– Мой отец умер…
Боль ее пронзила ответной болью мое сердце – такой острой, что я не смог вымолвить ни слова в ответ. Бенедикта отвернулась, стараясь скрыть хлынувшие из глаз слезы, но я видел, как сотрясаются от рыданий ее хрупкие плечи. Не в силах более сдерживать себя, я шагнул навстречу, взял ее руку и, пытаясь изгнать из самых дальних тайников своего сердца все грешное, произнес:
– Дитя мое, милая Бенедикта, твой отец ушел, но другой Отец не покинет тебя и защитит от всех напастей. А я, жалкий и ничтожный слуга Его, буду орудием Его Святой воли и помогу тебе пережить это великое горе. Тот же, кого ты так безутешно оплакиваешь, не канул бесследно, он перенесся в лучший мир, и Господь на оставит его своей добротой.
Но слова мои, казалось, только пробудили дремлющую скорбь девушки. Силы совершенно оставили ее. Она опустилась на землю, и слезы, более уже не сдерживаемые, хлынули из глаз; рыдания так сильно сотрясали ее тело, что душа моя переполнилась тревогой. Я склонился над нею, и теперь уже мои собственные слезы катились по ее золотым прядям. Разум мой повелевал мне поднять ее с земли, но руки отказывались повиноваться. Минуло время, прежде чем девушка начала приходить в себя и заговорила, но речь ее была такова, словно она говорила не со мной, а обращаясь к самой себе.
– Мой отец! Мой бедный несчастный отец! Да, он умер, они убили его, он мертв, он давно уже мертв от горя… Моя мама, прекрасная моя мама, тоже мерт-ва… мертва от горя – горя и раскаянья… Я не знаю, в чем, в каком грехе, но знаю, что он простил ее… Мой отец, он не был жестоким, он мог быть только милосердным и мог только сострадать… Сердце его было таким мягким! Он не мог раздавить даже малую букашку, а его заставляли убивать людей… Но отец и дед его всегда жили здесь… И из поколения в поколение все они были палачами, и это родовое проклятье довлело над ним. И некуда было бежать ему, а эти жестокие люди снова и снова заставляли его вершить страшную службу. Сколько раз я слышала, как он клялся убить себя, и, верно, одна лишь мысль о моей судьбе удерживала его от этого шага. Он не мог оставить меня умирать с голода, а ему пришлось видеть, как меня оскорбляют, и наконец – о, Святая Дева! – как меня опозорили за преступление, которого я не совершала…
Когда Бенедикта вспомнила о той ужасной несправедливости, щеки ее, до той поры бледные, запылали, и память о пережитом позоре и несчастном отце вновь отозвалась болью в ее глазах, и вновь она была готова разрыдаться, но я поспешил остановить ее, утешая, хотя мое собственное сердце разрывалось на части от сострадания.
– Увы, мой бедный отец! – продолжала она. – Он всегда и во всем был несчастлив! Даже радости крещения собственного ребенка он был лишен. Я – дочь палача! – произнесла она с горечью. – А потому моим родителям запрещено было крестить меня; они так и не смогли найти ни одного священника, который даровал бы мне имя. Потому они сами дали мне его – Бенедикта – и сами окрестили меня.
Я была еще совсем ребенком, когда умерла моя мама. И похоронили ее в неосвященной земле. И потому нет ей пути на Небеса, а суждено вечно гореть в адском пламени. Когда она умирала, мой отец пошел к Его Преосвященству, епископу вашему, и умолял его прислать священника, чтобы тот дал ей причастие. Но мольбу его не услышали. Священник не пришел, и мой несчастный отец сам закрыл ее глаза, а его собственные ослепли от муки и горя, и он клял свою злую судьбу.
И никто не помог ему выкопать могилу. Он сделал это сам. И негде было похоронить ее – только там, где он хоронил повешенных и казненных – около виселицы. Своими собственными руками он положил ее в эту нечистую землю, и никто не отслужил заупокойной мессы по ее истерзанной душе.
