Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Клетка и жизнь - Коллектив авторов -- Биографии и мемуары на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Для истории: обстановка и атмосфера

Книжку про цитоскелет мы начали писать на коммунистическом субботнике. Сотрудников Онкоцентра в очередной раз отправили убирать какой-то строительный мусор около здания (до странности напоминавшего Вавилонскую башню Брейгеля), где расположился новый Институт клинической онкологии. Помнится, глядя на эту стройку коммунизма, наш мрачный техник на электронном микроскопе, Игорь, сетовал: «Да… пару истребителей мы здесь оставили». Субботник был не из самых парадных, и Юрий Маркович вообще-то мог и не приходить (я не помню других профессоров на этом мероприятии). Но Васильев предпочитал быть с народом. Напомню, что в одежде преобладали, как обычно в таких случаях, немаркие старые куртки и попадались ватники. Присутствие Васильева не осталось незамеченным. Подбежал сотрудник, фамилию которого я честно забыл и которого Васильев называл не иначе как «этот голубой идиот» (не из-за его сексуальной ориентации, а из-за не соответствующей возрасту наивности), восклицая: «Как… Юрий Маркович! Зачем вы тут?.. Ваше время надо беречь!» (дыханье перестройки уже чувствовалось). Васильев тему не поддержал и, не обращая внимания на непонятно к кому обращенные крики уже убегавшего сотрудника: «Его надо беречь! Берегите его, берегите его!», повернулся ко мне. «Саша, я получил из Plenum Press предложение написать книгу. Вдвоем будет веселее. Вы согласны?» Я согласился до того, как он окончил фразу.

Импринтинг

Я впервые увидел Васильева, когда пришел по объявлению на Семинар по биологии клетки, на который почему-то приглашались и студенты мехмата МГУ То, что я обратил внимание на эту маленькую бумажку, небрежно прикнопленную к доске на 12-м или 14-м этаже Главного здания МГУ (мне кажется, она была даже написана от руки), оказалось, как понятно сейчас, решающим моментом в моей жизни. Это была осень 1965 года, и я только что поступил на мехмат.

Поступить-то я поступил, но как-то не вполне осознал, что мне с этим делать. Начитавшись в детстве научно-популярных книжек (в числе которых на почетном месте были «Охотники за микробами» Поля де Крюи), а также мечтая разобраться в причинах старения, я твердо знал, что заниматься я должен биологией. Но, конечно, о том, чтобы идти на биофак, не могло быть и речи. Учить ботанику и зоологию? Да и лысенковскую «Мичуринскую биологию» официально отменили всего год назад (в 1964-м, после падения Хрущева). Нет, биофак отпадал. Главной наукой в 60-е годы, как известно, была физика. Поэтому я намеревался идти на физфак, чтобы потом поступить на таинственную и от этого особенно привлекательную кафедру биофизики. Умные люди меня отговаривали, справедливо указывая, что на физфак евреев даже с золотой медалью не берут. Особенно мой преподаватель (А. А. Рывкин), у которого, готовясь к поступлению, я брал уроки математики, говорил мне в конце почти каждого занятия: «Все еще хотите на физфак? Не надо вам туда, на мехмат идите!» На мехмат тогда евреев принимали, хотя еще через два года это упущение будет с лихвой скомпенсировано. Но в 1965-м еще был шанс, и в последний день подачи документов я дрогнул и отнес их на мехмат, утешая себя тем, что буду заниматься «математической биологией» и «кибернетикой», о блестящих успехах которых читал в тех же научно-популярных книжках.

Главной приманкой для студентов мехмата была, конечно, последняя строчка объявления: «Занятие проводит И. М. Гельфанд». Не помню, упоминался ли Васильев вообще в этом тексте. И действительно, Израиль Моисеевич появился (я увидел его тогда впервые, как и Васильева), но говорил очень коротко, и почти сразу передал слово довольно молодому человеку — ЮМ было тогда 37, — который начал с того, что надеется: на следующее занятие придет вдвое меньше народу. (Аудитория на биофаке, где это происходило, действительно была полна под завязку). «Не надейся, Юра, ты хорошо рассказываешь», — сказал Гельфанд, и Васильев начал лекцию. Я, как, наверное, и многие другие, кто там был, ее запомнил. Там было про недавно появившиеся работы Арона Москоны, чикагского профессора (я потом узнал, что он родом из Хайфы), о том, как клетки избирательно объединяются друг с другом. Оказывается, можно разделить эмбриональные ткани на отдельные клетки, но если потом смешать клетки разных тканей, то они отсортируются друг от друга и образуют ясно различимые между собой группы, воспроизводящие структуры исходных тканей. Это было удивительно тогда и, хотя за прошедшие 55 лет кое-что стало понятно, продолжает оставаться удивительным и актуальным и сейчас. Читатели, причастные к биологии, конечно, распознают в москоновских клеточных агрегатах прямых предшественников того, что сейчас называют органоидами (очень модный объект многих современных исследований). Васильев в своих научных вкусах и предпочтениях обладал даром смотреть далеко вперед. Так что тема была интересная, и он действительно очень хорошо рассказывал («просто, как только возможно, но не проще»). Но дело было не только в этом.

Во-первых, рассказывая об этих работах, ЮМ сумел как-то незаметно дать почувствовать гораздо более общие вещи — как представить себе поведение клеток и почему это самое интересное, чем стоит заниматься. Я не сомневаюсь, что, рассказывай он о каких-нибудь других работах, эффект был бы тот же — передача этого неформулируемого, интуитивного (сейчас я бы сказал «эмпатического») ощущения-понимания клетки, которым он сам владел и которым худо-бедно руководствуются сейчас его ученики. Стоит здесь добавить, что Юрий Маркович любил говорить: «У клетки есть душа» и, возможно, сказал так и на той лекции. Во всем вышесказанном нет мистики (или все-таки немного есть?), так или иначе, встречаются вещи, которые нельзя выразить точными словами, но можно передать вот так, «через влияние». Обычно это и есть самое интересное. Во-вторых, достаточно было послушать Васильева полчаса (а лекция продолжалась дольше), чтобы почувствовать необыкновенную привлекательность его личности, независимо от того, о чем он рассказывал. Сразу было видно, что перед тобой замечательно умный, яркий, интеллигентный и много знающий человек, и вместе с тем доступный, не высокомерный, с которым, наверное, будет легко и интересно поговорить о клетках и о многом другом. И тут еще все так совпало с моими детскими мечтами! Так что, когда семинар кончился, я подумал, как герой только что опубликованного «Театрального романа» Булгакова про Художественный театр: «Это мир мой».

