до Стелькина Мура высматривала, искала глазами Люсю, но та, как юркая мышь, будто нырнула в какую щель…
…Вечером, приехав пьяным домой, Петька вывалился из своей тачанки и долго лежал около порога, пока его с трудом не затащил в дом Фомич.
Утром из открытого Петькиного окна сначала доносилось бессвязное бормотание, а позже заиграла гармонь. И по двору загулял Петькин дребезжащий тенорок:
Колобродил Петька весь день. К Стелькину не поехал, но к вечеру где-то напился изрядно.
Заносила его в дом на этот раз уже Матвеевна, а он всё утверждал, еле владея непослушным языком:
Через пару дней бдительная Матвеевна, которую за глаза Петька звал Сорокоушей, сходила скрытно куда надо. Пришёл участковый и от греха подальше забрал ружьё, висевшее за дверью в прихожке. Забрал на вполне законном основании: билет охотничий был просрочен давным-давно, ещё до войны. Членские взносы, понятно, не уплачены.
Захарьев равнодушно отнёсся к действиям милиционера. Будто это его и не касалось. Молчал больше. Сидел в своей комнате как чужой.
Когда же участковый ушёл, пропел отстранённо, но внятно:
И добавил, набычившись и никого, кажется, не видя:
– Вот такой новый вариант моей песенки…
– Петруха, ну будет тебе. Погомонил и хватит! – уговаривала его стоявшая у порога Матвеевна. – Совсем уж забутыльничал.
– Вот именно, – скривив вялую улыбку, зло согласился Захарьев, – погомонил и хватит!
И тут же, будто его током стукнуло, выкрикнул:
– Окончен городской романс!..
Ни Матвеевна, ни остальные обитатели двора не уловили прямого смысла «второго варианта» его песенки. Не насторожились…
Лишь Мура, сидя напротив него, смотрела в упор на Петьку, округлив глаза, и жалобно мяукала… Чего-то боялась… Может, предчувствовала неладное…
– Вот пара подобралась… – Дуэтом тоску нагоняют… Ни к чему это, – продолжала по-своему переживать Матвеевна.
– Хочешь, я поеду в Муранку и набью морду этому её… – Стелькин выложил на столик свои внушительные кулаки, оттеснив в сторонку со стоптанными каблуками чёрные женские туфли. Одна из них упала на пол, он не стал её поднимать. Продолжал:
– Это я могу. В разведроте служил.
Он замолчал. И, дёрнувшись, выдал:
– Послушай, я ж не одного языка взял, нескольких! Давай я его за жабры и… сюда! В будку тебе доставлю! Как языка! Пусть доложит, как и что у них там!
– Захар, ты чумовой!
– Я знаю, ну и что?
– Люся у сестры живёт.
– А этот! Кто он?
– Бывший жених её. Я Люсю в день свадьбы у него увёл…
Физиономия у Стелькина приняла крепко деформированный вид. Правой рукой он не сразу нашарил на полу упавшую обувку. Нашёл и, приблизив к самому лицу, долго рассматривал каблук. Пристроив осторожненько её на краю столика, сказал с расстановкой:
– Ну, Петруха, ты даёшь!.. Тебя бы в нашу роту…
– Раньше давал, – глухо отозвался Захарьев, – теперь только получаю, по полной…
– А он… женился потом? – спросил Стелькин.
– Нет, не женился.
– А почему не на фронте? – допытывался Захар.
– Он мастер-кожевенник. Для фронта овчины, всякое другое выделывает в промкомбинате. Где-то то ли в Утёвке, то ли в Покровке. В Муранку редко приезжает… Неплохой парень. Теперь понимаю: виноват я перед ним. Перед обоими.
– Такой, значица, маркизет, – подытожил Стелькин, дёрнув треугольничек потника из-под туфли на столе. Обувка полетела на пол.
Лицо Захарьева посерело, голос осип. Попросил, казалось, не к месту:
– Захар, возьми меня со своим брательником на моторке по Волге прокатиться. Стосковался я по волжскому ветру. Как раньше, а?.. Заклёкну я так… Хотя бы до Серёдыша и обратно. Напоследок…
Стелькин не торопился с ответом.
В затянувшейся тишине видно было, как в сознании Петра вершится одному ему ведомая и неведомая работа. Потускневшее было лицо его осветилось отблеском этой происходящей в нём то ли борьбы, то ли работы.
Посмотрев вначале на Захара, потом на Муру, необычно для него мягким и как бы отстранённым, издалека взглядом, произнёс:
– Перед всеми готов покаяться, кому сделал плохо… И кому не успел сделать доброе… Не хочу, чтобы меня злым запомнили…
Мура слушала, сидя рядом. Она не знала, что такое плохо и что хорошо. Она жила такой, какая есть.
– Кому ты с добротой своей нужен? – хохотнул Стелькин. – Каждый сам по себе, какой родился! Не обращай, Мура, на него внимания. А то пропадёшь с таким…
И взглянув в очередной раз мутными глазами сверху вниз из будки на Захарьева, спросил:
– А зачем ты в колонну на демонстрации полез?
– Ну как? Праздник! – едко усмехнулся Пётр.
– И что?
– Хотел со своими деповскими вместе быть… Вообще… со всеми!..
– Вот они тебя и вышвырнули, свои-то! Не смотришься ты с твоей тележкой на празднике…
– Да не свои, другие… Начальство…
– Какая разница?
– Тебя бы тоже так, как меня, выперли. Нет, что ли?
– А вот и нет. Во-первых, я не полезу в праздничную колонну. А во-вторых, если стали бы хватать, уложил бы парочку-тройку на асфальт. Опыт фронтовой есть!
Захарьев в ответ только молча мотал головой и яростно жмурил сухие глаза. Потом вроде бы самому себе Пётр сказал сквозь зубы:
– Выходит, Фомичу можно, а нам нет…
– А что Фомич? С его осанкой!.. Не чета нам…
– Он беляк недобитый. Бывший казачий есаул!
– Что? – у Стелькина белёсые брови аж ощетинились.
Пётр сдержанно пояснил: