18 [августа]. В. Кишкин. Встреча со старым знакомым. [174]
19 [августа]
Le karz Karol Nowicki. [175] Pawel Radziejovski Tytus Szalewicz [176].
20 [августа]. Krascmowsiwo niewielu otrzymało w udziale, mnie zas posbawionemy tego boskiego daru pozostaje w milczeniu tylko podziwiać i hołdować twórczej twej potedze święty narodowy wieszczumecze-niku Malejrosii. Twoja dzisiejsza przytomnose warod nas zupełnie szczęśliwym mnie czyui i chwile obecne nigdy sie w mej pamięci niezaira. O, stokroć, stokroe błogosławię ten drogi dzień, w którym niedo pozwoliło mi osobiście poznać sie z tobą gorliwy i nieulekty obowiadaczu słowa prawdy. Niech ze slow tych kilka przybominaja i poeto-malarzu głęboka czeia poważającego ciebie Tomasza Zbrozka. [177]
23 [августа]. С 15 по 22-е августа был у меня в грязной и пыльной Астрахани такой светлый прекрасный праздник, какого еще не было в моей жизни. Земляки мои, большею частию кияне, так искренно, радостно, братски приветствовали мою свободу и до того распростерли свое гостеприимство, что лишили меня свободы самому вести свой журнал и взяли эту обязанность на себя. Благодарю вас, благородные, бескорыстные друзья мои. Вы подарили меня такою радостию, таким полным счастием, которое едва вмещаю я в моем благодарном сердце, и память об этих счастливейших днях я вношу не в прозаический журнал мой. Я внесу [их] в сокровищницу моего сердца [178].
15 же августа, вечером, Зброжек случайно у Сапожниковых проговорился, что я в Астрахани. И 16 августа я возобновил старое знакомство с Александром Александровичем. Это уже был не шалун-школьник в детской курточке, которого я видел последний раз в 1842 году; это уже был мужчина, муж и, наконец, отец прекрасного дитяти, а, сверх всего этого, я встретил в нем простого, высокоблагороднейшего, доброго человека. Черта, характеризующая семейство Сапожниковых. Он, не знаю, как надолго, оставляет Астрахань и до Нижнего-Новгорода предложил мне каюту на абонированном им пароходе “Князь Пожарский”. Пятирублевый билет, взятый мною я возвратил в контору пароходной компании “Меркурий” с тем, чтобы он был отдан первому бедняку безденежно. Капитан парохода “Князь Пожарский”, Владимир Васильевич Кишкин, распорядился так, что, вместо одного бедняка, поместил на барже пять бедняков, не могших заплатить за место до Нижнего даже по целковому.
25 [августа]. Парохода “Князь Пожарский” буфетчик Алексей Панфилович Панов, отпущенник г-на Крюкова. [179]
27 [августа]. Ночи лунные, тихие, очаровательно-поэтические ночи! Волга, как бесконечное зеркало, подернутая прозрачным туманом, мягко отражает в себе очаровательную бледную красавицу ночи и сонный обрывистый берег, уставленный группами темных деревьев. Восхитительная, сладко-успокоительная декорация! И вся эта прелесть, вся эта зримая немая гармония оглашается тихими задушевными звуками скрипки. Три ночи сряду этот вольноотпущенный чудотворец безмездно возносит мою душу к творцу вечной пленительными звуками своей лубочной скрипицы. Он говорит, что на пароходе нельзя держать хороший инструмент, но и из этого нехорошего он извлекает волшебные звуки, в особенности в мазурках Шопена. Я никогда не наслушаюсь этих общеславянских, сердечно-глубоко унылых песен. Благодарю тебя, крепостной Паганини, благодарю тебя, мой случайный, мой благородный! Из твоей бедной скрипки вылетают стоны поруганной крепостной души и сливаются в один протяжный, мрачный, глубокий сгон миллионов крепостных душ. Скоро ли долетят эти пронзительные вопли до твоего свинцового уха, наш праведный неумолимый, неублажимый боже!
Под влиянием скорбных, вопиющих звуков этого бедного вольноотпущенника, пароход, в ночном погребальном покое, мне представляется каким-то огромным, глухо-ревущим чудовищем с раскрытой огромной пастью, готовой проглотить помещиков-инквизиторов. Великий Фультон! И великий Уатт! [180] Ваше молодое не по дням, а по часам, растущее дитя в скором времени пожрет кнуты, престолы и короны, а дипломатами и помещиками только закусит, побалуется, как школьник леденцом. То, что начали во Франции энциклопедисты, то довершит на всей нашей планете ваше колоссальное, гениальное дитя. Мое пророчество несомненно. [181] Молю только многотерпеливого господа умалить малую часть своего бездушного терпения. Молю его коснуться своим свинцовым ухом хоть одной полноты этого душу раздирающего вопля своих искренних, простосердечных молителей.
28 [августа]. Со дня выхода парохода из Астрахани, т. е. с 22 августа, я не могу ни за что, ни даже за свой журнал, приняться аккуратно, как это было в Новопетровском укреплении. Я все еще не могу и не желаю освобождаться из под влияния, произведенного на меня в Астрахани моими земляками. И повторившего эго чудное влияние Александром Александровичем Сапожниковым, и всеми сопутствующими ему его родственниками и друзьями. Все они, начиная с хозяйки (Нины Александровны [182]) и хозяина, все они так дружески просты, так внимательны, что я от избытка восторга не знаю, что с собою делать, и, разумеется, только бегаю взад и вперед по палубе, как школьник, вырвавшийся из школы. Теперь только я сознаю отвратительное влияние десятилетнего уничижения, теперь только я вполне чувствую, как глубоко во мне засела казарма со всеми ее унизительными подробностями. И такой быстрый и неожиданный контраст мне не дает еще войти в себя. Простое человеческое обращение со мною теперь мне кажется чем-то сверхъестественным, невероятным.
Берега Волги от Царицына и Дубовки с часу на час делаются выше, живописнее, очаровательнее, а я не сделал еще ни одного очерка. Недосуг. Все книги всех русских журналов за текущий год добрейший Александр Александрович предложил к моим услугам, и я только сегодня начал читать Королеву Варвару Попова и только начал, а журнал свой, который в эти дни должен бы был наполняться такими очаровательными событиями, я совсем оставил, извиняя себя невозможностью писать по случаю вздрагивания палубы [183]. О, как бы я желал продлить это сладкое состояние, это чувство животворного очаровательного бездействия.