Я хорошо помню, как отец брал меня за руку и вел к ясному лику Святой Девы, как приказывал мне преклонять колени и складывать вместе мои маленькие ладошки, как учил молиться за душу бедной мамы… С того самого дня каждое утро и каждый вечер я молилась за нее, а теперь молюсь за обоих – и за отца, который тоже умер без причастия, потому и его душа не с Богом, а корчится в муках на адском пламени.
Когда он умирал, я побежала к отцу-настоятелю и молила его так же, как некогда отец молил за мою несчастную маму. Я ползала перед ним на коленях. Я умоляла, я рыдала, я целовала его ноги, но он велел мне убираться.
Бенедикта говорила и говорила. И чем больше было сказано, тем решительнее становилось выражение ее лица. Она поднялась на ноги и теперь стояла очень прямо, гордо вскинув голову и подняв глаза к небу, словно обращалась теперь напрямую к Богу и ангелам Его, перечисляя нанесенные ей жестокие обиды. Она простерла руки, и было в этом жесте столько вдохновенной силы и истинного благородства, что я невольно преисполнился глубокого благоговения – ее простые и искренние слова слетали с прекрасных уст в таком красноречии, равного которому я никогда и нигде не слышал. Едва ли я бы отважился назвать ее речь вдохновением – оно всегда даровано свыше, а каждое ее слово – Господи, прости меня! – звучало жестоким обвинением Ему и Его Святой Церкви. Едва ли с уст простого смертного, не отмеченного Божьей дланью, могли сорваться такие слова! Глядя на это страстное, вдохновенное существо, я вдруг так остро и безоговорочно ощутил собственную никчемность, что готов был пасть на колени перед ней, как перед святой, когда она вдруг продолжила прерванный монолог, и острая жалость пронзила все мое существо.
– Жестокие люди убили его, – произнесла она, и каждое слово рвалось рыданием из ее сердца. – Они лапали меня своими руками, ту, которую он так любил. Без всякой моей вины они обвинили меня в преступлении, которого я не совершала. Они натянули на меня рубище позора, а на голову – соломенный колпак, поставив на мне черное клеймо бесчестья. Они глумились надо мной, а его обрекли вести меня на веревке к лобному месту и там – привязать к столбу, и бросали в меня грязью и камнями… И тогда его большое, доброе сердце не выдержало… Он умер… И теперь я одна…
XXIV
Бенедикта умолкла. Я не проронил ни слова в ответ. Что я мог сказать в этот скорбный час? Даже у Церкви едва ли найдется бальзам, способный залечить ее страшные раны. Чем больше я думал о нелепой жестокости того, что случилось с этой простой и безобидной семьей, тем сильнее в сердце моем нарастал безотчетный протест против мира, жизни, против Церкви, против Бога! Они несправедливы, чудовищно несправедливы! Жестоко, дьявольски несправедливы!
Все, что нас окружает, – закостеневшая, бездушная дикость, преисполненная угроз и мерзких неожиданностей, холодная от нетающих снегов – становится видимым воплощением жалкого бытия, которому бедное дитя было обречено с самого рождения.
…Минуло какое-то время, пока Бенедикта пришла в себя и немного успокоилась. Тогда я спросил ее, есть ли кто-нибудь, кто в состоянии защитить ее и помочь ей? И кто он?
– У меня нет никого, – ответила она. Затем, видимо, разглядев тревогу в моих глазах, добавила: – Я всегда жила очень уединенно, в Богом проклятых местах и давно привыкла к этому… Сейчас, когда отец умер, едва ли кто-нибудь заговорит со мной, да и я едва ли отважусь с кем-нибудь разговаривать, вы – единственное исключение.
Она замолчала, но потом, поколебавшись, заговорила вновь:
– Правда, есть один человек, но он…
Не закончив фразу, она снова умолкла. Я не стал настаивать и выяснять, кто это, чтобы не смутить ее. Бенедикта сменила тему.
– Я еще вчера узнала, что вы здесь. Мальчик приходил и просил молока для вас. Если бы вы были простым человеком, он не пошел бы ко мне. А вы – человек Божий, потому вам не может повредить то, к чему я прикасалась: всем ведомо – на мне тень дьявола. Но вы, верно, не забыли вчера осенить крестом свою трапезу?