Как у Л. Н. Толстого

Еще один эпизод, года два спустя после первого, помню довольно отчетливо, и тоже попытаюсь изобразить с помощью великой русской литературы. Я еще учился на мехмате и только начинал работать в лаборатории Юрия Марковича вместе с несколькими моими однокурсниками, тоже участниками Васильевского семинара. Считалось, что раз мы математики, нам надо начать с каких-то задач, где математика может как-то пригодиться. В это время Вита Ильинична Гельштейн изучала пространственное распределение митозов в культурах эпителиальных клеток (Гельштейновских гепатом), и мы с Володей Розенблатом были привлечены к этой работе. Задача заключалась в том, чтобы выявить неслучайность в распределении митозов и попытаться понять, как она возникает. Делали мы это под руководством Александра Павловича (Саши) Лавута, сына «тихого еврея», упомянутого в поэме Маяковского, — математика, диссидента и неправдоподобно хорошего человека, работавшего тогда у И. М. Гельфанда. Розенблат уже тогда хорошо программировал (потом в США он сделал это своей профессией), и они с Лавутом писали какую-то программу. Моей функцией была помощь в составлении физической карты митозов — большой простыни, склеенной из листов миллиметровой бумаги, на которой были нарисованы все интерфазные и митотические клетки, как они были видны под микроскопом. Эту простыню Васильев решил показать Гельфанду, и мы вчетвером (он, Лавут, Розенблат и я) в одно воскресенье поехали в Перхушково, на дачу Израиля Моисеевича.

Эта поездка осталась у меня в памяти как праздник, хотя Гельфанд нас страшно ругал. Помню, как он цитировал фразу Ванникова (руководителя советского атомного проекта, в котором Гельфанду пришлось участвовать): «Вы, товарищи, наступили себе на яйца и не можете сдвинуться с места!» Все это было правильно и, хотя градус критики скорее всего не соответствовал нашим скромным тогдашним возможностям, несомненно, полезно (не буду углубляться в эту тему, стимулирующий эффект гельфандовской ругани, конечно, заслуживает отдельного обсуждения). К моему удивлению и восхищению, Васильев Гельфанда ничуть не боялся, — где надо было, его поправлял и останавливал, а нас защищал. Совершенно не помню научной сути этой дискуссии, но дело не в ней, а в том эмоциональном подъеме, который я испытал на обратном пути. После электрички нам оказалось с Васильевым по пути в метро. Остальные разъехались в других направлениях, а мы поехали на Каширку, где Васильев должен был поменять среду в каких-то культурах — тогда он еще такими вещами занимался, что меня особенно восхищало.

И вот во время этой поездки в метро я почувствовал себя почти в точности, как Николай Ростов, когда царь Александр инспектировал его гусарский полк. «Ростов… весь поглощен был чувством счастия, происходящего от близости государя. Он чувствовал себя одною этою близостью вознагражденным за потерю нынешнего дня…» У Толстого на самом деле написано много, и все, действительно, напоминает мое тогдашнее состояние. Но нельзя же переписывать классика страницами. Конечно, я не сохранил такой накал чувств на весь период отношений с ЮМ. Но этот всплеск запомнился и, несомненно, окрашивал наше общение в последующие годы.

Разные способы заниматься наукой и морфологический глаз

Теперь, я думаю, понятно, почему я немедленно согласился писать с Васильевым книгу. При этом моя решимость не была поколеблена и когда мои друзья стали мне объяснять, что я делаю большую ошибку. Если ты год не будешь ставить опыты, говорили они, ты, может быть, уже никогда не сможешь заниматься наукой! Что-то в этом было, конечно. Но сравнивая мысленно перспективы моих гипотетических научных успехов в будущем и возможность вот сейчас начать вместе с Васильевым писать книгу, я не особенно раздумывал. И не Васильев ли говорил: «Способов заниматься наукой по крайней мере столько же, сколько способов заниматься любовью»? Когда я впервые это услышал, главное, что меня заинтересовало, — это сколько же, на самом деле, этих способов? С годами интерес как-то переместился ближе к сути высказывания, и стало ясно, что и в этом, как и во всем остальном, ЮМ был прав.

План будущей книги мы написали на этом же субботнике на куске картона, оторванного от какого-то ящика. Эта картонка, кажется, где-то до сих пор у меня хранится, но предъявить не могу, так как в Сингапур ее не взял. А вот что я взял с собой сначала из Москвы в Реховот, а потом из Реховота в Сингапур, — это предыдущую Васильевскую книгу «Взаимодействие нормальных и неопластических клеток со средой», которую он опубликовал в соавторстве с Израилем Моисеевичем Гельфандом. Она вышла в издательстве «Наука» в бумажной обложке сорок лет назад (1981), почти одновременно с ее английской версией в твердом переплете и красивой суперобложке (Neoplastic and Normal Cells in Culture, Cambridge University Press, 1981). Я иногда, как стихи, открываю ее наугад и смотрю, что написано на случайной странице. И почти всегда зацепляюсь за что-нибудь интересное. Понятно, что с подавляющим большинством научных монографий, изданных сорок лет назад, такой опыт не выйдет. Кроме этой замечательной книги, Юрий Маркович до нашего «Цитоскелета» выпустил еще две. Первая монография «Соединительная ткань и опухолевый рост в эксперименте» (1961) суммировала результаты его докторской диссертации. Вторая — «Клеточная поверхность и реакции клеток» с А. Г. Маленковым (1968) — отражала поворот исследований ЮМ в сторону изучения клеточной адгезии и клеточной подвижности.

Так что для Васильева каждая книга знаменовала некий этап в его собственной работе. В этом смысле книжка про цитоскелет не исключение, она тоже отразила закономерную эволюцию его научных интересов. В молодости Васильев начал под руководством Леона Манусовича Шабада исследовать эффекты канцерогенов методами, как тогда говорили, экспериментальной морфологии (то есть смотрел на гистологические препараты). Шабад был не просто морфологом, а «эстетствующим морфологом», как его обзывали в разгромных (погромных) статьях в пятидесятые годы. Он, кажется, этим бравировал. По словам Васильева, Шабад любил говорить: «Было два великих фламандских художника: ван Дейк и ван Гизон». (Van Gieson — автор известной и действительно очень красивой гистологической окраски, выявляющей соединительную ткань). Васильев сохранил эту любовь к красивым препаратам и морфологии и привил ее своим сотрудникам, работавшим уже в постгистологическую эру. (Кстати, именно он распознал замечательный талант Тани Свиткиной в микроскопии и хвалил ее «морфологический глаз», что блестяще подтвердилось ее последующей карьерой.) Естественным образом ЮМ перешел от гистологии к клеточным культурам и анализу движения клеток с помощью микрокиносъемки. «На клетки надо смотреть!» — это он говорил очень часто. Следующим этапом был цитоскелет.