Я оставил знойную степь в кителе и туркменском верблюжьем чапане. В Астрахани я думал только о пологе от комаров, а север, к которому стремлюсь, мне и в голову не приходил. И сегодня я мог бы быть порядочно наказан за невнимание к беловласому Борею, если бы не выручил меня Александр Александрович. В продолжение ночи дул свежий норд-ост, и к утру сделалось порядочно холодно, так порядочно, что не прочь бы был и от тулупа. А у меня, кроме кителя и помянутого чапана, совершенно ничего не оказалось. Александр Александрович, спасибо ему, предложил мне свое теплое пальто, брюки и жилет. Я с благодарностью принял все это, как дар, ниспосланный мне свыше, и через минуту явился на палубе преображенным в настоящего денди. Бог да наградит тебя, мой добрый Саша, за это братски-дружеское преображение.
29 [августа]. Берега Волги с каждым часом делаются выше и привлекательнее. Я попробовал сделать очерк одного места с палубы парохода, но, увы, нет никакой возможности. Палуба дрожит и контуры берегов быстро меняются, и я с своим давнишним новопетровским предположением — рисовать берега матушки Волги — должен теперь проститься. Сегодня, с полуночи и до восхода солнца, пароход грузился дровами около Камышина, а я едва успел сделать легонький очерк Камышинской пристани с правым берегом Волги; дров взято до Саратова и, значит, я ближе Саратова ничего не сделаю. Выше Камышина, в 6о верстах, на правом берегу Волги, лоцман парохода показал мне бугор С[т]еньки Разина. Это было на рассвете, и я не мог хорошо рассмотреть этой замечательной, но нежизописной местности. Исторический бугор этот, — я не знаю, почему его называют бугром, он и на вершок не выше окружающей его местности. И если бы лоцман мне не указал его, я не заметил бы этой ничтожной твердыни славного лыцаря С[т]еньки Разина, этого волжского Бирона и, наконец, пугала московского царя и персидского шаха. Открытые большие грабители испугались скрытого ночного воришки; так белоголового великана хищника беркута пугает иногда ничтожный нетопырь.
Самое плоское суздальское изображение прославленного предмета так же интересно, как и самое изящное произведение живописи. Сознавая эту истину, мне еще досаднее, что я не мог сделать ниже слабого очерка с этого весьма прославленного бугра. Солнце еще не всходило, и бугор оставался за нами верстах в десяти; и [я] должен был довольствоваться небольшим фантастическим рассказом несловоохотливого лоцмана.
Волжские ловцы и, вообще, простой народ верит, что С[т]енька Разин живет до сих пор в одном из приволжских ущелий близ своего бугра и что (по словам лоцмана) прошедшим летом какие-то матросы, плывшие из Казани, останавливались у его бугра, ходили в ущелье, видели и разговаривали с самим Семеном Степановичем Разиным. [184] Весь он, сказывали матросы, оброс волосами, словно зверь какой, а говорит по-человечьи. Он уже начал было рассказывать что-то про свою судьбу, как настал полдень и из пещеры выполз змий и начал сосать его за сердце, а он так страшно застонал, что матросы от ужаса разбежались куда кто мог. А за то его, прибавил лоцман, ежедневно змий за сердце сосет, что он проклят во всех соборах, а проклят он за то, что убил астраханского архиерея Иосифа. А убил он его за то, что тот его волшебству сопротивлялся. [185]
По словам того же рассказчика, Разин не был разбойником; он только на Волге брандвахту держал и собирал пошлину с кораблей и раздавал ее неимущим людям; коммунист, выходит.
30 [августа]. Из уважения к имениннику и принятому обычаю дарить именинников, я сегодня подарил Александру Александровичу [Сапожникову] портрет его тещи m-me [Е. Н.] Козаченко. Портрет сделан в один сеанс белым и черным карандашами довольно аляповато, но не лишен экспрессии Именинник, по обыкновению своему, был весел и любезен, а гости его — в том числе и нас господи, устрой, — также охулки на руку не положили, и нецеремонная милая гармония царила на палубе “Князя Пожарского”.
В вечеру от Саратовской пассажирки, некоей весьма любезной дамы, Татьяны Павловны Соколовской, случайно узнал я, что Н. И. Костомаров уехал за границу, а мать его живет в Саратове. [186] Я просил у ней адрес Костомаровой [187]
31 [августа]. Едва пароход успел остановиться у Саратовской набережной, как я уже был в городе и, по указаниям обязательной m-me Соколовской, как по писаному, без помощи дорогого извозчика, нашел квартиру Татьяны Петровны Костомаровой. Добрая старушка, она узнала меня по голосу, но, взглянувши на меня, усомнилась в своей догадке. Убедившись же, что это действительно я, а не кто иной, она привитала, как родного сына, радостным поцелуем и искренними слезами.
Пароход простоял в Саратовской пристани до следующего утра, и я с полудня до часу полуночи провел у Татьяны Петровны. И, боже мой! — чего мы с ней не вспомнили, о чем мы с ней не переговорили. Она мне показывала письма своего Николаши из-за границы и лепестки фиалок, присланные ей сыном в одном из писем из Стокгольма, от 30 мая. Это число напомнило нам роковое 30 мая 1847 года, [188] и мы, как дети, зарыдали. В первом часу ночи я расстался с счастливейшею и благороднейшею матерью прекраснейшего сына.
1 [сентября]. Петр Ульянов Чекмарев.
Новый месяц начался новым приятнейшим знакомством. За полчаса до поднятия якоря явился в капитанской каюте и в моем временном обиталище человек некрасивой, но привлекательно-симпатической наружности. После монотонно-произнесенного — Петр Ульянов Чекмарев, он сказал с одушевлением — “Марья Григорьевна Солонина, незнаемая вами, ваша милая землячка и поклочница, поручила мне передать ее сердечный сестрин поцелуй и поздравить вас с вожделенной свободой”.— И тут же напечатлел на моей лысине два полновесных искренних поцелуя, — один за землячку, а другой за себя и за саратовскую братию. Долго я не мог опомниться от этого нечаянного счастия и, придя в себя, я вынул из моей бедной коморы какую-то песенку и просил своего нового друга передать эту лепту моей милой сердечной землячке. Вскоре начали подымать якорь, и мы расстались, давши друг другу слово увидеться будущею зимой в Петербурге. [189]
2 [сентября] Пятнадцать лет не изменили нас,
Я прежний Сашка все, ты также все Тарас.
