Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Над квадратом раскопа - Андрей Леонидович Никитин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Андрей Леонидович Никитин

Над квадратом раскопа


Рисунки О. РевоФото автораНа переплете воспроизведена уникальная скульптура из кости, найденная в 1966 году в Псковской области при раскопках А. М. Микляева свайного неолитического поселения Усвяты IV (середина III тысячелетия до нашей эры). Хранится в Государственном Эрмитаже.Научный редактор доктор географических наук ШНИТНИКОВ А. В.Научно-художественная литература

К читателю

В каждой науке, кроме общепринятой метрической системы мер, используются еще свои, специфические единицы измерения. В астрономии такими единицами могут быть звездные системы, галактики, в микробиологии — отдельная клетка, в химии — молекула. При археологических раскопках подобной единицей служит квадрат, площадь которого в каждом случае может быть различной, поскольку квадрат — величина условная. В отличие от математического квадрата, имеющего два измерения, квадрат археологический имеет еще и третье измерение — время, которое отсчитывается в глубину по вертикали. По этим трем координатам и ведет археолог изучение пластов земли.

Как это происходит, я рассказал в книге «Распахнутая земля» на примере раскопок и открытий, в которых мне довелось принимать участие. То был рассказ об археологии как науке, имеющей свои объекты и методы исследования. Эта книга продолжает первую, но во многом отличается от нее. В ней я пытаюсь показать археологию с другой стороны, рассматривая ее как один из способов познания окружающего нас мира, а вместе с тем показать и тот «космос науки», без которого не обходится никакое научное творчество: чувства, мысли, ощущения, внезапные прозрения, что ведут от одного открытия к другому.

Археология всегда была для меня не «наукой о древностях», как точно переводится это слово, а «наукой о прошлом», причем прошлое включало в себя не только историю человеческого общества, но и историю биосферы в целом. Все более тесное содружество таких направлений науки, как палеогеография, геохимия, экология, геоморфология, биогеография, геофизика, почвоведение, гидрология и многие другие, открывает сейчас возможность не только объяснить прошлое, но и успешно прогнозировать будущее. Вероятно, поэтому все большее количество исследователей приходит к мысли, что разных наук со многими целями нет — существуют, лишь разные аспекты единой науки, цель которой — познать мир и человека в их единстве. Это предвидел еще академик В. И. Вернадский, писавший почти полвека назад: «В наше время рамки отдельной науки, на которые распадается научное знание, не могут точно определять область научной мысли исследователя, точно охарактеризовать его научную работу. Проблемы, которые его занимают, все чаще не укладываются в рамки отдельной, определенной, сложившейся науки. Мы специализируемся не по наукам, а по проблемам. Научная мысль ученого нашего времени с небывалым прежде успехом и силой углубляется в новые области огромного значения, не существовавшие раньше или бывшие исключительно уделом философии или религии…»

Соображения эти определили форму и содержание новой книги. Речь в ней идет не столько о предметах, найденных при раскопках, сколько о закономерностях, на которые указывает анализ этих предметов; не столько о следствиях, сколько о возможных причинах, истоки которых приходится искать иногда за пределами биосферы. Чтобы увидеть все это и понять, какое место в пространстве и времени занимает прошлое, ограниченное тем или иным квадратом раскопа, современный археолог должен уметь преодолевать эти границы, уметь подняться над ними, соединив в своем сознании, сплавив воедино результаты множества специальных исследований. Вот почему я рассказываю прежде всего о собственном опыте, о том пути, который мне пришлось пройти самому. Он известен мне лучше, чем чей-либо другой, и в то же время позволяет дать читателю представление о различных направлениях современной науки о человеке и природе.

Памяти Виктора Викторовича Чердынцева, замечательного ученого и человека, в беседах с которым рождался замысел этой книги

Глава I

У самого Белого моря

1

Холодное, серое, взрытое густым порывистым ветром, море неслось к берегу в белой накипи пены, обрушивалось на мокрый, обнажавшийся с отливом песок, вздымалось пенистыми гривами на песчаном баре перед устьем реки. Удары волн о подводные мели и камни сливались в глухой и плотный гул канонады. И в этом гуле, в измороси брызг, раскачиваясь под ударами волн и ветра, уходили от берега «Соловки», так и не сумевшие взять на борт отъезжающих. Даже без бинокля был виден серый корпус судна, то поднимавшегося с очередной волной, то нырявшего вместе с ней вниз.

Тоскливый прощальный гудок виновато ткнулся в обрыв, задохнувшись в заряде дождя. Подхватив мокрые сумки и чемоданы, расходились по домам провожавшие вместе с теми, кого они провожали.