По направлению к цитоскелету. Микротрубочки и Citation Classics

Цитоскелет, если кто не знает, — это совокупность фибриллярных структур клетки. Слово «фибриллы» буквально означает «нити» или «волокна», но главные цитоскелетные фибриллы скорее похожи на тонкие упругие стержни (прутья, ветки…). Каждая клетка внутри заполнена густой сетью из фибрилл трех типов: микротрубочек, микрофиламентов и так называемых промежуточных филаментов; каждый тип собирается из специальных белковых субъединиц. Кстати, когда книжка писалась, эта классификация только-только установилась, и вопрос, нет ли четвертого или пятого типов, был весьма актуальным. Цитоскелетные фибриллы, конечно, не просто палки и веревки, они удлиняются, укорачиваются, тянут, толкают, соединяются и разъединяются. В цитоскелет входят и молекулярные моторы, которые направленно двигаются вдоль микротрубочек и микрофиламентов, порождая разнообразные формы клеточной подвижности. Так что термин «цитоскелет» на самом деле вводит в заблуждение, хотя исторически прижился. Это не просто скелет, а одновременно мышцы, кровеносные сосуды и даже иногда нервы клеток. Васильев был одним из первых, кто понял всеобъемлющую важность цитоскелета. В частности, что цитоскелет определяет форму и организует движение клеток.

Работа Васильева, в которой впервые было продемонстрировано, что микротрубочки регулируют направленную миграцию клеток, бесспорно, была историческим открытием, которое уже стало классическим и со временем войдет в школьные учебники. Юрий Маркович рассказывал, что идея этой работы возникла, когда во время стажировки в Америке он случайно оказался на лекции про подагру и услышал, что известный с древних времен лечебный эффект алкалоида колхицина можно объяснить подавлением миграции лейкоцитов в зону воспаления. Колхицин был хорошо известен как агент, разрушающий веретено деления клеток, состоящее из микротрубочек. Но, кроме микротрубочек веретена, есть многочисленные микротрубочки и в неделящихся клетках! Когда много позже Васильев заинтересовался клеточным движением, он вспомнил про колхицин и подумал, что с помощью этого вещества можно попытаться выяснить роль этих микротрубочек в клеточной миграции. Результат оказался неожиданным и впечатляющим. Клетки, обработанные колхицином и поэтому лишенные микротрубочек, не потеряли способность двигаться (на самом деле, они двигались даже интенсивнее, чем контрольные), но не могли двигаться направленно, а беспорядочно дергались в разные стороны. Таким образом, микротрубочки оказались контролирующими элементами, регулирующими координацию клеточных движений и способность запоминать направление. Позже, в работах других авторов, удалось связать способность к собственно движению с функцией других фибрилл, микрофиламентов, состоящих из белка актина, которого не случайно особенно много в мышечных клетках. Но именно работа Васильева стала первой, где была найдена функция определенного класса цитоскелетных фибрилл, цитоплазматических микротрубочек, и эта функция оказалась очень нетривиальной.

Закончив эту работу, ЮМ, как всегда, послал ее в какой-то международный журнал. Много написано о том, какой унизительной и глупой была тогда процедура отправки статьи за границу, я не буду повторяться. Юрий Маркович очень ясно понимал и нам объяснял, что через все это надо пройти, потому что печататься надо там, где есть шанс, что тебя прочитают. Увы, даже преодолев все бюрократические и кгбэшные препоны, нельзя было быть уверенным, что статья будет принята. Тут действовали общечеловеческие законы, согласно которым чем новее и оригинальнее работа, тем с большим скрипом ее печатают. Неудивительно, что первая версия этой статьи была отклонена. Но тут как раз в 1969 году в Москве состоялась IX Международная эмбриологическая конференция, на которую съехался звездный состав ученых, занимавшихся биологией развития и клеточной биологией. Я был еще студентом, и для меня увидеть и услышать этих людей было абсолютным чудом. Помню и знаменитого Люиса Вольперта (ныне здравствующего), и эмбриолога Джона Тринкауса (1918–2003), автора хорошей книжки Cells into Organs, и изобретателя интерференционно-отражательной микроскопии, позволившей увидеть контакты клеток с субстратом Адама Кертиса (он умер вскоре после ЮМ, в 2017), и Джима Уэстона (я потом встречал его в Израиле и в других местах), и Гюнтера Гериша, замечательного исследователя хемотаксиса социальных амеб Dictyostelium discoideum, который в свои почти 90 лет еще активно работает в Мюнхене, но самое главное — Майкла Аберкромби, пионера и тогдашнего признанного лидера в исследованиях клеточной подвижности (1912–1979). После его смерти в Англии уже много лет проводятся Аберкромбиевские конференции, посвященные механизмам движения клеток. Так вот, возвращаясь в 1969 год, именно на той эмбриологической конференции Васильев, прежде известный в основном онкологам и канцерогенщикам, был замечен и оценен мировым сообществом клеточных биологов. Со многими он тогда впервые познакомился, а дружба с Аберкромби, который через несколько лет специально приехал в Москву, чтобы обсуждать науку с Ю. М. Васильевым и И. М. Гельфандом, сыграла, я думаю, заметную роль в научных вкусах и предпочтениях ЮМ в последующий период.

Доклад Васильева, который мне посчастливилось на этой конференции услышать, был абсолютно блестящим. Клетки бегали по экрану в фильме, снятом Олей Ивановой, показывавшемся через узкопленочный кинопроектор, голубые слайды (последняя тогдашняя мода) сияли, и вообще было ощущение исторического события. Среди спонсоров конференции был журнал Journal of Embryology and Experimental Morphology, основателем и многолетним редактором которого был М. Аберкромби. Он немедленно предложил Юрию Марковичу послать статью в этот журнал, где она и была без лишних проволочек напечатана в 1970 году. Прошло 18 лет, и эта статья оказалась в чрезвычайно престижном списке Citation Classic, составленном ведущим наукометрическим журналом Current Contents. В этот список на самом деле включали не просто статьи, набравшие рекордное количество ссылок, а те, публикация которых ознаменовала поворотный пункт в развитии соответствующей области науки.

Еще о клетках и научном стиле Ю. М. Васильева: что ему было интересно

Так получилось, что эта статья стала самой известной работой Васильева. Это, может быть, и не совсем справедливо: и до, и после нее ЮМ делал не менее интересные открытия, и о некоторых я упомяну. Но сейчас мне хочется на примере этой работы проиллюстрировать общий подход, которым Юрий Маркович осознанно руководствовался. Для него открытие новых способностей и умений клетки, новых номеров, которые клетки нам демонстрируют, или, выражаясь наукообразно, новых клеточных феноменов, было важнее, чем разбор взаимодействий молекул (выяснение «молекулярных механизмов»), используемых клеткой в этих процессах. ЮМ часто говорил: «Не стоит заниматься тем, что американцы сделают и без нас». Эта точка зрения только отчасти была связана с трезвой оценкой доступных технических возможностей, она скорее отражала научный вкус Ю. М. Васильева (и И. М. Гельфанда).