Александр Сапожников.
Сегодня в 7 часов утра случайно собрались мы в капитанской каюте и слово за слово из обыденного разговора перешли к современной литературе и поэзии. После недолгих пересудов я предложил А. А. Сапожникову прочесть Собачий пир, из Барбье, Бенедиктова, и он мастерски его прочитал. После прочтения перевода был прочитан подлинник, и общим голосом решили, что перевод выше подлинника. Бенедиктов, певец кудрей и прочего тому подобного, не переводит, а воссоздает Барбье. Непостижимо! Неужели со смерти этого огромного нашего Тормаза, как выразился Искандер {Т. е. Герцен (Тормаз — Николай I).} — поэты воскресли, обновились? Другой причины я не знаю. По поводу “Собачьего пира” наш добрый милый капитан, Владимир Васильевич Кишкин, достал из своей заветной портфели его же, Бенедиктова, Вход воспрещается и с чувством поклонника родной обновленной поэзии прочитал нам, внимательным слушателям. Потом прочитал его же на новый 1857 год. Я дивился и ушам не верил. Много еще кое-чего упруго-свежего, живого было прочитано нашим милым капитаном. Но я все свое внимание и удивление сосредоточил на Бенедиктове, а прочее едва слушал. [190]
И так у нас сегодня из обыкновенной болтовни вышло необыкновенно-эффектное литературное утро. Приятно было бы повторять подобную импровизацию. В заключение этой поэтической сходки А. А. Сапожников вдохновился и написал двустишие грациозное и братски-искреннее.
Ночью против города Вольска (место центральной конторы дома Сапожниковых) пароход и а несколько часов остановился. А. А. сошел на берег и в скором времени возвратился на пароход с своим главным управляющим Тихоном Зиновьевичем Епифановым; белый, с черными бровями, свежий, удивительно-красивый старик, с прекрасными манерами, и тени не напоминающими русского купца. Он мне живо напомнил своей изящной наружностью моего дядю Шевченка-Грыня.
3 [сентября]. Не забывайте любящего вас И. Явленского. [191]
Ел, пил, спал. Во сне видел Орскую крепость и корпусного ефрейтора Обручева; я так испугался этого гнусного ефрейтора, что от страха проснулся и долго не мог притти в себя от этого возмутительного сновидения.
4 [сентября]. В продолжение ночи пароход грузился дровами против города Хвалынска: одно единственное место на берегах Волги, напоминающее древнее название Каспийского моря. Поутру, снявшись с якоря, мы собрались в каюте нашего доброго капитана и после недлинного прелюдия составилось у нас опять литературно-политическое утро. Обязательный Владимир Васильевич [Кишкин] прочитал нам из своей заветной портфели несколько животрепещущих стихотворений неизвестных авторов и, между прочим, «Кающуюся Россию» [А. С.] Хомякова. [192] Глубоко-грустное это стихотворение я занес в свой журнал, на память о наших утренних беседах на пароходе “Князь Пожарский”.
5 [сентября] Берега Волги более и более изменяются, принимают вид однообразный и суровый. Плоские возвышенности правого берега покрыты лесом, большею частью дубовым. Кое-где изредка блестят белые стволы берез и серые матовые стволы осины. Древесный лист заметно желтеет. Температура воздуха изменяется, холодеет. Как бы она меня не захватила врасплох. Сегодня был первый утренник. Ноги прозябли. Нужно будет в Самаре купить коты {Мужская верхняя обувь, калоши, кенги, обуваемые сверх сапог (Словарь Даля).} и дубленый полушубок. Ничего не читаю и не рисую. Рисовать не дает машина своим неугомонным шумом и трепетаньем, а читать — ненаглядные берега Волги. Во сне видел церковь св. Анны в Вильне, в этой церкви молящуюся милую Дуню, чернобровую Гусиковскую. [194] Это верно вследствие чтения “Королевы Варвары Радзивилл”: Г. Попов — историк нового и прекрасного стиля. Он, кажется, ученик Соловьева. Нужно будет прочитать его в “Русском вестнике”, Турецкую войну при царе Федоре Алексеевиче. [195] Мне теперь много нужно прочитать. Я совершенно отстал от новой литературы. Как хороши Губернские очерки, в том числе и Мавра Кузьмовна Салтыкова, [196] и как превосходно их читает Панченко (домашний медик Сапожникова): [197] без тени декламации. Мне кажется, что подобные глубоко-грустные произведения иначе и читать не должно. Монотонное однообразное чтение сильнее, рельефнее рисует этих бездушных холодных, этих отвратительных гарпий. Я благоговею перед Салтыковым. О, Гоголь, наш бессмертный Гоголь! Какою радостью возрадовалась бы благородная душа твоя, увидя вокруг себя таких гениальных учеников своих. Други мои, искренние мои! Пишите, подайте голос за эту бедную, грязную, опаскуженную чернь! За этого поруганного бессловесного смерда!
6 [сентября]. В 10 часов утра “Князь Пожарский” бросил якорь у набережной города Самары. Издали эта первой гильдии отроковица весьма и даже весьма неживописна. Я вышел на берег и пошел взглянуть поближе на эту чопорную юную купчиху и купить коты. На улице попался мне И. Явленский, и мы сообща пустилися созерцать город ровный, гладкий, набеленный, нафабренный, до тошноты однообразный город. Живой представитель царствования неудобозабываемого Николая Тормоза.
Как из любопытства, так и вследствие вопиющего аппетита — это случилось часу около второго — и мы велели извозчику ехать к самому лучшему трактиру в городе; он и поехал и привез нас к самому лучшему заведению, т. е. трактиру. Едва вступили мы на лестницу сего заведения, как оба в один голос проговорили: “здесь русский дух, здесь Русью пахнет, т. е. салом, гарью и всевозможной мерзостью. У нас однакож хватило храбрости заказать себе котлеты, но, увы, не хватило терпения дождаться этих бесконечных котлет. Явленский бросил половому полтинник, ругнул маненько, на что тот молча с улыбкою поклонился, и мы вышли из заведения. Огромнейшая хлебная пристань на Волге, приволжский Новый Орлеан! и нет порядочного трактира. О, Русь!