– Если бы я знал, Бенедикта, что все это он принес от тебя, – отвечал я, – в том не было бы никакой нужды.
Она подняла на меня свои глаза – они сияли.
– О, господин, – произнесла она. – О, милый брат мой!
И взгляд ее, и слова пронзили мое сердце и наполнили все существо благоговейным восторгом, хотя, по правде, все, что делало или говорило это святое существо, всегда восторгало меня.
Я спросил ее, что привело ее сюда и кто тот человек, кого она звала?
– Это не человек, – ответила она, смеясь, – это моя коза. Она убежала, и я думала, что она где-то здесь, в скалах, и теперь я ищу ее.
Она кивнула, словно говоря мне – «до свиданья», и сделала движение, чтобы уйти, но я остановил ее.
– Постой! – сказал я. – Я помогу тебе найти ее.
Вскоре мы разыскали животное – оно оказалось на одном из горных уступов неподалеку от нас. Бенедикта так обрадовалась, вновь обретя свою незадачливую спутницу, что даже опустилась на колени и, обняв ее за шею, прижав к себе, стала осыпать ее ласковыми именами и прозвищами. Зрелище это умиляло меня, и я ничего не мог с собой поделать.
Заметив мой взгляд, Бенедикта заговорила:
– Ее мать упала со скалы и разбилась. Я взяла малышку себе и выкормила молоком, и потому она очень меня любит. Только тот, кто одинок, может по-настоящему оценить любовь животного.
Она собралась уходить, и тогда я наконец набрался смелости задать вопрос, который давно мучил меня.
– Бенедикта, пожалуйста, ответь мне, правда ли, что в ночь праздника ты пошла навстречу той пьяной компании, чтобы они не обидели отца? Да?
Она смотрела на меня, и во взгляде ее читалось великое изумление.
– А что же еще могло заставить меня пойти туда?
– Я не мог подумать иначе, – ответил я, сконфузившись.
– А теперь – до свидания, – сказала она, собираясь уходить.
– Бенедикта! – воскликнул я.
Она остановилась и повернула голову.
– В воскресенье я буду на Зеленом озере, тамошние женщины просили меня о проповеди и причастии. Ты придешь?
– О, святой отец!.. Нет… – она потупилась и отвечала очень тихо, голос ее дрожал.
– Ты не придешь?
– Я бы очень хотела прийти… Но если я приду, это испугает всех благочестивых людей, кто придет послушать вас. Да и ваша доброта ко мне может очень вам повредить. Молю вас, господин! Я так благодарна, но никак не могу прийти.
– Тогда я приду к тебе.
– О, не делайте этого, умоляю! Это опасно для вас!
– Я приду.
XXV
Мальчик, мой провожатый, научил меня печь пирог. По крайней мере, последовательность и пропорции были мне ведомы, но, увы, ничего не получилось. То, что я изготовил, – жирное, клейкое месиво – скорее годилось для пасти сатаны, нежели смиренному сыну Церкви и последователю Святого Франциска. Неудача чрезвычайно обескуражила меня, но не убила аппетита. Я решил утолить голод позавчерашним черствым хлебом и насыщался, обмакивая его в кислое молоко. Я был уже близок к тому, чтобы подвергнуть свой желудок суровому наказанию за многочисленные грехи его, когда пришла Бенедикта. Она принесла целую корзину съестного с фермы. Чего там только не было! Боюсь, не только сердцем своим я вознес молитву за ее чудесное появление этим благословенным утром.
Она весело рассмеялась, обнаружив нечто в моей сковороде, и без слов выбросила ее содержимое птицам. Затем промыла ее в ручье, а вернувшись, разожгла огонь и принялась готовить пирог: взяла две пригоршни муки и положила их в большую глиняную миску, добавила чашку сметаны, бросила щепотку соли и своими тонкими белыми пальчиками энергично замесила тесто – оно получилось мягким и пышным. Затем она смазала сковороду куском желтого сливочного масла, положила тесто и поставила на огонь. Очень скоро тесто подошло и края сковороды стали ему малы, но Бенедикта очень ловко проткнула его в нескольких местах, и вскоре пирог подрумянился и был готов. Она водрузила его передо мной. Да, это совсем не походило на то, что сотворил я.