Один из смыслов высказывания «У клетки есть душа» связан с тем, что Васильев мечтал изучать поведение клеток, как изучают поведение людей психологи и психиатры. Для этого нужен другой язык, нежели стрелочки, соединяющие между собой кружочки с названиями белков, что тогда считалось необходимым и достаточным объяснением всего. Так, в работе, о которой мы сейчас говорим, выяснение роли микротрубочек стало возможным благодаря определению понятий «активный и стабильный край клетки» и «клеточная поляризация», то есть созданию языка, на котором можно описывать изменения морфологии клеток. Как эти процессы описать в терминах кружочков и стрелочек, остается не очень понятным и сейчас. То же касается и других Васильевских находок. Он показал, например, что клетки определенного типа (фибробласты) чувствуют свой размер и знают, до какой предельной длины им разрешено вытягиваться. Или что при экспансии эпителиальных пластов на их краях появляются специальные «клетки-лидеры», которые первыми выдвигаются из монослоя, а другие клетки («ведомые») следуют за ними. Или что микротрубочки нужны для образования эпителиальными клетками тубулярных структур. «Американцам» (кто бы они ни были) потребуется еще много усилий, чтобы понять детальные механизмы этих базовых клеточных реакций.

Во всех этих работах восхищают интуиция и элегантность, с которой на основании подчас противоречивых данных делались выводы и обобщения, выдержавшие проверку временем. Тут, пожалуй, уместно привести пару Васильевских педагогических анекдотов, иллюстрирующих этот процесс. Первый довольно известный: «Правда, что Рабинович выиграл в лотерею „Волгу“? Да, правда, только не Рабинович, а Абрамович, не „Волгу“ а „Запорожец“, не в лотерею, а в карты, и не выиграл, а проиграл». Смешно тут, конечно, «да, правда». Однако при ближайшем рассмотрении видно, что в двух этих, казалось бы, противоположных версиях, на самом деле больше общего, чем различий. В обоих случаях речь идет об изменении в принадлежности транспортного средства лицу еврейской национальности в результате стохастического процесса! Рекомендуется помнить этот анекдот, анализируя экспериментальные результаты.

Вторая история, не требующая комментариев. В Китае за выбор коня для императора отвечал специальный мудрец. Это был очень старый человек, и когда посланцы императора пришли к нему, он сказал им: «Поезжайте в такую-то деревню, там на лугу пасется гнедой жеребец, который достоин быть конем императора». Каково же было удивление посланцев, когда, достигнув места, указанного мудрецом, они нашли там вороную кобылу. В растерянности они обратились к ученику старого мудреца и пожаловались, что старик выжил из ума, и они теперь не знают, что делать. «Счастливец, — сказал ученик, — каких высот он достиг! Он сумел отрешиться от несущественного и тем яснее прозревает истинную суть!»

Цитоскелет и биомеханика клетки. По мотивам разговоров с ЮМ

Возвращаюсь к Васильевским метафорам о поведении клеток. Юрий Маркович понял раньше других, что главный язык, который клетки понимают и на котором, если можно так сказать, демонстрируют свои интеллектуальные способности, — это язык клеточных движений и контактов. Что, в сущности, похоже на людей. Мейерхольд изобрел термин «биомеханика» задолго до того, как эта область науки возникла на стыке биологии, физики и инженерии (сейчас чаще используется термин «механобиология»). По Мейерхольду, биомеханика — это как бы словарь движений и жестов, которые помогают актерам почувствовать и наиболее точно передать разнообразные душевные состояния их персонажей. Но люди еще могут разговаривать, слышать и видеть. Клетки не видят и, как раньше думали, ориентируются в основном по градиентам концентраций растворимых сигнальных молекул, то есть по запаху. Однако уже в то время, когда писалась наша книга, стали появляться данные, свидетельствующие, что именно механические факторы и механические взаимодействия играют в жизни клеток очень важную, если не главную, роль.

Клетки ощупывают все находящееся в пределах их досягаемости (микроокружении), и вдобавок часто деформируют это микроокружение. Они ориентируются по градиентам адгезивности (липкости), твердости-мягкости, и по топографии внеклеточного матрикса — среды, которую они сами или соседние клетки активно формируют. Клетки пихают (Васильевское слово) или тянут другие клетки, избирательно прикрепляясь к их поверхности или через посредство волокон матрикса. Именно эта многообразная механическая активность лежит в основе морфогенеза, то есть постройки сложных структур, тканей и органов, состоящих из многих клеток. Более того, механические факторы, такие, например, как модуль упругости субстрата, к которому клетка прикрепилась, сильно влияют на главные решения, принимаемые клеткой в течение ее жизни. Например, делиться или не делиться или какие гены включить или выключить. И все это, заметим, происходит благодаря функционированию цитоскелета, потому что именно цитоскелет ответственен и за генерацию клеточных движений, и за формирование контактов клеток с внеклеточным матриксом и другими клетками, и, в значительной степени, за способность клеток чувствовать внешние механические воздействия.

Признаюсь, в предыдущем абзаце я несколько перехватил. Нет, все утверждения верны и основываются на результатах опубликованных работ, но работы эти в большинстве своем были опубликованы после того, как наша книжка вышла, так что включить их в нее мы не могли, разве что намекнули кое-где, что так могло бы быть. Васильев просто догадался обо всех этих больших и малых открытиях до того, как они были сделаны, и догадался, думаю, не в последнюю очередь благодаря своему антропоморфному взгляду на клетку. Тут, пожалуй, стоит сказать, что и взгляды Юрия Марковича на природу опухолевых клеток (а это было главным предметом его исследований на протяжении всей научной карьеры) вырабатывались в рамках той же парадигмы. Если у клетки есть душа, то опухолевая клетка — это клетка, которая страдает душевным заболеванием. Вот почему Васильев говорил о психиатрии. Другое дело, что душа клетки в принципе до некоторой степени постижима, и цитоскелет является важной ее частью.