После мнимого завтрака мы поехали в лавки. В лавках, даже в лавочках, не оказалось такого товара, какой мне был необходим (коты), и мы отправились на пароход.
В капитанской каюте на полу увидел я измятый листок старого знакомца “Русского инвалида”, поднял его и от нечего делать принялся читать фельетон. Там говорилось о китайских инсургентах и о том, какую речь произнес Гонг, предводитель инсургентов, перед штурмом Нанкина. [198] Речь начинается так: “Бог идет с нами; что же смогут против нас демоны? Мандарины эти — жирный убойный скот, годный только в жертву нашему небесному отцу, высочайшему владыке, единому истинному богу”. Скоро ли во всеуслышание можно будет сказать про русских бояр то же самое?
В Самаре живет богатый купец Светов, глава секты молокан. Правительство (кроткими мерами) заставляло его принять православие, но он, несмотря на кроткие меры, решительно отказался от православия и изъявил желание принять кальвинизм. На что, однакож, правительство не изъявило своего желания и оставило его в покое, запретив ему и его секте торговать (одна из кротких мер).
7 [сентября]. В 10 часов утра, при свежем норде с дождем и снегом, мы оставили Самару. От Самары вверх начинает подниматься левый берег Волги: это плоская возвышенность Жигулевских гор. Через два часа мы подошли к воротам Жигулевских гор. Это — ущелье, сузившее Волгу до одной версты; за горами, как за рамой, открылась нам новая, доселе невиданная панорама, испятнанная темно-синими полосами. Это — обитатель севера, сосновый лес. На первый план этой [панорамы], из-за ущелья, поросшего черным лесом, высунулась обнаженная отдельная гора. Это Царев-курган; народное предание говорит, что Петр Первый, путешествуя по Волге, остановился на этом месте и всходил на эту гору, вследствие чего она и получила название Царева-кургана.
Гора эта своею формою и величиною напомнила мне такую же гору близ Звенигородки, Киевской губернии, в селе Гудзивци. И Гудзивскую гору, быть может, какой-нибудь помазанник-пройдоха освятил своим восшествием, но земляки мои как-то тупо сохраняют в своей памяти подобные освящения. Они (земляки мои) чуть ли не догадываются, что если царь взойдет на такую гору, то верно недаром, а уповательно для того, чтобы несытым оком окинуть окрестности, на которой (если он полководец) сколько в один прием можно убить верноподданных, а если он, боже сохрани, агроном, то это еще хуже, особенно если окрестность окажется бесплодною, то он высочайше повелит ее сделать плодоносною, и тогда потом и кровью крепостного утучнится бесплодный солончак. Земляки мои, верно, не без причины не освящают своей памятью подобных урочищ.
Не мог я дознаться, на каком народном предании основываясь, покойный князь Воронцов назвал в своих Мошнах гору обыкновенную Святославовою горою, с которой будто бы этот пьяный варяг-разбойник любовался на свою шайку, пенившую святой Днепр своими разбойничьими ладьями. Я думаю, это просто фантазия сиятельной башки, и ничего больше. Сиятельному англоману просто пожелалось украсить свой великолепный парк башнею в роде маяка; вот он и сочинил народное предание, приноровив его к местности, и аляповатую свою башню назвал башнею Святослава. А Михайло Грабовский (не в осуд будь сказано) чуть-чуть было документально не доказал народного предания о Святославовой горе. [199]
Капитан наш — спасибо ему — догадался сегодня из своей каюты-ажур сделать посредством кошм каюту-темницу и учредил в ней чугунную печь, и я теперь буквально нахожусь в теплых объятиях друга. Вот тебе и волжские комары, которых я так боялся.
8 [сентября]. Утро ясное, тихое, с морозцем. Левый берег Волги от Царева-кургана заметно понижается и сегодня рано я его увидел таким точно, как и до Самары: ровный, плоский, однообразный. Правый берег попрежнему угрюмо возвышен и покрыт мелким лесом. Если бы и можно было рисовать, то совершенно рисовать нечего, кроме разве огромной расшивы, стоящей на якоре посредине Волги, как на зеркале.
Я рассчитывал, что казенные смотровые сапоги послужат мне, по крайней мере, до Москвы, а они и до Симбирска не дотянули, изменили проклятые, то бишь казенные. Иван Никифорович Явленский заметил этот ущерб в моем весьма нещегольском костюме и предложил мне свои сапоги из числа запасных, за что я ему сердечно благодарен. Сапоги его пришлись мне по ноге, и я теперь щеголяю почти в новых сапогах, вдобавок на высоких каблуках, что мне не совсем нравится, но дареному коню в зубы не смотрят.
9 [сентября].
Симбирск — от видишь,
А неделю идешь.
С восходом солнца, далеко, на пологой возвышенности, упирающейся в Волгу, показался Симбирск, т. е. несколько белых пятнышек неопределенной формы. Матрос вахтенный, указывая мне на беленькие пятнышки, проговорил бурлацкую поговорку, которую я туг же и записал. От Сенгилея до Симбирска 50 верст, и это пространство мы прошли не в продолжение недели, но в продолжение битых десяти часов. “Князь Пожарский” сегодня как-то особенно медленно двигался вперед. А может быть, мне это так показалось, потому что Симбирск не сходил с горизонта, в котором мне хотелось побывать засветло, взглянуть на монумент Карамзина. [200] Симбирск, вместо того чтобы приблизиться ко мне, он, увы, совершенно скрылся за непроницаемой завесой, сотканной из дождя и снега. Мерзость эта усиливалась, вечер быстро близился, и я терял надежду видеть на месте музу истории, которую я видел только в глине в мастерской незабвенного Ставассера. [201] Чего я боялся, то и случилось. Едва к пяти часам “Князь” положил свой якорь у какой-то досчатой пристани. Прочая декорация была закрыта дождем со снегом. Несмотря на все это, я решился выйти на берег. Черноземная моя родная грязь по колена, и ни одного извозчика. Промочивши в луже и грязи ноги, я возвратился, нельзя сказать благополучно, на пароход.