Третьи сутки сотрясал шторм море и берег. И в течение этих трех дней в каждом из домов маленькой заполярной деревни на юго-восточном берегу Кольского полуострова, связанной с остальным миром ненадежными рейсами Ан-14 и заходом «Соловков», все напряженно вслушивались в сводки погоды и до боли в глазах вглядывались то в далекие холмы берега, то в сумятицу волн и облаков, чтобы угадать перемену. Напрасно! Каждое утро шторм как будто набирал новую силу. И те семь человек, у которых кончались отпуска и командировки, кто рассчитывал на следующее утро уже идти по улицам Архангельска, не могли попрекнуть капитана за то, что он так и не решился бросить якорь на рейде. Впрочем, если бы даже он попробовал это сделать, ни одна из лодок, обсыхавших на песке, не вышла бы в море: волны разбили бы ее в щепки о песчаную косу и камни бара…

Оставалось одно: выходить по берегу на запад, где больше вероятности попасть на самолет и где начинается дорога к Умбе, районному центру Терского берега, до которого отсюда было двести с лишним километров.

Вариант был не из лучших. Если бы не вынужденное трехдневное безделье и появляющиеся временами светлые пятна в сыром и сером небе, я остался бы ждать. Но безделье грозило затянуться на неделю и больше, я успел отдохнуть, к тому же то был хороший повод увидеть порядочный отрезок берега, мне практически незнакомый. На Терский берег я приезжал не первый раз, но не как археолог, а как писатель и журналист. И всегда получалось так, что собственно берега я почти не знал, уходя в глубь полуострова или наблюдая его с борта парусной шхуны, проходившей параллельным курсом в двух-трех милях.

Вот почему после плотного обеда, невзирая на уговоры хозяев, я вскинул на плечи свой рюкзак.

Дождь перестал, и хотя море ревело и ярилось по-прежнему, в небе то здесь, то там стали обозначаться просветы, обещавшие если не солнце, то все же некоторое изменение погоды…

Грязно-серое с синевой, вскипающее и опадающее море подгоняло прилив, наползая на красный, утрамбованный волнами песок, пытаясь добраться до старой волноприбойной линии. Она была отмечена полосой остро пахнущих водорослей, белыми пористыми губками, раковинами мидий, на которых причудливыми наростами лепились балянусы и мшанки, пустыми, побелевшими панцирями травяных крабов и рассыпающимися скелетами морских звезд.

Ниже этой линии все находилось во власти волн и моря, дважды в сутки откатывающегося от берега и обнажающего при этом словно гофрированные прибоем отмели и непересыхающие желоба, где в тихую погоду пережидали отлив красные морские звезды.

Выше по берегу лежал сухой и рыхлый, перевеваемый ветром песок со следами чаек, людей, собак и оленей. Над ним, на первой гряде дюн, шуршали заросли сизой осоки и тростника. На второй гряде, идущей параллельно первой, начиналась «сухая тундра»: плотный, толстый ковер стелющегося вереска, воронихи с ее черными глянцевыми ягодами, краснеющей по осени медвежьей ягоды и мхов, ковер, на котором темнели низкие, стриженные под одним углом морскими ветрами плотные кусты можжевельника, карликовой березы и осины. Такой же была и третья гряда, по ней шла основная тропа. Дальше, за этой грядой, все было иным.

Легкий, струящийся песок уступал место тяжелым, вязким суглинкам и супеси, замешанным на мелкой гальке. Берег поднимался крутым откосом на много метров вверх, образуя цепь высоких холмов. Там начиналась уже мокрая тундра — с озерцами, бесконечными болотами, высокими кочками с торфяной жижей между ними, прикрытой пружинящей сеткой полярной ивы и цветущего, одуряюще пахнущего багульника. Эти холмы были первой ступенью гигантской лестницы морских террас, уходящих в глубь полуострова от современного берега. На их плоскостях лежали лужи застойных болот, оставшиеся от заливов древних морей, и поросшие лесом гряды столь же древних дюн, отмечающие прежние береговые линии.

Всякий раз при взгляде на эти террасы мне приходила мысль, что здесь, на берегу, время представало особенно зримо, — время не человеческое, а геологическое, земное, воплощенное в этих плоскостях, каждая из которых отмечала собой определенный отрезок прошлого с интервалом в две-три тысячи лет.

Причина такого явления коренилась в особенности последнего ледникового периода. Тяжелый ледяной щит последнего оледенения за десятки тысячелетий своего существования вдавил в глубь земной коры северную часть Скандинавии и собственно Кольский полуостров. Сравнительно с общим периодом оледенения потепление здесь наступило внезапно. Лед таял, и давление ослабевало быстрее, чем выпрямлялась земная кора. Единый когда-то массив трескался, делился на гигантские блоки, одним из которых стал Кольский полуостров. Он поднимался рывками, с внутренними сдвигами, разломами, остановками, во время которых и происходило образование этих террас. Так что каждая терраса — свидетельство очередной остановки в поднятии суши над уровнем моря.

Но и этот процесс был не однозначным. Как полагают многие ученые, наряду с поднятием суши, освобождавшейся ото льда, происходили колебания уровня моря, то совпадающие с движением суши, то противоположные ему.