Вернемся к механобиологии. Знают ли авторы, чьи имена справедливо связывают с достижениями в этой области, что многие их открытия были предугаданы Ю. М. Васильевым (как сказал бы Израиль Моисеевич Гельфанд: «Юра! Ведь мы с тобой давно все это понимали»)? Увы, в большинстве случаев, нет. Васильев стал не основателем, а скорее предтечей механобиологии и всего, что с ней связано. И на это есть важные причины. Будучи прирожденным визионером и создателем ярких гипотез, ЮМ прежде всего был скрупулезным и даже педантичным исследователем, который публиковал только то, что считал абсолютно убедительным. Он всегда иронически относился к публикациям даже гипотетического характера, которые не были достаточно обоснованы, говоря, что это «Soviet romantic style». А в то время фактические данные о механике клетки были крайне ограниченны и фрагментарны. Элегантная работа Альберта Харриса, в которой было показано, что клетки действительно прилагают силу к субстрату и могут его деформировать, была опередившим время исключением (мы вставили ее в книжку), но и в этой работе силы не были измерены. Понадобились годы медленного прогресса, чтобы научиться измерять эти силы, прилагать внешние силы к клетке, делать субстраты с заданной эластичностью и паттерном адгезивности, и т. д. Юрий Маркович однажды проиллюстрировал уровень наших знаний о механике биологических процессов чудесной историей, которую не могу не привести. Это не анекдот, а, по-видимому, случай из жизни, и, так как я не слышал его ни от кого, кроме Васильева, думаю, что литературная обработка принадлежит ему самому.

Патриарх науки (физик) отмечал очередной юбилей в окружении молодых коллег. Дело происходило в одной из закавказских республик. Очередной тост он посвятил традиционной теме измельчания молодого поколения. «Разве теперь есть настоящие джигиты? В прежние времена джигит вскакивал на коня, срывал с дерева грецкий орех, клал на седло, оттягивал хер и — трах! — орех расколот!» Тут в восхищенно внимавшей аудитории раздался робкий голос: «Послушай, ты кажется забыл, в какую сторону Он пружинит?!» «Вот так и с клетками, — заключал Юрий Маркович, — надо помнить, в какую сторону что пружинит». Я верю, что, несмотря на рискованную лексику, этот шедевр должен войти в будущие учебники по механобиологии.

Перехожу к спорту

Здесь я хотел бы на самом деле поговорить не о спорте, а просто вспомнить о чем-то, кроме науки. (Кроме неизбежных лыжных прогулок, ЮМ был, кажется, самым неспортивным человеком из всех, кого я знал, и это меня очень утешало.)

Не стану утверждать, что я был очень близок с Васильевым и что мы часто обсуждали искусство и литературу. Но, как уже сказано, я восхищался им и поэтому запоминал каждое мелкое замечание, иногда обращенное не ко мне. Потом в Израиле и в других местах я прекрасно мог приятельствовать с людьми, ничего не зная об их литературных вкусах, да и читали они (если читали) совершенно другие книги, чем я. Но в те годы мне казалось важным, что человек думает о книгах, картинах, музыке, что ему нравится, а что нет. В тогдашних обстоятельствах это было чем-то вроде опознавательных знаков, способом отличить своего от чужого.

Юрий Маркович и здесь, как и в науке, не вписывался в стереотипы. Он не был эстетом и уж точно никогда не был снобом, подчеркивающим, что он любит не то, что обыкновенные люди. Он чувствовал искусство очень непосредственно и не стеснялся сказать, например, что ему понравился фильм «Чайковский» (советская мелодрама со Смоктуновским в главной роли). На самом деле, в русской музыке он Чайковскому предпочитал Мусоргского, как более оригинального и неподдельного. А в русской живописи предпочитал Сурикова Репину. Помню, как он слегка обиделся, когда один иностранный гость, взглянув на «Утро стрелецкой казни» в Третьяковской галерее, сказал (желая похвалить): «Это русский Давид». «Нет, он выше» (за точность цитаты не ручаюсь, но смысл помню). Из художников двадцатого века, к Дали и даже Пикассо, по-моему, был относительно равнодушен, но точно очень любил Шагала. Решительно не любил арт-нуво и всякого рода маньеризм. Любил опальных московских художников Бориса Биргера и Владимира Вейсберга.

В поэзии вкус ЮМ был в значительной степени сформирован общением с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Стихи Мандельштама он знал наизусть, и я помню, как он поморщился, когда я неверно процитировал какую-то строчку. Но его любовь к стихам началась, конечно, много раньше знакомства с Надеждой Яковлевной. Рассказывал, что в юности у него была тетрадка со стихами советских поэтов, в частности Константина Симонова («Жди меня» и т. д.), которые он все тоже знал наизусть. Почитал Солженицына, как все в это время (особенно «Матренин двор»). С интересом он относился к Валентину Распутину и Василию Белову (о последнем я впервые от него услышал) и, кажется, продолжал ценить их раннюю прозу, даже когда эти писатели стали демонстративно антисемитскими. ЮМ заметил и полюбил прозу Константина Воробьева, которого мало кто теперь помнит, восхищался его повестью «Тетка Егориха», в названии которой выговаривал «рь» как «й» (кстати, я недавно прочитал у небезызвестного Д. Быкова, что Воробьев, на его взгляд, замечательный писатель). Не понимал прозы Цветаевой, считая ее манерной, и часто повторял, что «Доктор Живаго» много ниже пастернаковских стихов. Из потока литературы, появившейся в конце восьмидесятых, особенно ценил Василия Гроссмана («Жизнь и судьба», «Все течет»). Любил Галича и восхищался последними песнями Окуджавы («Римская империя времени упадка…»), искренне симпатизировал и Веронике Долиной, а позднее и Тимуру Шаову. Оценил Жванецкого раньше многих других. Кажется, первым из нас заметил Игоря Иртеньева (стихотворение «Я, Москва, в тебе родился», напечатанное в какой-то газете). Но Пригов, пожалуй, был для него слегка чересчур.

Перечитывая этот кусок, я подумал, что во многом ЮМ был типичным российским интеллигентом старого закала. Но никому не пришло бы в голову сказать, что он в чем-то мог быть несовременным! Васильев с его замечательными лингвистическими способностями свободно читал по-английски и получал от этого большое удовольствие. И это были не только Шекспир или другие классики (помню, как он однажды вдруг прочитал наизусть несколько байроновских четверостиший). В портфеле Юрия Марковича почти всегда оказывался неизвестно каким образом добытый роман какого-нибудь самого современного американского или английского автора, обычно в бумажной обложке (paperback), который он с увлечением и обычно очень быстро прочитывал, а потом пересказывал и комментировал на наших лабораторных чаепитиях. Так что он не только не был старомодным, а был, наверное, самым литературно продвинутым из тех, кого я знал. Помню разговоры про Набокова и Фолкнера. От ЮМ я впервые услышал об американо-еврейских классиках Филипе Роте и Исааке Башевисе-Зингере (его он, конечно, читал по-английски, а не на идише), а также про роман «Супружеские пары» (Couples) Джона Апдайка, который в СССР не переводили из-за превышения допустимого уровня секса. В этой связи ЮМ объяснял, что сексуальные сцены в современной литературе выполняют ту же функцию, что описания природы у Тургенева.