Другой раз я проезжаю мимо Симбирска. И другой раз не удается видеть мне монумент придворного историографа. Первый раз в 1847 году меня провез фельдъегерь мимо Симбирска; тогда было не до монумента Карамзина. Тогда я едва успел пообедать в какой-то харчевне или, вернее сказать, в кабаке. Во мне была (как я после узнал) экстренная надобность в Оренбурге и потому-то фельдъегерь неудобозабываемого Тормоза {Николай I.} не дремал. Он меня из Питера на осьмые сутки поставил в Оренбурге, убивши только одну почтовую лошадь на всем пространстве. Теперь же, в 1857 году, вместо экстренности, ночь, и с такими отвратительными вариациями, что глупо бы и думать о монументе Карамзина.
По случаю двадцатиоднолетней супружеской жизни Катерины Никифоровны Козаченко, за завтраком побороли мы двух великанов, под именем — пироги с разными удивительными внутренностями, и по этому-то необыкновенному случаю обедали поздно, ровно в 7 часов, и ровно в 7 часов положил рядом с “Князем” якорь пароход Сусанин. Капитан “Сусанина”, Яков Осипович Возницын, [202] был приглашен самим хозяином к обеду. По случаю неудачи видеть Симбирск и монумент Карамзина у меня родился и быстро вырос великолепный проект: за обедом напиться пьяным, но, увы, этот великолепный проект удался только вполовину.
После обеда зашли мы в капитанскую светелку (так называют волжские плаватели-матросы надпалубную капитанскую каюту) и принялися за чай. Между прочими интересными разговорами за чаем, Возницын сказал, что он после закрытия волжской навигации едет в свое поместье (Тверской губернии) по случаю освобождения крепостных крестьян. Он хотя и либерал, но как сам помещик проговорил эту великолепную новость весьма не с удовольствием. Заметя сие филантропическое чувство в помещике Тверской губернии, я почел лишним завести разговор с помещиком о столь щекотливом для него предмете. И не разделив восторга пробужденного этой великой новостью, я закутался в свой чапан и заснул сном праведника.
В 6 часов вечера приходил к капитану нашему некий герр Ренинкампф [sic!], агент компании фирмы Меркурий, пошлая, лакейско-немецкая и ничего больше, а, между прочим, эта придворно-лакейская физиономия принадлежит статскому советнику и председателю какой-то палаты, чуть ли не казенной! [203]
10 [сентября]. Вчерашний мой великолепный, вполовину удавшийся проект сегодня, и то уже слава богу только вечером, удался, и удался с мельчайшими подробностями, с головною болью и прочим тому подобным. [204]
11 [сентября]. Так как от глумления пьянственного у Тараса колеблется десница, и просяй шуйцу, но и оная в твердости своей поколебася (тож от глумления того ж пагубного пьянства), вследствие чего из сострадания и любви к немощному, приемлю труд описать день, исчезающий из памяти ослабевающей, дабы оный был неким предречением таковых же будущих и столпом якобы мудрости (пропадающим во мраке для человечества, не быв изречено литерами). Мудрости, говорю, прошедшего. Историк вещает одну истину, и вот она сицевая.
“Борясь со страстями обуревающими — и по совету великого наставника — “не иде на совет нечестивях — и на пути грешных не ста, блажен убо” — и совлекая ветхого человека — Тарас, имя рек. вооружася духом смирения, удаливыйся во мрак думы своя — ретива бо есть за человечество — во един вечер был причастен уже крещению духом по смыслу св. писания окрестивыйся водою и духом — спасен будет”, вкусил по первому крещению водою (в зловонии же и омерзении непотребного человечества — водкою сугубо прозывающе) — был оный Тарас зело подходящ по духу св. Евангелия — пропитал бы зело, не остановился на полпути спасения, глаголивый “Елицы во Христе крестися — во Христе облекошася”. Не возлюбивой — по писанию и немощи телес — достичи сего крайнего предела иже ангелы уподобляется. Тарас зашел таки далеко, уподобясь тому благоприятному состоянию, каким не все сыны божии награждаются — иже, на языце порока и лжи, тлетворной, мухою зовется. И бе свиреп в сем положении, не давая сомкнуть мне зеницы в ночи часа одного и вещая неподобные изреки грешному миру сему, изрыгая ему проклятия, выступая с постели своей бос и в едином рубище. — Яко Моисей преображенный, иже бе писан рукою Брюно, {Т. е. Бруни.} выступающим с облак повергшемуся во прахе Израильтянину, жертвоприносящему тельцу злату. В той веси был человек некий — сего излияния убояхуся — шубкой закрытые и тут же яко меличайшийся инфузорий легким сном забывся. Тут следует пробел, ибо Тарас имел свидетелем своего величия и торжества немудрого некоего мужа мала, неразумна и на языке того ж злоречия кочегаром зовомого, кой бе тих и тупомыслен на дифирамб невозмутимого Тараса — В. Кишкин.
P. S. Далее не жди тож от Тараса, о бедное, им любимое человечество, никакого толку, и большого величия, и мудрого слова, ибо, опохмелившийся, як некий аристократ (по преданию крестивыйся водкою), опохмеление немалое и деликатности не последней: водка вишневая, счетом пять, при оной цыбуле и соленых огурцов велие множество.
12 [сентября]. Погода отвратительная. “Князь Пожарский” и “Сусанин” положили на ночь якорь в Спасском затоне. Это зимняя стоянка пароходов Меркуриевской компании. Здесь устроены мастерские, квартиры для капитанов, помещение для мастеровых, школа и кабак. Местность прекрасная, окруженная молодыми дубовыми рощами, а, несмотря на холодную погоду, в рощах сохранилась свежая зелень и некоторые цветы, из которых я набрал маленький букет, и, как истинный Терсис Посошков, [205] преподнес его милейшей баронессе Медеи, одной из пассажирок “Князя Пожарского” и жене одного из капитанов Меркуриевской компании. Милая, привлекательная женщина. [206]
Утро ясное с морозом до пяти градусов. К 12 часам дня погода по-вчерашнему изменилась в перемежающийся дождь с снегом. “Князь Пожарский” благополучно перешел Красновидовский перекат (мели) и в 11 часов вечера положил якорь в 10 верстах от Казани.
13 [сентября].
Казань городок
Москвы уголок.