Я пригласил ее разделить трапезу, но она отказалась. Кроме того, она потребовала, чтобы перед едой я осенил крестным знамением то, что она приготовила. Она считала, что, поскольку над ней тяготеет церковное проклятие, это необходимо. Но я отказался сделать это. Пока я насыщался, она собирала цветы на скалах, а затем, сплетя из них венок, повесила его на распятье, прикрепленное над входом в мое жилище. Потом она принялась чистить посуду, а следом занялась и моим обиталищем, и оно преобразилось и даже вдруг мне понравилось. Наконец, она переделала всю работу и простилась со мной. Я попытался удержать ее, но все мои ухищрения оказались тщетны, и она ушла.
Каким мрачным и унылым показался мне день после того, как она оставила меня в одиночестве! Ах, Бенедикта, Бенедикта! Что же ты сделала со мной? Почему служение Богу, которое, я знал, и есть мое истинное призвание, вдруг утратило свою привлекательность, и мне захотелось остаться здесь, в этой глуши, навсегда – с тобой!
XXVI
Жизнь здесь, в горах, оказалась вовсе не такой уж невыносимой, как думалось вначале. Я привык к своему уединению. Эта горная страна, поначалу внушавшая мне ужас и уныние, постепенно открыла свою красоту и добрый свой нрав. Она была прекрасна в своем величии, а строгая красота ее возвышала и очищала душу. Каждый день, выкапывая корни или занимаясь каким-нибудь другим делом, я не уставал вслушиваться в голос первозданной природы и чувствовал, как совершенствуется душа моя, как она очищается от скверны.
Никогда в этих горах я не слышал певчих птиц. Здешние птицы не умеют петь, только кричат – хрипло и отрывисто. И у цветов нет запаха, но они поразительно прекрасны и переливаются всеми цветами радуги. Видел я здесь места, где едва ли когда-нибудь ступала нога человека. Они казались мне священными, исполненными таинственного смысла и девственно-чистыми, неизмененными с той поры, когда их изваяла рука Создателя.
Поражало великое изобилие этих мест. Серны на склонах гор перемещались такими огромными стадами, что порою казалось – движутся сами горы. Встречались там горные козлы, большие и гордые, но – благодаренье Господу – я ни разу не встретил медведей. А сурки играли вокруг меня, доверчивые, как котята. Орлы, благороднейшие из здешних обитателей, гнездились на утесах так высоко, что выше уже невозможно.
Устав, я падал в альпийские травы – такие душистые, в отличие от цветов, что с ними едва ли сравнятся изысканные благовония. Я закрывал глаза, слушая, как ветер шепчет в стеблях, и сердце мое исполнялось мира и покоя.
XXVII
Каждое утро к моей хижине приходили женщины с фермы. Об их приближении я всегда узнавал загодя, по голосам, радостно звеневшим в чистом горном воздухе, и эху, многократно отраженному от склонов гор. Они несли мне пищу: молоко, масло, сыр. Встречи наши были коротки – поговорив о пустяках, они уходили. Но именно от них я узнавал о том, что случилось в горах и что происходит внизу, в долине. Они всегда были счастливы и веселы и с радостью ждали наступления нового воскресного дня, когда утром, принарядившись, пойдут к торжественной мессе, а вечером будут танцевать с дружками-охотниками.
Однако, увы, и эти счастливые люди не были свободны от греха судить ближних своих, судить о них по слухам и судить несправедливо. Они рассказывали мне о Бенедикте – называли ее порочной девкой и (сердце мое протестует против этих слов!) любовницей Рохуса. Позорный столб, говорили они, самое место для таких, как она.
Я с трудом сдерживал свое негодование, слыша, как жестоко и облыжно говорят они о той, кого так мало знают. Я понимал, что речи их рождены неведением и мягко пенял им на это. Неверно, говорил я, осуждать человека, не выслушав его. Не по-христиански говорить о человеке плохо.
Они не понимали. Их удивляло, что я защищаю Бенедикту – существо, которое (они доподлинно знали: «все об этом говорили!») подвергнуто всеобщему позору и осуждению и у которого нет ни одного друга и заступника.