Кроме такого, в общем, безобидного чтения, у Васильева были заветные английские книжки, которые были тогда политически небезопасны. В первую очередь, это, конечно, Джордж Оруэлл — Animal Farm и «1984», великие произведения, несомненно, сильно повлиявшие на него. Но тут, пожалуй, я остановлюсь. Я понимаю, что несколько увлекся и перегрузил этот текст относительно мелкими подробностями, но мне они дороги и помогают помнить Юрия Марковича.

Литературный процесс

Чтобы не обманывать ожиданий, опишу, как технически мы работали вместе. Скажу сразу, весь текст был написан Юрием Марковичем. После того, как мы написали план, моей функцией было подбирать литературу к соответствующим главам. Компьютеров, напомню, тогда еще не было. В кабинет Юрия Марковича я входил, нагруженный большой стопкой журналов из институтской библиотеки и копиями статей, сделанными в Библиотеке Ленина. Часто приходилось копировать и журналы из библиотеки Онкоцентра, поскольку домой их уносить не разрешалось. Это делалось в режимном копировальном отделе, за железной дверью, куда простым сотрудникам вроде меня вход был воспрещен. Но помогал лабораторный спирт.

Вооруженный журналами с закладками в нужных местах, я рассказывал ЮМ, что прочитал. Разумеется, это был не доклад, а разговор; ЮМ часто меня останавливал, выяснял детали, мы вместе обсуждали прочитанное. В отличие от предыдущих книг Васильева, посвященных в значительной степени изложению его собственных исследований, «Цитоскелет» был задуман как продвинутый, но все же учебник. Поэтому нам пришлось выучить какие-то новые вещи, что было, конечно, одной из важных мотиваций для всего этого предприятия. Никто не мог сравниться с ЮМ в умении выхватывать из литературы самое важное, свежее, современное и отсеивать банальное и предсказуемое.

Но настоящее чудо происходило через день-два, когда Юрий Маркович приносил кусок текста, написанный на кристально-ясном английском, который суммировал и объяснял будущим читателям все, что мы обсуждали. Из этих кусков книга постепенно и возникала. Конечно, порой приходилось кое-что переписывать; я в этом процессе играл роль зануды, следящего за тем, чтобы ничего не было упущено, и старающегося втиснуть как можно больше материала. Но Васильев гораздо лучше меня видел целое и отличал важное от второстепенного. Написанные им куски как-то легко и ловко складывались в связный, понятный и интересный рассказ.

Конечно, нужны были иллюстрации, и за это отвечал я, рассылая множество писем разным ученым с просьбой прислать опубликованные и неопубликованные научные фотографии на соответствующую тему, а также рисуя (тушью на бумаге!) многочисленные рисунки и схемы. Удивительно, все, кому мы писали, отозвались и прислали свои материалы (я думаю, имя Васильева здесь сработало). Только один изо всех потребовал денег (какую-то маленькую сумму, но в долларах, которых у нас не было), и мы с возмущением его отвергли, тем более, что картинки Свиткиной были не хуже. Мои же рисунки, которые я делал с раздражавшей ЮМ медлительностью, один из рецензентов потом квалифицировал как idiosyncratic, что, как я теперь понимаю, было сомнительным комплиментом. Так или иначе, иллюстраций оказалось много, и Васильев говорил, что книга теперь напоминает ему Остромирово Евангелие.

Всему на свете приходит конец, и этот процесс, который длился примерно год, тоже подошел к завершению. На последней стадии, когда мое стремление к совершенству в сочетании с жуткой медлительностью стали серьезно срывать предложенный издательством график, Юрий Маркович провел со мной нечто вроде сеанса психотерапии: позвал домой, накормил ужином и поговорил за жизнь, стараясь простимулировать мою угасающую работоспособность. Как ни странно, это возымело действие и хоть с трудом и страданием, но рукопись была завершена в срок. Дальше надо было этот внушительных размеров манускрипт отослать за границу, и делать это приходилось через небезызвестный ВААП (Всесоюзное Агентство по охране авторских прав). Несмотря на перестройку, как раз в этот момент произошел внезапный всплеск бдительности, который серьезно затруднил процедуру (и без того достаточно кафкианскую). В чем там было дело, вспомнить невозможно, но мои частые визиты в ВААП всегда с коробкой шоколада для очередной секретарши помню хорошо. Юрий Маркович в это время куда-то звонил, пытаясь найти какие-то дырки в этой густой, хотя уже подгнившей, бюрократической сети. Постепенно и эта последняя преграда была преодолена, хотя до последнего момента не верилось, что это когда-нибудь произойдет.

Потом был довольно долгий перерыв, в течение которого мы ничего не знали о судьбе рукописи. Но вдруг все заработало и начались маленькие радости: чтение корректуры, составление алфавитного указателя (без компьютера) и присылка первых десяти авторских экземпляров в блестящих ярко-красных переплетах. Не буду распространяться о приятности получения скромного гонорара чеками «Березки» и последующего посещения валютного магазина: кто помнит, тот поймет. И опять все было тихо, но в один прекрасный день пришел журнал Nature с рецензией, написанной Деннисом Бреем, соавтором знаменитой «Молекулярной биологии клетки», с которым ни я, ни Юрий Маркович не были знакомы даже заочно (потом познакомились и подружились). После всего написанного выше, я не боюсь обвинений в нескромности, цитируя этот текст; ясно, что все эти удивленные комплименты на самом деле относятся к работе Васильева: «Science monographs have become such a stylized feature of Anglo-American culture that it seems strange to find one of the genre emerging from the Soviet Union. Indeed, this glossy volume, written in impeccable English and full of up-to-date references and micrographs, is almost uncannily good — as though the two Muscovites had taken centre stage in a Country and Western show with a twangy rendition of „Mommas, don’t let your babies grow up to be cowboys“. Where did they learn to give such a polished performance?» Перевести это близко к тексту я до сих пор не могу, но слышал, что ковбойская песня, упомянутая Деннисом, и в самом деле популярна.

Странно, но я не помню большой радости по поводу этой и других хвалебных рецензий. Мы даже никогда не выпивали по этому поводу, как и вообще по поводу выхода книжки. Юрия Марковича дело, которое было уже сделано, вообще, по-моему, мало интересовало. Он всегда был погружен в заботы нынешнего дня и никогда не кичился прошлыми достижениями. Зная себе цену, он к признанию или даже поклонению коллег относился иронически. Это всегда было поводом для смешных историй. Я помню, как ленинградский ученый Н. А., энтузиаст исследований клеточной подвижности, убеждал ЮМ: «Мы должны обратиться наверх, чтобы организовали Институт биологии движения, а вы, Юрий Маркович, должны его возглавить». — «Да, Коля, а на фронтоне выбить надпись: „Много движений — мало достижений“ (Карапет ловит блоху)».