Эту поговорку слышал я в первый раз в 1847 году на почтовой станции в Симбирской губернии, когда препровождался я на фельдъегере в Оренбург. Какой-то упитанный симбирский степняк, описывая моему препроводителю великолепие города Казани, замкнул свое описание этою ловкою поговоркою. Сегодня поутру увидел я издали Казань, и давно слышанная поговорка сама собою вспомнилась и невольно проговорилась. Едва пароход успел положить якорь, как я выскочил на берег, поместился за четвертак в татарской тележке и пустился в город. Как издали, так и вблизи, так и внутри, Казань чрезвычайно живо напоминает собою уголок Москвы: начиная с церквей, колоколен до саек и калачей, везде, на каждом шагу, видишь влияние белокаменной Москвы. Даже башня Сумбеки, несомненный памятник времен татарских, показалась мне единоутробною сестрою Сухаревой башни. Большая улица (конечно, Московская), ведущая в Кремль смахивает на Невский проспект своею чопорностью и торцовой мостовою. Улица эта начинается великолепным зданием университета, украшенного грандиозными тремя ионическими портиками. Жаль, что этому прекрасному зданию недостает площади. Оно бы много выиграло, и монумент певца Екатерины [207] не красовался бы на дворе в миниатюрном палисаднике, меланхолически созерцаемый рудою коровою.
Полюбовавшись, вместе с рудою коровою, статуею сплетателя торжественных од и иной гнусной лести, я, проходя через двор, встретил студента с порядочно синим подбородком, — почему и заключил, что он не новичок в здешней аудитории. На этом основании я обратился к нему с вопросом, не помнит ли он Посяду и Андрузского, переведенных в 1847 году из киевского университета в казанский. [208] Он сказал, что не помнит, и советовал мне обратиться к старому сторожу Игнатьеву. Я вежливо поблагодарил его за наставление, но, не находя нужным применить к делу это милое наставление, я вышел на улицу. Выйдя на улицу, я услышал глухой шум барабана и увидел густую толпу народа, провожавшего на казнь преступника. Чтобы не встретить эту гнусную процессию, я своротил в переулок и в числе бегущих смотреть эту процессию я увидел молодую девушку с шарманкою за плечами и ободранного мальчика с тамбурином в руках. Мне сделалось не грустно, а как-то особенно скверно, и я опять взял за четвертак татарскую тележку и возвратился на пароход.
Возвращаясь на пароход, я увидел с правой стороны от дороги памятник, воздвигнутый над костями убитых при взятии Казани царем Иваном Лютым. Это усеченная пирамида с портиками, поставленная будто бы на том самом месте, где стоял шатер царя Лютого. Печальный памятник.
14 [сентября]. По случаю принятия нового груза, пароход наш простоял до и часов утра у казанского берега. Пользуясь этим редким случаем и хотя пасмурною, но не мокрою погодою, я вышел на берег и сделал два абриса: общий вид Казани и вид на Волгу против Казани и села Услон. Возвращаясь на пароход, купил я у смазливой перекупки соленого отваренного леща, и, придя на пароход, задал себе настоящий плебейский пир. Кроме леща и новопетровской ветчины, заключил я свой пир головкой чесноку с черным хлебом и провонял не только капитанскую светелку, [но] всего “Князя Пожарского”. Сопутники мои бегали от меня, как чорт от ладану. Одна только милая хозяйка [Н. А. Сапожникова] и добрейшая ее мамаша, Катерина Никифоровна Козаченко, нашли, что чеснок, хотя и воняет, но не так несносно, чтобы при встрече со мною необходимо было закрывать нос, и еще более, чтобы доказать им, господам, не любящим чесноку, что чеснок вещь не только не противная, но даже приятная, обещалась заказать обед с чесноком и обкормить хулителей. Милейшая Катерина Никифоровна!
Против города Свияжска прошли благополучно Васильевский перекат (мель) и встретили пароход Адашев, Меркуриевской же компании. Он буксирует две баржи с дровами и одну из них посадил на мель. “Князь Пожарский” попытался было стащить ее с мели, но безуспешно, и, пройдя несколько верст вперед, положил якорь на ночь, из опасения сесть на Вязовском перекате. Выше устья Камы Волга заметно сделалась уже и мельче.
15 [сентября]. Проспал я ровно до девяти часов утра. Надо думать, что это случилось со мною под глухой шум “Князя Пожарского”, потому что со мною этого прежде не случалось, ни даже под нетрезвую руку. Это на диво долгое спание заключилось отвратительным сновидением, будто бы Дубельт [209] со своими помощниками (Попов и Дестрем [210] в своем уютном кабинете, перед пылающим камином, меня тщетно навращал на путь истины, грозил пыткой и в заключение плюнул и назвал меня извергом рода человеческого. Едва успел он произнести этот милый эпитет, как явился в полном мундире капитан Косарев и сделал мне почти палочный выговор за то, что я опоздал на ученье. Тем и кончилось это позорное сновидение. Меня разбудил гром падающего якоря, т. е. цепи, перед Ураковским перекатом.
Пользуясь сей непродолжительной стоянкой и продолжительным тихим переходом через сей Ураковский перекат, я нарисовал белым и черным карандашом довольно удачно портрет Михаила Петровича Комаровского, будущего капитана будущего парохода А. Сапожникова, за то, что он подарил мне свои бархатные теплые сапоги. [211]
В 10 часов вечера “Князь Пожарский” положил якорь перед Гремячевским перекатом.
За ужином Нина Александровна [Сапожникова] наивно рассказывала содержание “Дон-Жуана” Байрона, который она прочитала на днях в французском переводе, и еще милее и наивнее просила своего мужа учить ее английскому языку.
6 [сентября].
Собачий пир
17 [сентября]. Вчера мне ничего не удалось. Поутру начал рисовать портрет Е. А. Панченка, домашнего медика А. Сапожникова. Не успел сделать контуры, как позвали завтракать. После завтрака пошел я в капитанскую светелку с твердым намерением продолжать начатый портрет, как начал открываться из-за горы город Чебоксары. Ничтожный, но картинный городок. Если не больше, так по крайней мере наполовину будет в нем домов и церквей. И все старинной московской архитекторы. Для кого и для чего они построены? Для чувашей? Нет, для православия. Главный узел московской старой внутренней политики — православие. Неудобозабываемый Тормоз {Николай I.} по глупости своей хотел затянуть этот ослабевший узел и перетянул: он теперь на одном волоске держится.