XXVIII
Утром я отправился на Черное озеро. Истинно говорят, что это – страшное и проклятое место, годное только для обуянных дьяволом. И здесь живет бедное, несчастное дитя! Я подошел к хижине и через окно увидел огонь, горевший в очаге, и чайник, висевший над ним. Бенедикта сидела рядом на маленьком стульчике, устремив взгляд в огонь. Лицо ее было освещено багровыми отблесками, и я увидел следы слез на щеках.
Я не хотел быть свидетелем ее тайной скорби, а потому поспешил дать ей знать о своем приближении, окликнув по имени. Она поднялась и подошла приветствовать меня, а я начал говорить, нимало не задумываясь, о чем речь моя, поскольку говорил только для того, чтобы дать ей время успокоиться. Я говорил с ней так, как брат мог говорить с сестрой, а может быть, и искренней, потому что сердце мое полнилось состраданием.
– Бенедикта, – произнес я, – мне ведомо твое сердце, и я знаю, что в нем больше любви к этому дикарю Рохусу, нежели к благословенному и возлюбленному Господу нашему. Я знаю, как стойко ты переносишь позор и небрежение, и лишь мысль о том, что ему известно о твоей невиновности, поддерживает тебя. У меня и в мыслях нет осуждать тебя, ибо что может быть чище и святее девичьей любви? Но мой долг – защищать тебя, и потому я должен предупредить – ты заблуждаешься.
Она внимала мне, опустив голову, и молчала, но я слышал ее горестные вздохи. И я видел, что она дрожала.
– Бенедикта, – продолжал я, – чувство, живущее в твоем сердце, может погубить тебя. Молодой Рохус – совсем не тот человек, который назовет тебя своей женой перед Богом и людьми. Почему он не защитил тебя тогда?
– Его там не было, – произнесла она, подняв голову и вглядываясь в мои глаза. – Он и его отец были тогда в Зальцбурге. Он ничего не знал.
Прости меня, Господи, но я не ощутил радости, узнав, что тот, другой, неповинен в тяжком грехе, в котором я его винил. Некоторое время я стоял неподвижно и безмолвно, опустив голову.
– Но, Бенедикта, – наконец продолжил я, – подумай, возьмет ли он в жены ту, чье доброе имя запятнано в глазах его семьи, родственников и знакомых? Нет, он ищет тебя с недоброй целью. О, Бенедикта, доверься мне!
Но она молчала, и я не смог добиться от нее ни слова. Казалось, она вообще не в состоянии была говорить – дрожала и тяжело вздыхала. Я видел, что она слишком слаба и не может бороться с искушением любить Рохуса. Я видел, что она всем сердцем приросла к нему, и душа моя преисполнилась жалости и скорби – жалости к ней и скорби о себе. Я чувствовал, что сила моя неравна той тяжкой обязанности, что возложена на меня. И сознание собственного бессилия так остро пронзило меня, что я едва сдержал стон.
Я покинул ее жилище, но не вернулся в свой дом. Много часов я блуждал по безлюдным берегам Черного озера – без цели, без смысла.
Горько было сознавать свое поражение, но еще горше – что моя мольба к Богу даровать мне благодать и силу – безответна. Значит, Господи, я оказался негодным Тебе слугой… И осознав это, я вдруг еще острее, чем когда-либо, понял земную природу своего чувства к Бенедикте и всю страшную глубину его греховности. Я с ужасом ощутил, что не отдал всего сердца своему Богу, как должно, но привязан к мирскому, суетному и невечному. И стало мне совершенно ясно, что даже если я смогу изгнать земное из своей любви к ней, и чувство мое к невинной деве очистится от скверны страстей, даже тогда не снизойдет на меня Божья благодать, и вечно – пока я жив – под внешним обличием монаха будет таиться грешник. Так мучительны были эти мысли, что в отчаянии я рухнул на землю, в полный голос призывая на помощь Спасителя.
– Спаси меня, Господи! – кричал я. – Я обуян страстями, спаси меня, о, спаси! Или душа моя погибла навеки!