Два шага назад, шаг вперед — примерно так отступало море; два шага вверх, шаг вниз — так поднималась суша. На самом же деле эти движения были во много раз сложнее. На них влияли другие процессы, воздействовали подземные силы, то замедлявшие, то ускорявшие поднятие… Менялся в это время и климат. Он то способствовал снова развитию ледникового покрова в горах, то уничтожал остатки зимних снежников намного раньше, чем в наши дни. Бывали периоды, когда дубы и липы росли возле Полярного круга, в теперешней тундре поднимались леса, а температура воды Белого моря была такой же, как летом на берегу Рижского залива…

Я шел по третьей гряде дюн мимо обширных песчаных котловин, и то тут, то там взгляд скользил по россыпям белого колотого кварца. Они казались естественными на фоне красно-коричневого песка, пестрой гальки, и, вероятно, я еще долго бы не задумался над тем, каким образом появились здесь эти осколки, если бы тропа не привела меня к большому песчаному выдуву. И, словно подчиняясь приказу опытного режиссера, ожидавшего именно этого мгновения, редеющие облака на несколько минут раздвинулись, обнажив белесую голубизну полярного неба, и невесть откуда возникшее солнце вонзило свои лучи в песок и море, высветив картину, которая всегда будет стоять в моей памяти.

Омытые дождями, обдутые и очищенные ветром лучше, чем рукой археолога, прямо на песке лежали кучи черных камней, отмечая места древних очагов. Их было здесь около десятка, они протянулись цепочкой по дюне параллельно морскому берегу, а вокруг каждого из них, словно очерчивая территорию древнего жилища, в лучах солнца сверкали обломки кварца и горного хрусталя.

Зрелище было сказочно великолепным. Все искрилось от капель влаги, играло красками — и густо-зеленая с белыми и розовыми пятнами тундра, и желтый, белый, коричневый песок с разноцветной галькой, и пенные гребни накатывающихся волн.

Сбросив рюкзак и шагая от очага к очагу по этой волшебной сцене, я впервые выбирал из россыпи кварцевых осколков маленькие скребки и скребочки, проколки, ядрища, какие-то орудия, напоминавшие небольшие долотца, плоские, вышлифованные углом ножи и граненые наконечники копий и гарпунов из сине-серого шифера. Рядом с очагами лежали шлифовальные плиты из красного и розового крупнозернистого песчаника, топоры и тесла из черного роговика и синеватого сланца, припасенные для таких же орудий, и даже два обломка наконечников стрел из плотного бледно-розового кремня, попавшего сюда, вероятнее всего, с берегов Северной Двины.

Потом мне не раз случалось находить на берегу такие вот расчищенные ветром остатки древних поселений. Они стали привычны, как море и тундра, многие их загадки перестали существовать для меня, но в тот раз было все иначе. Тогда я забыл обо всем — о кончавшейся командировке, о времени, о цели маршрута. Встреча с древними поселениями Терского берега задержала меня не на неделю, а на несколько последующих лет, когда я снова и снова возвращался на эти дюны уже как археолог.

2

Настоящий интерес к работе появляется вместе с загадкой, требующей своего решения. На Терском берегу загадки, в прямом смысле слова, лежали на поверхности, но найти их решение оказалось не просто.

Главная трудность заключалась не в определении назначения предметов, сделанных рукой древнего человека, хотя перейти от кремневых орудий к кварцевым для каждого археолога всегда сложно: иные свойства материала затрудняют «узнавание» предмета, требуют наметанного глаза и знания места, которое этот предмет занимал в жизни древнего человека. Во всем остальном ничего не меняется: кварцевым скребком пользовались так же, как скребком кремневым; кварцевый наконечник стрелы точно так же крепился к древку, как кремневый, шиферный, сланцевый или костяной. Каменный боек топора, независимо от материала и формы, зажимали в деревянную или роговую муфту. Отличить наконечник дротика от каменного жальца поворотного гарпуна для морской охоты — на нерпу, морского зайца, белуху — можно было по мелким особенностям, вроде широкого плоского насада, предполагавшего узкую прорезь в костяном гарпуне, куда наконечник вставлялся.

Загадочно было другое — такое вот препарированное состояние мест древних стойбищ, расположение этих древних поселений, их возраст, хозяйство, быт людей, которые на них жили. Все это заставляло с особым вниманием вглядываться в окружающий мир, чтобы понять, какие действовали здесь факторы.

Была и другая трудность. Если в нашей средней полосе на месте древнего поселения почти всегда залегают слои нескольких культур и в их определении можно идти от известного к неизвестному, то здесь, как убеждал опыт предшествующих исследователей, было неизвестно решительно все, и разница в несколько тысяч лет почти не отражалась на облике каменных орудий.