Когда скрылися от нас живописные, грязные Чебоксары, я снова принялся за портрет. Но принялся вяло, неохотно. Принялся для того, чтобы его кончить, и кончил, разумеется, скверно. От этой первой неудачи я с досады лег спать и проспал прекрасный вид села Ильинского. Ввечеру, когда “ Князь Пожарский” положил на ночь якорь и все успокоилось, я, чтобы хоть чем нибудь вознаградить две неудачи, принялся переписывать “Собачий пир”, как вошел в светелку А. С[апожников] с К[ишкиным] и П[анченком] и ни с сего, ни с того составился у нас литературный вечер. Капитан наш вытащил из-под спуда “Полярную звезду” 1824 года и прекрасно прочитал нам отрывки из поэмы “Наливайко”, а Сапожников из поэмы “Войнаровский”. {Произведения К. Ф. Рылеева.} Потом А. А. [Сапожников] пригласил нас ужинать, и как это случилось в 12 часов, то за ужином оказалась именинница, а именно бабушка Любовь Григорьевна Явленская. Поздравили и не один, и не два, а три раза поздравили. Потом начали отсутствующих именинниц поздравлять, и я таки порядком напоздравлялся.
Несмотря на последнее вчерашнее событие, я сегодня проснулся рано и, как ни в чем не бывало, принялся за свой журнал и, пока братия еще в объятиях Морфея, буду продолжать “Собачий пир” до новой перепойки.
18 [сентября]. Вчера праздновали именины милейшей бабушки Любовь Григорьевны Явленской. Сегодня празднуем день рождения ее милейшего внучка А. А. Сапожникова. А пока еще не грозит завтрак, то я по-вчерашнему воспользуюсь безмятежным утром и перепишу еще одно стихотворение из заветной портфели нашего обязательнейшего капитана.
Спасибо Ивану Никифоровичу Явленскому за то, что он отказался от завтрака и помог мне кончить превосходное прелюдие к превосходнейшему стихотворению, которое я, если бог поможет, перепишу завтра.
19 [сентября]. Не хвалися, идучи на рать,
А хвалися, идучи с рати.
Вчера вечером путешественники и путешественницы сыграли по последней пульке преферанса в кают-кампании “Кн. Пожарского”, рассчиталися и расплатилися до денежки за все пульки, сыгранные в продолжение рейса, т. е. от 22 августа. Покончивши эту статью, сели за ужин, приготовленный из последней провизии. Поужинали, — разумеется в последний раз, — в кают-кампании. Выпили последний херес, мадеру и, кажется, шампанское. Составили проект завтрашнего обеда в Нижнем Новгороде и разошлись спать. Хорошо. С рассветом “Кн. Пожарский” поднял якорь, свистнул, фыркнул и весело захлопал своими огромными колесами. Хорошо. Берега быстро меняют свои контуры. Пролетаем мы мимо красивого по местоположению села Зименки помещика Дадьянова и замечательного по следующему происшествию. Прошедшего лета, когда поспели жито и пшеница, мужичков выгнали жать, а они, чтобы покончить барщину за один раз, зажгли его со всех концов при благополучном ветре. Жаль, что яровое не поспело, а то и его бы за один раз покончили бы. Отрадное происшествие. Так вот, летим мы во весь дух мимо этого замечательного села, как вдруг левое колесо перестало вертеться, и из “Кн. Пожарского”-дельфина сделалась черепаха. “Что случилось?” раздался общий голос. “Шатун лопнул”, раздался в ответ одинокий голос машиниста. Я смекнул, что прежде вечера мы не будем в Нижнем Новгороде, т. е. прежде вечера не будем обедать; смекнувши делом, я пошел в капитанскую светелку, выпил добрую чару лимоновки, закусил остатком новопетровской ветчины, взял какую-то газету, лег да и заснул себе с богом. Просыпаюсь, а наш “Кн. Пожарский” стоит себе, тоже с богом, на Телячьем броде; Собачий брод кое-как переполз, а Телячий не в моготу стало. Что делать? Паузиться, т. е. перегружаться. Пауза эта длится до сих пор, т. е. до первого часу ночи. А путешественницы и путешественники пробавляются натощак в ералаш, в ожидании нижегородского обеда.
20 [сентября]. Пауза продолжалась за полночь. С рассветом “Кн. Пожарский” поднял якорь и, как подстреленный орел, захлопал одним колесом своим. Взошло солнце и осветило очаровательные окрестности Нижнего Новгорода. Я хотел было хоть что-нибудь начертить, но, увы, дрожание палубы при одном колесе еще ощутительнее, а серые сырые тучки не замедлили закрыть животворящее светило и задернуть прозрачным серым туманом живую декорацию. Декорация от тумана сделалась еще очаровательнее, но рисовать ее решительно невозможно. Тучки небесные, вечные странницы, пустили из себя такую мерзость, что я укрылся в капитанскую светелку и принялся за свои чувалы (торбы).
В 11 часов утра “К г. Пожарский” положил якорь против Нижнего Новгорода. Тучки разошлись, и солнышко приветливо осветило город и его прекрасные окрестности. Я вышел на берег и без помощи извозчика, мимо красавицы XVII столетия, церкви св. Георгия, поднялся на гору. Зашел в гимназию к Боб[р]жицкому, бывшему студенту киевского университета; [216] не нашел его дома, я пошел в Кремль. Новый собор отвратительное здание. Это огромная квадратная ступа с пятью короткими толкачами. Неужели это дело рук Константина Тона? Невероятно. Скорее это произведение самого неудобозабываемого Тормаза. [217] Далее. Приношение благодарного потомства гражданину Минину и Кн. Пожарскому — копеечное, позорящее, неблагодарное потомство, приношение! Утешительно, что этот грошевый обелиск уже переломился. [218]
Из Кремля зашел я опять к Боб[р]жицкому и опять не застал его дома. Из гимназии пошел я искать в Покровской улице дом Сверчкова, квартиру А. А. Сапожникова. Нашел. И только что успел поздравить с временным новосельем хозяйку, хозяина и вообще сопутниц и сопутников, как является Николай Александрович Брылкин (главный управляющий компаниею пароходства “Меркурий” [219]) и по секрету от других объявляет сначала хозяину, а потом мне, что он имеет особенное предписание полицеймейстера дать знать ему о моем прибытии в город. Я хотя и тертый калач, но такая неожиданность меня сконфузила. Позавтракавши кое-как, я отправился на пароход, поблагодарил моего доброго друга капитана [Кишкина] за его обязательности, взял свой паспорт и передал его вместе с вещами Н. А. Брылкину. Успокоившись немного, я в третий раз пошел к Боб[р]жицкому и на сей раз нашел его дома с широко распростертыми объятиями. В 8 часов вечера я отправился к Н. А. Брылкину, провел у него часа два времени в дружеской беседе, взял у него для прочтения Голос из России, лондонское издание, [210] и отправился к Павлу Абрамовичу Овсянникову, на мою временную квартиру. [221]
21 [сентября]. Добрые мои новые друзья, Н. А. Брылкин и П. А. Овсянников, посоветовали мне прикинуться больным во избежание путешествия, пожалуй по этапам, в Оренбург за получением указа об отставке. Я рассудил, что не грех подлость отвратить лицемерием, и притворился больным. До первого часу лежал, читал Голос из России, и дожидал медика. А в первом часу махнул рукой и отправился к Сапожниковым. После обеда проводил моих дорогих милых спутников и спутниц до почтовой конторы и простился с ними. Они в почтовых каретах отправились в Москву. Когда увижусь я с вами, прекраснейшие люди? Просил Комаровского и Явленского целовать в Москве моего старого друга М. С. Щепкина, а Сапожникова просил в Петербурге целовать мою святую заступницу графиню Н. И. Толстую. Вот тебе и Москва! вот тебе и Петербург! и театр, и Академия, и Эрмитаж, и сладкие дружеские объятия земляков, друзей моих Лазаревского и Гулака-Артемовского! Проклятие вам, корпусные и прочие командиры, мои мучители безнаказанные! Гнусно! Бесчеловечно! Отвратительно гнусно!