Вовремя закончить

Ругая меня за медлительность и бесполезный перфекционизм, Васильев объяснял, что попытки улучшить работу путем многочисленных поправок и добавлений не приведут к успеху. Нельзя сделать книгу лучше, бесконечно исправляя и шлифуя ее. Она такая, какую вы сейчас можете написать, и не станет лучше от того, что вы просидите над ней лишний месяц или даже полгода. Не знаю, универсально ли это правило, но к тексту, который я пишу сейчас, оно, несомненно, приложимо.

В свою статью, посвященную памяти Майкла Аберкромби, Юрий Маркович вставил строки Жуковского:

О милых спутниках, которые наш свет Своим сопутствием для нас животворили, Не говори с тоской: их нет-, Но с благодарностию: были.

При этом он сам перевел эти замечательные стихи на английский, не найдя удовлетворившего его перевода.

Может быть, и мне заключить этими стихами? Но очень не хочется оставлять эти, пусть несовершенные, попытки вспомнить замечательного человека. И ведь так и осталось не до конца понятым, что он имел в виду, говоря, что у клетки есть душа…

Воспоминания. Главы 1–2

(Ю. М. Васильев)

Мама и ее родные

Мамин прадед Степан Николаев, крепостной крестьянин, еще живя в деревне, научился делать очень вкусное сливовое варенье и пастилу из абрикосов. В 1804 году он получил разрешение у барыни «походить по оброку» и переехал в Москву, где открыл маленькую мастерскую. Накопив денег, он выкупил семью и перевез ее в Москву, где вскоре расширил производство и открыл свой Торговый дом. После смерти отца фирма перешла в руки его старшего сына Ивана, который стал известным в Москве кондитером и по разрешению полиции стал именоваться Абрикосовым. Иван Абрикосов открыл через некоторое время фабрику кондитерских изделий, которая вскоре стала крупнейшей в России.

В 1824 году у Ивана родился сын, Алексей, который очень успешно работал, создал кондитерскую империю и стал именоваться «шоколадным королем России». Алексей Иванович Абрикосов к 1870 году уже был купцом 1-й гильдии, кавалером 3-х золотых медалей «За усердие» и кавалером орденов Святого Станислава и Святой Анны. Его жена Агриппина Александровна ведала делами многих доходных домов Абрикосовых и занималась благотворительностью. Семья была членом полутора десятков благотворительных обществ, шефствовала над шестью ремесленными училищами, рядом московских больниц, в том числе Морозовской больницей, регулярно выделяла деньги на лечение пострадавших в войне с Турцией. 100 000 рублей семья дала на перестройку Московской консерватории.

Главным делом последних лет жизни Агриппины Александровны была организация в Москве бесплатного роддома, а также бесплатного родильного приюта и женской лечебницы. Все это оплачивалось из семейного бюджета. На строительство приюта был пожертвован капитал в 100 000 рублей. Роддому было присвоено имя А. А. Абрикосовой. После революции этому роддому дали имя Крупской и только в 1994 году ему вернули историческое имя, и теперь он называется Городской родильный дом № 6 имени А. А. Абрикосовой.

У А. И. и А. А. было 22 ребенка, 17 из них дожили до солидного возраста. Управление отцовской фирмой перешло к Ивану Алексеевичу Абрикосову. При нем фирма не раз побеждала на Всероссийской художественно-промышленной выставке, благодаря чему ей было всемилостивейше позволено называться поставщиком двора Его Императорского Величества.

В династии Абрикосовых было много известных людей: знаменитый патологоанатом, действительный член АН СССР А. И. Абрикосов, его сын — физик-теоретик, академик, Нобелевский лауреат А. А. Абрикосов. Х. Н. Абрикосов в 1902–1910 гг. был личным секретарем и доверенным лицом Л. Н. Толстого. А. Л. Абрикосов стал знаменитым актером Вахтанговского театра, народным артистом СССР.

На 70-летнем юбилее моего прадеда Алексея Ивановича было 98 его прямых потомков. Каждый после ужина получил в подарок специально приготовленную коробку юбилейных конфет.

Моя бабушка Екатерина Алексеевна была его старшей дочерью. Она вышла замуж за молодого выпускника университета Сергея Васильева. У них в течение двух лет родились две дочери: Надежда (моя мама) и Лиза. Однако случилось несчастье: эта моя бабушка заболела скоротечной чахоткой и умерла, девочки остались без матери. Но сестра бабушки, Надежда Алексеевна, самоотверженно ухаживала за больной сестрой и за ее осиротевшими детьми. Через некоторое время она вышла замуж за вдовца (моего деда). Они прожили вместе много десятилетий, и у них родились три дочери — Анна, Катя и Зина и два сына — Сергей и Петр. Бабушка никогда не делала различия между своими родными детьми и детьми покойной сестры. Все дети жили очень дружно, и эти отношения и потом сохранялись.

Дед, Сергей Александрович Васильев, был ученым-библиографом, но не работал, т. к. владел капиталом своей жены, полученным по наследству от Абрикосова. Спустя какое-то время после революции его вызвали в некую организацию и предложили добровольно отдать деньги советской власти. Дед подумал и согласился. «Раньше была одна власть, теперь другая, и я не должен владеть этими деньгами». Когда дед вернулся домой, его осадили другие потомки Абрикосова и стали пытать, почему он не сопротивлялся и не боролся, а просто отдал весь капитал? «Вы не видели лица этих людей, а я видел, потому и не сопротивлялся». Спустя некоторое время все эти родственники были по очереди вызваны во властные органы, и им тоже было предложено добровольно отказаться от капитала. Они не согласились и сказали, что будут бороться и подадут в суд. Вскоре их всех арестовали и деньги конфисковали в пользу революции. Они оказались в очень плачевном положении: без денег и без профессии, т. к. раньше, в отличие от моего деда, считали, что высшее образование при наличии наследственного капитала необязательно.

Дед, имея профессию библиографа, поступил на работу в Наркомат просвещения, где наркомом был Луначарский. Несколько лет спустя Луначарский вызвал деда и сказал, что тот работает очень хорошо, и он хочет назначить его руководителем отдела библиографии Наркомата. Нужно выполнить только одно условие — вступить в партию. Дед ответил, что это невозможно, так как он верующий и ходит в церковь. «Кому это надо знать, — сказал Луначарский, — не надо об этом распространяться». «Я не могу лгать перед Богом» — ответил дед и остался на прежней должности.

Спустя некоторое время он вышел на пенсию. Прошло еще несколько лет, и в Наркомате начались чистки, всех ответственных сотрудников стали увольнять и сажать. О деде, к счастью, никто не вспомнил. Он говорил потом: «Вот так Бог меня защитил». Он прожил еще долгие годы на пенсии. Со мной он общался мало, только во время моих посещений их квартиры на Старой Басманной, но всегда был ко мне благосклонен, в особенности из-за с моей любви к чтению. У них в доме на Басманной было очень много книг, и я любил смотреть иллюстрации в многотомных руководствах по всемирной истории. Помню один из его советов: «Достоевского и Салтыкова читай только тогда, когда тебе будет за 40, иначе потеряешь вкус к жизни».