Разбирая каменные кучи, можно было видеть, что камни некогда служили обкладкой стенок древних очагов, вырытых в песке. Разрушение начиналось с того, что верхние ряды камней обваливались, погребая под собой угли. Дальше в дело вступал ветер. Передвинуть тяжелые камни ветер не мог. Он уносил песчинки, выгребал их из-под камней, и те постепенно опускались все ниже и ниже, пока не оказывались на дне выдувов или на ровных галечникових террасах, словно спроецированные на гигантские природные планшеты, созданные ветром и морем. Здесь не нужно было вести раскопки: все лежало на поверхности — ходи, отмечай на плане и собирай находки… В других случаях попадались полуразрушенные дюны, где в котловинах возле очагов вместе с углями лежали обломки обожженных костей и — очень редко — мелкие черепки от горшков, в которых древние поморы варили пищу. Все предметы концентрировались исключительно возле очага, как бы очерчивая пределы жилища, в то время как в промежутках между жилищами можно было найти лишь редкие отщепы кварца. И тут вставал естественный вопрос: почему же выдувы очерчивают именно площадь жилища?

Не меньшей загадкой представлялось мне расположение стоянок.

Я не мог понять, почему эти люди селились не на сухих, хорошо прогреваемых солнцем южных склонах холмов, закрытых от пронзительных северо-восточных ветров, не возле устья рек и порогов, где над кипящим потоком выпрыгивает из воды сильное тело серебряной семги, идущей вверх на свои нерестилища, а в местах, казалось бы, совсем для этого непригодных.

Древние обитатели Терского берега селились на низкой, третьей от моря, гряде дюн, открытой устойчивым, самым холодным ветрам. Словно наперекор очевидному, они устраивались не на юго-западном, солнечном и теплом, а на юго-восточном склоне останцев высокого берега; занимали самые высокие, самые открытые места на террасах, по которым из конца в конец мог прогуливаться любой из местных ветров, а если останавливались возле одного из ручьев, берущих начало из близлежащего болота или озерка, то всегда на восточном, а не на западном его берегу.

Правило это не знало исключений. Оно действовало безотказно, как хорошо подобранная отмычка, когда требовалось найти стоянку, но смысл такой закономерности оставался мне непонятен. До тех пор, пока я не смог сбросить с себя тот груз представлений и понятий, который отличал приезжего человека от коренного жителя этих мест.

3

Больше всего, я думаю, мне повезло в том, что первые кварцевые скребки, потерянные или выброшенные первобытными охотниками возле древних очагов, я увидел не в первый или второй свой приезд на Терский берег, а лишь когда был к такой встрече уже подготовлен. Несколько предыдущих летних сезонов здесь, на южном и юго-восточном побережье Кольского полуострова, позволили мне сродниться с этим краем, почувствовать его, начать его понимать.

Понимание пришло не сразу. Оно складывалось из километров, пройденных по берегам рек, по лесистым холмам-вáракам, по кочкастой, сырой и комариной тундре, по сыпучим приморским дюнам и убитому песку на отливе. Оно рождалось из наблюдений и долгих, неспешных разговоров у лесных костров, за столами в старых поморских селах или под перестук мотора рыбацкого карбаса, неторопливо бегущего вдоль берега.

Впервые вступив на Терский берег, я был потрясен и пленен его красотой, суровой, словно бы девственной свежестью, чистыми ветрами, напоенными то морской солью, то запахами лесов и тундр.

Дыхание приливов и отливов, качавших парусную шхуну, резкий запах прибрежных водорослей, шум водопадов, шлифующих гряды красных гранитов, солнце, плывущее в полночь над лесом, — все это было настолько ново, что казалось праздничным чудом, удивительным подарком судьбы. После холмов, озерных долин и равнин среднерусской полосы, где каждая пядь земли несла на себе отпечаток столетий человеческого труда и деятельности, где под каждым лесом, каким бы густым и дремучим ни казался он на первый взгляд, можно было обнаружить следы пашни или вырубки, — этот край представал первобытным и первозданным. В этом убеждало обилие рыбы, чистота рек и ручьев, мягкие, пружинящие мхи, желто-зелеными подушками залегающие на скалах, — вся та природа, которая, казалось, не отступала перед человеком, а теснила его здесь со всех сторон.

Между тем этот мир был не менее старым, чем тот, к которому я привык. Только взглянуть на него надо было иными глазами, чтобы за внешними красками и формами увидеть скрытые причинно-следственные связи.

«Если хочешь понять людей, непохожих на тебя, — попытайся жить их жизнью». Эта первая заповедь этнографа не совсем справедлива. Войти следует не столько в быт, сколько в мир представлений и чувств, чтобы понять структуру мышления человека, которого ты изучаешь. Внешнее — обманчиво и ненадежно. Опыт странствий по Северу убедил меня, что, разговаривая, казалось бы, на одном языке с поморами, употребляя одни и те же слова, мы вкладываем в них разное содержание, которое объясняется разным отношением к окружающему нас миру.