В 7 часов вечера зашел я к Н. А. Брылкину, встретил у него Овсянникова и Кишкина и дружеской откровенной беседой заглушил вопли так внезапно, так гнусно, подло уязвленного сердца. Если бы не эти добрые люди, мне бы пришлось теперь сидеть за решоткой и дожидать указа об отставке или просто броситься в объятия красавицы-Волги. Последнее, кажется, было бы легче.
22 [сентября]. Сегодня, как и вчера, погода — дрянь слякоть и мерзость. На улицу выйти нет возможности. Из-за стены Кремля показывает собор свои безобразные толкачи с реповидными верхушками и ничего больше не видно из моей квартиры. Скучно. Медика и полицеймейстера по вчерашнему дожидал и, не дождавшись, пошел к Н. А.
Брылкину обедать. После обеда, как и до обеда лежал и читал “Богдана Хмельницкого” Костомарова. [222] Прекрасная книга, вполне изображающая этого гениального бунтовщика. Поучительная, назидательная книга! Историческая литература сильно двинулась вперед в продолжение последнего десятилетия. Она осветила подробности, закопченные дымом фимиама, усердно кадимого перед порфирородными идолами.
23 [сентября]. Погода постоянно скверная. Я постоянно лежу и читаю Зиновия Богдана. Прекрасная, современная книга! От нечего делать нарисовал сегодня портрет В. В. Кишкина удовлетворительно. Обедал, по обыкновению, у Н. А. Брылкина и, по обыкновению, после обеда читал и спал.
24 [сентября]. Н. А. Брылкин ездил в Балахну с мистером Стремом, американским инженером, посмотреть на строящийся там пароход и баржи для компании Меркурий. От нечего делать и я напросился им сопутствовать. Щегольской, новенький пароход Лоцман в полдень поднял якорь и понес нас вверх по Волге. С разными остановками в 5 часов вечера мы, наконец, остановились у Балахны. Едва успел вскарабкаться на кучу бревен и взглянуть на эту родительницу бесчисленных живописных расшив, как инспекция кончилась, и я пошел к “Лоцману”. Из рассказов я узнал, что Балахна одна из главных верхвей {Т. е. верфей.} на берегах Волги, то же, что на Оке Дедново, где строился голландскими мастерами первый русский корабль “Орел”. В десятом часу возвратились в Нижний. Пообедали или поужинали и разошлись спать.
25 [сентября]. Утро было хотя и неясное, по крайней мере без ветру и дождя. Воспользовавшись сиею бесцветною погодою, я с крылечка моей квартиры начертил верхушку церкви св. Георгия, Хоть что-нибудь, да делал.
26 [сентября]. Опять дождь, опять слякоть. Настоящее безвыходное положение. Старинные нижегородские церкви меня просто очаровали. Они так милы, так гармонически пестры… И отвратительная погода не дает мне рисовать их. Я, однакож, сегодня перехитрил упрямую погоду. Рано поутру пошел я в трактир, спросил себе чаю и нарисовал из окна Благовещенский собор. Древнейшая в Нижнем церковь. Нужно будет узнать время ее построения. Но от кого? К пьяным косматым жрецам не хочется мне обращаться, а больше не к кому. Нижний-Новгород во многих отношениях интересный город и не имеет печатного указателя. Дико! по-татарски дико!
27 [сентября]. Проходя мимо церкви святого Георгия и видя, что двери церкви растворены, я вошел в притвор и в ужасе остановился. Меня поразило какое-то безобразное чудовище, нарисованное на трехаршинной круглой доске. Сначала я подумал, что это индийский Ману или Вишну заблудился в христианском капище полакомиться ладаном и деревянным маслицем. Я хотел войти в самую церковь, как двери растворилися, и вышла пышно, франтовски разодетая барыня, уже не совсем свежая, и, обратясь к нарисованному чудовищу, три раза набожно и кокетливо перекрестилась и вышла. Лицемерка! Идолопоклонница! И наверное б[….]. И она ли одна? Миллионы подобных ей бессмысленных извращенных идолопоклонниц. Где же христианки? Где христиане? Где бесплотная идея добра и чистоты? Скорее в кабаке, нежели в этих обезображенных животных капищах. У меня не хватило духу перекреститься и войти в церковь; из притвора я вышел на улицу, и глазам моим представилась по темному фону широкого луга, блестящая, грациозно извивающаяся красавица Волга. Я вздохнул свободно, невольно перекрестился и пошел домой.
28 [сентября]. Нарисовал портрет мамзель Аннхен Шауббе, гувернантки Брылкиных; очень милая молодая немочка, резвая, наивная, настоящий мальчик в юбке.
Прочитал комедию Островского “Доходное место”. [223] Не понравилось. Много лишнего, ничего не говорящего и вообще аляповато; особенно женщины не натуральны. В скором времени ее будут давать на здешней сцене. Нужно будет посмотреть.
Перед вечером требовала меня зачем-то полиция, но я не пошел.