Всю ночь я тяжко страждал и молил Господа и сражался против дьявольских страстей в душе своей, уповая на защиту Святой Церкви, – я, слабый сын ее. Но шептали мне дьявольские голоса:
– У Церкви достаточно слуг… Ты не годишься для жизни аскета… Избавься от монашеской рясы, отрекись от обетов и останься здесь, в горах, мирянином. Не много времени пройдет, и станешь охотником или пастухом, и всегда сможешь быть рядом с Бенедиктой, сможешь защитить и направить ее, сможешь победить ее любовь к Рохусу, и она станет тебе верной женой.
Я собрал все свои силы, чтобы побороть дьявольское искушение и выдержать это испытание. Ночь была длинна, а схватка – долгой и изнуряющей, и не раз в ночной тьме дикие горы оглашались моим мучительным криком, и не однажды я был почти побежден дьявольским искушением и почти сдался, но рассвет нового дня укрепил мои силы, и я выстоял. В сердце моем воцарилось умиротворение, словно лучи солнца проникли в него так, как они заливают золотым светом горные ущелья, вытесняя мрак, туман и уныние. Всеми мыслями своими я обратился к страданиям и мучительной смерти Господа нашего – Он умер во спасение мира – и горячо молился, чтобы Небеса даровали мне великое благо – умереть так же, как умер Он, пусть цель моя и будет неизмеримо скромнее – спасти одну несчастную страждущую душу – Бенедикту.
Да услышит Господь мою молитву!
XXIX
В воскресенье ожидался большой праздник, и к вечеру склоны гор осветились огнями костров – это работницы горных ферм звали своих дружков из ближних деревень в долинах подниматься к ним и встретить праздник вместе. Они пришли, их было много, и очень скоро окрестные горы огласились смехом и веселыми криками, всю ночь звучали песни, хохот и женский визг. Юноши и девушки танцевали вокруг костров. Языки пламени окрасили багровым склоны гор, и на них плясали огромные черные тени. Это было прекрасно и удивительно. Да, воистину, все они – счастливые люди.
Вместе со всеми пришел и мой провожатый – тот, что привел меня сюда. Он собирался погостить у меня воскресный день, а потом вернуться, забрав те коренья, что я накопал и просушил. Он принес множество новостей из монастыря. Его Преосвященство, наш настоятель, теперь проживал в обители Святого Варфоломея – своей летней резиденции, дни свои посвящая охоте, рыболовству и размышлениям. Другая новость – она сильно обеспокоила меня – заключалась в том, что и молодой Рохус, сын управляющего, теперь находился здесь, недалеко от Черного озера. В горах у него была охотничья хижина, и тропинка от нее вела прямо к озеру. Мальчишка так увлеченно рассказывал и даже не заметил, что последнее известие заставило меня содрогнуться. О, Господи! Сойдет ли ангел Твой с небес с пламенеющим мечом оборонить тропу, что ведет к озеру… и к Бенедикте!
Пение и веселые возгласы не смолкали всю ночь, но не они мешали мне спать. Смятение, поселившееся теперь в моей душе, не дало сомкнуть глаз. А рано поутру множество людей – юношей и девушек – стали собираться возле моей хижины. Все они были молоды и красивы, а девушки в честь праздника надели еще шелковые платки и украсили себя и своих кавалеров цветами.
У меня не было права служить мессу или читать проповедь, поскольку я еще не священник, но я мог молиться вместе с ними, и молился, и говорил им то, о чем болело мое несчастное сердце. Я говорил им о греховности людской и о бесконечной доброте Господа; о жестокости нашей друг к другу и о любви Всевышнего к каждому из нас, и о Его бесконечной снисходительности. Слова мои уносились вверх, эхом возвращались обратно и рождали внутри меня волшебное чувство – словно я покидал этот мир страха и греха и на ангельских крыльях возносился в хрустальные сферы Небес! Так я служил – торжественно и важно, и моя немногочисленная паства, казалось, тоже чувствовала это и, благоговея, молилась истово и серьезно.
Служба подошла к концу, я благословил их, и они смиренно отправились восвояси. Недалеко они успели отойти, как вновь я услышал их веселый смех и радостные возгласы, но звуки эти не возмутили меня: они живые люди, так отчего же им не радоваться? Смех и веселье – как по-другому человеческое сердце может выразить радость бытия?