Попробую пояснить это на примере, который мне особенно запал в память.

В один из летних сезонов мне довольно часто приходилось останавливаться у рыбаков на тоне возле речки с многообещающим названием Большая Кумжевая, хотя кумжи в ней было не больше, чем в остальных реках. От Малой Кумжевой ее отличали разве что скалистые пороги в устье да, по-видимому, бóльшая протяженность. К востоку от устья на высокой, поросшей травой дюне стояли рыбацкая изба, «сетевка» — маленький амбар на «курьих ножках», в котором хранились сети, — и пустовавший сарай, куда после путины складывали тросы, поплавки, якоря и прочую утварь. Чуть поодаль в обрыв берега был врезан небольшой ледник, а в море тянулась «стенка» с отходящими в сторону ставными неводами.

Здесь в долгих, неспешных разговорах светлыми полярными ночами, прерываемыми когда сном, когда отъездом на карбасе к сетям, чтобы возвратиться к прерванной беседе через день, а то и через два, я смог хотя бы отчасти увидеть окружающий мир глазами своих хозяев.

Рыбаков было двое, и в избе было два транзисторных приемника — у каждого рыбака свой. Через день, после очередного рейса маленького самолета, заведующий рыбопунктом привозил сюда газеты и журналы, которые прочитывались от строчки до строчки. То были самые благодарные читатели и слушатели, порой невозмутимо, порой с одобрением и комментариями воспринимавшие сообщения о делах мира, который был известен больше понаслышке, благодаря иллюстрациям в журналах и кинофильмам. Сосредоточенное, почти торжественное молчание наступало в избе, затихали даже внуки, прибегавшие пожить с дедами на тоне, когда начиналась передача последних известий. Сторонний человек, попавший сюда в это время, был бы тронут и поражен вниманием, почти благоговейным, с каким выслушивались внутренние наши и международные новости. Его обманули бы стопки журналов на подоконнике, газеты в углу и звучащий из транзистора голос диктора, потому что в его сознании замкнулась бы привычная цепь: слушать — слышать. На самом деле она была иной: слушать — ждать.

Пожилые рыбаки, ежедневно читавшие газеты и слушавшие последние известия о жизни внешнего, далекого, полуреального для них мира, обретавшего конкретные черты лишь в названиях населенных мест, где жили их знакомые, дальние и близкие родственники, воспринимали все это как некое привычное развлечение, заменявшее беседу. По-настоящему ждали они только сводку погоды. Эту сводку они не пропускали ни разу в течение дня — сводку Гидрометцентра из Москвы и, что важнее, сводку своего, мурманского радио. Эти сводки они обсуждали и комментировали гораздо меньше, чем все остальное, потому что это было — дело. От той или иной погоды зависел улов, заработок, стало быть, жизнь.

В их жизни все делилось на две неравные части: важное, существенное, и неважное, вторичное, сиюминутное.

Даже дома, в селении, им не могло прийти в голову любоваться штормовым морем, собирающим толпы на набережных южных городов. Для рыбака шторм — прежде всего беда. Шторм может стать смертью, если он застигнет рыбака в море; шторм — гибель выставленных в море сетей, если не успеть поднять их на берег; шторм — перерыв в путине, пустые — в прошлом голодные — дни.

И опять же не краски, ласкающие глаз, замечает рыбак во время штиля, когда чуть колышется сине-стальная поверхность моря, чайки сидят на воде, похожие на пенопластовые поплавки выметанных сетей, а серебристо-снежные торпеды белух поджимают к берегу косяки нежной беломорской сельди. Нет, улыбаясь и радуясь, рыбак в это время думает о том, что погода ему благоволит, рыба должна идти к берегу, в сети, и, когда над ставными неводами с криком закружатся чайки, ему надо будет сталкивать в воду карбас, на дне которого через несколько минут закипит мгновенный серебряный выплеск…

Бескомпромиссное деление жизни на существенное и несущественное не было придумано — оно вытекало из условий жизни. Поморы жили с природой в ладу — вот, пожалуй, как можно сформулировать вывод, к которому я тогда пришел. Он не отличался оригинальностью, но так уж устроена жизнь, что самые трафаретные, самые прописные истины и чувства вроде боли, голода, любви, страха, радости каждый должен постигнуть сам.

Здесь, за Полярным кругом, иначе смотрели на расстояния, и прогулка в пятьдесят, сто, а то и более километров представлялась вполне обычной. Здесь были значительно выше требования, предъявлявшиеся человеку, но, пожалуй, при этом была и большая снисходительность по отношению к нему, потому что каждый знал, что за порогом дома начинается то, что в любой момент может потребовать от человека максимальной отдачи всех его физических и душевных сил.