В полдень я спустился вниз и направился к хижине Бенедикты. Она сидела на пороге и сплетала венок из эдельвейсов, чтобы посвятить его Святой Деве. Прекрасные цветы снежных гор горели в ее руках белым холодным пламенем.
Я сел подле нее и в молчании следил за ее работой, но в душе моей бушевал огонь чувств, и рвался из нее не крик, но стон: «Бенедикта! Ты – моя любовь! Ты – моя душа! Я люблю тебя больше жизни! Ни на земле, ни на Небесах нет ничего достойнее любви к тебе, Бенедикта!»
XXX
Его Преосвященство отец-настоятель приказал мне явиться к нему. Охваченный странным предчувствием, весь трудный путь вниз к озеру я проделал молча и, вслед за посланцем, сел в лодку. Погрузившись в мрачные размышления, захваченный предощущением вершащегося зла, я едва обратил внимание, как мы отплыли от берега и как плыли по водам озера, до тех пор, пока звуки веселых голосов, доносившихся из обители Святого Варфоломея, не пробудили меня. На обширной красивой лужайке, что окружала жилище отца-настоятеля, толпилось множество люда – монахи, священники, владетели приходов, горцы, охотники. Было много и таких, что прибыли издалека в сопровождении свиты и слуг. В самом доме царили толчея и суматоха – двери распахнуты настежь, люди входили и выходили, спешили, толкались и шумели. Увиденное живо напоминало ярмарку. Здесь же и псы – они истошно лаяли. Неподалеку от дома, под раскидистым дубом, стояла огромная открытая бочка с пивом, и вокруг нее толпились нетрезвые жаждущие. Мне показалось, что и внутри дома было немало пьянствующих, по крайней мере, в окнах дома я заметил немало мужчин с изрядными кружками в руках.
Входя, я столкнулся со слугами: они несли подносы, уставленные блюдами из рыбы и дичи. Я спросил одного из них, как мне увидеть Его Преосвященство. Он ответил, что святой отец спустится сразу после трапезы. Я поблагодарил его и направился в зал. На стенах зала висело множество картин. На них большей частью были изображены огромные рыбины, прежде выловленные в озере. Под каждой картиной – вес чудища и дата улова, а также и имя ловца. Все это начертано большими приметными буквами. Увиденное меня смутило: я не мог понять, для чего эти картины, надписи и имена под ними – наверное, для того, чтобы все добрые христиане помолились за этих обуянных гордыней людей?
Более часа длилась трапеза, затем Его Преосвященство спустился в зал. Я выступил вперед и смиренно, как и подобает моему званию, приветствовал его. Он кивнул, пронзив меня взглядом, и велел мне следовать в его покои.
– Что скажешь, Амброзий? Успокоилась ли теперь твоя мятежная душа? – спросил он сурово. – Снизошла ли на тебя Божья благодать? Выдержал ли ты испытание?
Я стоял потупившись, опустив голову, и отвечал смиренно:
– Ваше Преосвященство, Господь во благости своей даровал мне знание…
– Знание чего? – перебил меня настоятель. – Своей вины?
Я подтвердил это.
– Слава Богу! – воскликнул святой отец. – Я знал, что испытания закалят твою душу и вернут ее на путь истинный. У меня есть для тебя хорошие вести. Я написал о тебе Его Преосвященству архиепископу Зальцбурга. Он призывает тебя в свой дворец. Там ты примешь постриг, и он дарует тебе сан священника. Ты останешься в Зальцбурге. Приготовься. Через три дня ты отправишься в путь.
Произнеся эти слова, Его Преосвященство снова пристально посмотрел мне в глаза, словно стараясь проникнуть в самое мое сердце, но я выдержал взгляд и не позволил ему сделать это. Я испросил его благословения, преклонил колени и покинул его. Так вот, значит, почему я очутился здесь! Я должен уйти навсегда. Я должен отринуть самый смысл своей жизни – отказаться от Бенедикты, от защиты ее и заботы о ней, от спасения ее души! Да поможет Господь ей и мне!
XXXI