Люди, окружавшие меня, не обладали ни сверхъестественной силой, ни особым мужеством. Неторопливые, спокойные в движениях, они отличались, пожалуй, только удивительной уверенностью в том, что они считали «своим делом». Делом была рыба. Делом были олени, колхозные стада которых кочевали еще дальше, на северо-востоке. Делом было все необходимое для жизни: заготовка дров из выброшенного на берег плавника, заготовка сена и ягеля для скота на зиму, починка сетей, сенокос, приготовление еды и многое, многое другое, о чем сразу не задумаешься, но что, по сути своей, и составляет собственно жизнь человеческую.

Эту жизнь я должен был не только принять, но и понять, увидев за действиями людей законы, которые их диктовали. Помочь мне никто не мог. Я сам должен был разобраться в этой картине, достаточно сложной и еще более усложненной тем радужным ореолом экзотики, который она приобретала в моем восприятии.

Такова была одна сторона задачи. Вторая, не менее сложная, состояла в том, чтобы сквозь эту современную жизнь увидеть контуры жизни прошлой, которую я открывал как археолог.

4

История заселения и освоения Терского берега была долгой и сложной, даже если ее исчислять со времен исторических, когда на эти земли претендовал «Господин Великий Новгород». Места были обильны рыбой и зверем, земля лежала «ничейной», поскольку лопари, как тогда именовали саамов, кочевали с оленями в тундрах. И все же первые селения новгородцев, а потом и московской волны колонистов вряд ли закладывались на пустых местах возле устьев рек, где так удобно ставить ловушки на семгу и где при шторме могли спокойно отстаиваться суда. В пользу этого можно привести ряд достаточно веских соображений: малочисленность действительно удобных для поселения мест, открытых для подхода с моря и защищенных от непогоды, наличие поблизости уловистых тоневых участков и то обстоятельство — вряд ли его могли упустить из виду практичные новгородцы, — что собирать дань с кочующих туземцев удобнее всего на местах достаточно обжитых.

Но вот что действительно интересно: на территории почти каждого поморского селения можно было обнаружить следы еще неолитических стойбищ в виде кварцевых отщепов и орудий, обломков сланца и роговика.

Таким образом, хоть какая-то — пусть очень отдаленная — преемственность между тем, древним населением Терского берега и современным все же угадывалась.

Попав сюда впервые, я был удивлен резким отличием облика этих селений от таких же поморских деревень и сел, расположенных на других берегах Белого моря. Вместо огромных, ставших давно классическими двухэтажных домов с вычурным узорочьем на ставнях, балясинах, очелье, с фигурным коньком и резными «курицами», поддерживающими деревянные водосливы, на мысу — наволоке — или под крутым берегом теснились приземистые избы с подслеповатыми, маленькими окнами, обращенными или внутрь круга домов, или на залив, но только не к морю, где проходила добрая половина жизни их обитателей. Отличалась ото всех Пялица, в которой я в конце концов и обосновался. Однако Пялица оказалась наиболее молодым селением среди других. И, пустив корни на высокой террасе над морем, дома стояли не на обрыве, у воды, а поодаль от берега, над ручьем, текущим из тундры в реку.

Туманы, дожди, промозглая погода, ветры заставляли думать людей не столько о красоте, сколько о прочности и добротности дома, о невыдуваемом тепле, о надежности и уюте. Потому и отворачивались дома от моря, жались друг к другу поближе, как жмутся друг к другу зимой рыбаки на оторвавшейся льдине или олени, застигнутые в тундре пургой. Но селению нужен и простор, чтобы ветра и солнце сушили промокающее и гниющее от тумана дерево, сдували гнус, от обилия которого в иной год здесь трудно продохнуть — в такие дни олени заходят в воду или на далеко выдающуюся в море прибрежную косу и стараются поймать всем телом спасительный ветер, отгоняющий докучливых насекомых.

Существовало еще одно условие, которому должно было отвечать выбранное для житья место: наличие чистой пресной воды. Только вода здесь требовалась обязательно колодезная. Ни речная вода, ни вода ручьев, протекающих поблизости от селения, не казалась поморам достаточно чистой. Даже если тоневая изба стояла неподалеку от реки или ручья, то и тогда, в стороне, рыбаки выкапывали небольшой колодезь, откуда и брали воду для приготовления пищи.

В каждом штрихе, из множества которых складывался облик лежавшего передо мной мира, угадывались традиции, восходящие к «досельным» временам, как говорили здесь старики, к тем первопроходцам и колонистам, которые в свою очередь получили их от кого-то другого, кто знал эту землю так же, как знаем мы собственное тело. Этот мир был древен, но не первозданен. Даже Пялица, которую я выбрал потому, что за ней, на восток, на десятки километров уже не было ничего, кроме моря и тундры, при ближайшем рассмотрении оказалась не «форпостом цивилизации», а одним из перекрестков оживленной жизни этих мест в прошлом.

Следы былых связей заметны были и сейчас. Я не говорю уже о родстве. За разговорами довольно скоро оказывалось, что не только Терский берег от Умбы до Поноя, но весь Кольский полуостров переплетен сложной и действенной сетью родственных и дружеских связей. Истоки их уходили еще в незапамятные времена, потому что существующие ныне фамилии встречались мне в тех же селениях, где их упоминали документы четырех- и пятивековой давности. На одних и тех же местах люди жили из поколения в поколение. Ветшали дома, на прежнее место ладили новый сруб, указывая внукам, где на памяти прадедов еще стояли лопарские вежи, и здесь же я находил розовые круги от костров, которые, судя по каменным орудиям, разжигали какие-то люди, тоже считавшие эти места своими несколько тысяч лет назад.

Сейчас я думаю: может быть, и тропинки, по которым я ходил, начинались с тех времен? Нет, конечно, не все, в этом-то можно было разобраться. Но главные «дороги жизни», связывавшие селение с селением, берег — с озерами, реку — с рекой, один берег — с другим через весь полуостров, несомненно, уходили в еще большую древность, чем даже места поселений.

Узкие, змеящиеся тропинки, выбитые в кочкастых мхах и низколесье полярной тундры копытами оленей и ногами многих поколений людей, образовывали странные узоры вокруг селений и на окрестных холмах. По ним можно было прочесть всю историю этих мест, историю живших здесь людей и то, как они осваивали эту землю, постепенно ее постигая, приспосабливая для своих нужд и, в свою очередь, незаметно приспосабливаясь к ней.

Чтобы тропа оказалась вбитой в землю так глубоко, не зарастала и не разрушалась упорными ветрами, надо было, чтобы по ней ходили изо дня в день, из года в год, из поколения в поколение, чтобы ноги людей ежедневно утаптывали мириады этих песчинок, срывали с камня медлительный цепкий лишайник, стирали самый камень и не давали разрастаться побегам полярной березы и густого можжевельника.

Широкая каменистая тропа по берегу реки вела вверх, к сенокосам возле спокойных плесов, начинавшихся выше порогов. Она уходила в далеко отступивший от моря лес, превратившийся почти в лесотундру, тянулась к песчаным, поросшим ягелем грядам — кейвам, — где сохранились лучшие оленьи пастбища, к лесным озерам и, переливаясь из одной тропы в другую, могла довести до старых лопарских погостов Мурманского берега. То была дорога «большого мира», выводящая далеко за пределы повседневной жизни. Теперь с каждым годом она становилась все неприметнее: скотный двор перевели в другое селение за тридцать с лишним километров по берегу, в деревне осталось мало людей, а на среднее течение Поноя — в Каневку, Краснощелье, не говоря уже о Мурманском береге, — давно попадают только самолетом.

Другая тропа, петлявшая по холмам вокруг селения, терявшаяся порой в траве, соединяла брошенные клочки зарастающих пашен на скудных супесчаных почвах древних морских террас. Она очерчивала круг ежедневных, сезонных забот, территорию, находившуюся под неусыпным контролем человека. Попадая на эту тропу, я каждый раз удивлялся, с каким терпением и искусством прежние обитатели Пялицы выбирали под распашку всегда именно тот клочок земли, который мог принести если не богатый, то наиболее верный урожай в короткое, капризное и ненадежное полярное лето.

В таком выборе сказывался и опыт наблюдений над ходом солнечных лучей, и знание почвы — не слишком каменистой, но и не чересчур песчаной и подвижной, а именно такой, как надо: в меру вязкой, в меру сыпучей, питаемой почвенными водами, хорошо прогревающейся солнцем, когда пашня лежит на пологом северном склоне широкой ложбины.

Между этими двумя тропами, обозначающими как бы два мира — большой, внешний, и малый, собственно мир данного селения, — протекала вся жизнь здешних жителей. От основных троп ветвились узкие тропы и тропинки: на близлежащие озера, на болота — за морошкой и клюквой, на каменистые гривы, поросшие криволесьем, — за грибами в когда-то бывшие здесь лесные острова, угадываемые по старым пням…

И была еще одна тропа, двоившаяся и троившаяся, одна из самых глубоких и широких. Она спускалась от селения с высокой террасы вниз, к морю, текла там в несколько ручьев по внутреннему склону третьей гряды дюн, иногда взбираясь на ее гребень, чтобы оставить в стороне либо кустарник, либо небольшое болотце. Испокон веков то была главная и единственная дорога, соединявшая далеко отстоящие друг от друга редкие селения Терского берега. Теперь вдоль нее, то рядом, то отступая на высокие откосы прибрежных холмов, шагала цепочка телефонных столбов, а под ними — новая тропа, проложенная уже в середине XX века, тропа связистов, проверяющих и чинящих линию.

Так произошло еще одно слияние прошлого с настоящим, и отпавшая было за ненадобностью дорога обрела новое назначение.

Тропа эта, змеившаяся по рубежам земли и моря, стала и моим излюбленным путем. С каждым днем маршруты моих поисков древних поселений протягивались по берегу все дальше и дальше. Сократить километры уже знакомого пути можно было на моторной лодке, каждое утро, будь то волна или штиль, уходившей на Большую Кумжевую. Но мне нравилось, набирая дыхание и силу, чуть переваливаясь с ноги на ногу на текучем песке, словно бы для разминки пробегать пятнадцать — двадцать километров, вбирая в себя краски, пространство и время, каждый раз отмечая изменения в знакомой картине: отцвела морошка, забелела на болотах пушица, из ярко-синих незабудки становятся розовыми, замелькали на болотных лужах первые утиные выводки.

Берег просматривался на несколько километров вперед, дрожал в мареве; за одним мысом вставал другой далекий мыс; плыли в мираже на дальних высоких холмах гигантские фигуры одиноких оленей, а над песками и галечниками кружились и надсаживались в крике чайки. Берег был прозрачен, просторен и прекрасен. Но я знал уже, что пустынным он стал совсем недавно.

5

Еще в первую мою поездку по Терскому берегу на восток, в сторону горла Белого моря, в глаза бросились следы его удивительной обжитости, так контрастирующей с первым романтическим впечатлением нетронутости и первозданности. Впрочем, так ли уж они контрастировали? Здесь не было битого кирпича, ржавых консервных банок, клочков бумаги, железного лома и мазутных пятен — всего того, с чем в наших более обжитых местах мы вынуждены мириться, как с неизбежным и трудно искоренимым злом. Здесь еще не произошло такого угнетающего противостояния цивилизации природе. Обжитость берега сказывалась в другом. Она представала то в виде тоневых изб, перед которыми в море были выметаны сети, лежали на песке лодки, якоря, бегали собаки, то приметами заброшенных тоневых участков — а таких было больше, — когда от избы чернело одно основание, рядом стояла покосившаяся сетевка, полузасыпанные, догнивали на песке старые лодки и остатки вóрота, которым вытягивали на берег перед штормом тяжелые рыбацкие карбасы.

Следов было много, и чем дальше я продвигался на восток, чем положе и песчанее становился сам берег, тем чаще я мог их видеть.

И все же не только к своему дому, но и к берегу, к лесу, к морю поморы относились по-хозяйски, с вниманием и бережливостью. Поэтому даже в оставленном не чувствовалось равнодушия и заброшенности, того унылого запаха запустения, который тоскливо стоит в полуразрушенных домах, лишенных хозяев и смысла своего существования.

Здесь даже за разрушением угадывалась спокойная уверенность, что все это — временное, преходящее, а потому и неокончательное; что придет время, тут снова встанет тоня, ветер будет свистеть в ячеях просыхающей сети, и дети будут бегать вперегонки с собаками по песчаной чаше отлива, собирая морские звезды и трогательные букетики незабудок, вылезающих из песка между полузасыпанными бревнами плавника. Не потому ли старое, серебристо-серое дерево построек, расцвеченное черными, красными, зелеными и золотыми брызгами лишайника, не казалось чем-то чужим и инородным среди зелени тундры и такого же, вычищенного ветрами, промытого дождями и выбеленного морской солью плавника, отмечающего на песке границы штормового своеволия волн?

Некогда береговая тропа в летние месяцы становилась главной и оживленной дорогой. Селения пустели. В них оставались лишь те, кто не мог двигаться или должен был справлять дела по хозяйству. Да и само хозяйство, по возможности, переводили на берег.

На тоню перебирались семьями, с детьми, внуками, коровой, козами, лошадью и оленями. Здесь нужны были рабочие руки и зоркие глаза, чтобы увидеть, когда зайдет рыба в сеть, чтобы не упустить ее обратно, ухватить, вычистить, засолить, сохранить в леднике. А главное — ставить сети и снимать их перед штормом. И не просто снимать, а просушивать, штопать, очищать от грязи и водорослей, укреплять в морском дне колья. Да и мало ли другой работы надо выполнить по крестьянскому хозяйству за короткое северное лето, чтобы обеспечить на всю долгую зиму семью дровами и пищей, скот кормом, а дом утеплить и отремонтировать?

И все же над всеми заботами, над всем распорядком жизни главенствовала семга — царственная рыба, на которой держался этот край.

Далеко не сразу удалось мне постичь и понять то ни с чем не сравнимое отношение к семге у старых поморов, которое и сейчас нет-нет да прорвется в разговоре за столом, но до конца открывается только на тоне, когда трясут сети, переваливая очередной улов в лодку, — на дне бьются сверкающие тела, пальцы стараются ухватить ускользающих рыб, взлетают и падают с глухим коротким ударом колотушки-«кротилки», а глаза старых рыбаков светятся неприкрытым ликованием.




Поделиться книгой:

На главную
Назад