Мама рвалась к образованию. В 1915 году она поступила на медицинский факультет Московского университета и успешно его закончила. Впрочем, некоторые предметы, в частности патанатомия, ее интересовали мало. На 3-м курсе патанатомию она сдавала профессору Алексею Ивановичу Абрикосову, своему двоюродному брату, с которым она до того совсем не общалась. Тем не менее, он ее как-то вычислил и сделал вид, что к этой студентке никакого отношения не имеет, — но когда он вывел ей в зачетке тройку, то сказал, что для родственничка она могла бы предмет выучить получше. Университет мама закончила успешно и была зачислена ординатором на кафедру психиатрии к знаменитому профессору Ганнушкину.

Где-то на одном из старших курсов мама вышла замуж за молодого военного инженера Леонида Скляра. Он был крупным армейским специалистом по маскировке. Они жили хорошо, но детей не было, а мама страстно мечтала о ребенке. В клинике через некоторое время у нее начался роман с ее коллегой, психиатром Марком Каплинским, и Скляр ушел от мамы. В 1928 году родился я. Положение Скляра в это время ухудшилось в связи с репрессиями против высших военных. Скляр, имеющий отношение к штабу Тухачевского, тоже ожидал ареста, но не оставлял заботу о маме и особенно о ее будущем ребенке, которого он считал своим. Он как-то нанес визит маме и оставил для будущего ребенка подарок: трехтомник Пушкина в дореволюционном юбилейном издании. Много лет спустя я подарил эти книги своей внучке Маше, которая уезжала в Америку. Кроме того, как позже выяснилось, он завещал мне свою жилплощадь и имущество. После этого он исчез, и вскоре мама узнала, что он был судим и приговорен к заключению на «10 лет бес права переписки». Много позже мы узнали, что это была фальшивая формула, которая означала расстрел.

Однако на этом история Скляра не заканчивается. Уже после войны к нам пришла некая незнакомая женщина, которая оказалась сестрой Леонида Скляра. Когда она узнала о его аресте, она выбежала на улицу и стала громко кричать, что Сталин убил ее брата. Ее, естественно, быстро схватили и после нескольких допросов поместили в специализированную психиатрическую больницу; спустя некоторое время оттуда ее отправили в лагерь. Когда после смерти Сталина начались пересмотры дел репрессированных, Валентину Скляр выпустили, дали комнату и небольшую пенсию. Где-то в 1956–57 гг. (я уже был женат) она явилась к нам домой на Якиманку и стала настойчиво говорить, что ее брат — мой настоящий отец, и что я должен получить новый паспорт на фамилию Скляра. Я отказался это делать, так как считал и считаю своим отцом Марка Каплинского, с которым много общался, любил его и люблю. Меня вызвали через некоторое время к нотариусу, который показал мне завещание на имя будущего сына (или дочери?), составленное Скляром перед арестом. Я письменно отказался принять завещанное и просил передать все сестре завещателя, что и было сделано. Кроме того, мы назначили Валентине Скляр небольшую ежемесячную денежную помощь, но она ее быстро тратила в ресторане «Прага». Вскоре она исчезла совсем, по-видимому, умерла.

Мы вчетвером (родители, я и няня Варя) с 1938 года жили в отдельной квартире на Арбате, которую выменяли из двух комнат в разных районах. Все было хорошо, но в 1940 году у мамы обнаружили рак груди. Надо было делать операцию. Меня отправили на время операции к нашим родственникам — Детлафам-Лазаревым, живущим в Малаховке, под Москвой. Это было очень удачное решение. Татьяна Детлаф и ее муж Николай Иванович Лазарев были биологами, и они впервые пробудили у меня интерес к биологии. Мы ловили головастиков в малаховском пруду, и я с интересом наблюдал за их метаморфозом, за их превращением в лягушат. Кроме того, у Детлафов было много биологической литературы, и я жадно читал эти книги. Помню, например, книжку Балинского «Развитие зародыша». Это была для меня первая книга по биологии, и многое я запомнил на всю жизнь. В разговорах часто обсуждалось положение в биологии и, в особенности, наступление Лысенко на нормальных биологов с его дикими теориями о превращении березы в дуб и др.

Когда маме сделали операцию по удалению опухоли, то биопсия подтвердила, что это был рак. Мама вернулась домой осенью 1940 года, и я тоже вернулся от Детлафов. Через некоторое время у мамы начались боли в позвоночнике, на рентгене была обнаружена какая-то деформация, и корифеи тогдашней московской медицины, в частности рентгенологи, признали, что это был, вероятно, метастаз. Была назначена глубокая рентгенотерапия, для чего мама ездила на соответствующие сеансы. Впоследствии оказалось, что метастаза не было, а был какой-то врожденный дефект позвоночника. (Результатом этой рентгенотерапии через пять лет была рентгеновская язва на спине и инсульт с гемопарезом).

В июне 1941 года началась война. Сначала в Москве она не очень чувствовалась. Я бродил по солнечному городу и покупал книжки, в частности, купил собрание стихов Блока, которые с наслаждением перечитывал, однако постепенно ситуация ухудшалась: в июле или августе немецкие самолеты начали сбрасывать бомбы на Москву. Было решено, что мы с мамой эвакуируемся в Куйбышев (Самару). На вокзале нас провожал мамин брат, дядя Сережа. Он был замечателен, в частности, тем, что всегда говорил правду, даже детям вроде меня. «Конечно, вам надо ехать, — сказал он. — Ведь евреям, вроде Марка (он дружил с отцом), при фашистах жить нельзя, но русским, вроде нашей семьи, вряд ли будет хуже, чем при советской власти». «А что, немцы наверняка придут?» — спросил я. «Думаю, что да», — ответил он.

Вместе с нами поездом ехала семья профессора Эдельштейна, и я подружился там с его дочерьми: старшей, Эльгой, и младшей, Викторией. Я беседовал с ними в поезде и потом в Куйбышеве о биологии, но они этим интересовались мало и только веселились, когда я им с серьезным видом объяснял, что Лысенко — мой научный враг. Мы остались в Куйбышеве, а семья Эдельштейнов через некоторое время уехала дальше в Уфу.

В Куйбышеве маму, поняв ее квалификацию, сразу назначили заместителем главного врача психиатрической больницы — его звали Яков Борисович Ашкенази. Больница располагалась в районе, называемом Томашев Колок, в шести-семи километрах от Куйбышева.

Вскоре к нам приехали родственники отца — его папа и сестра Эся. В это время немцы уже были под Москвой (октябрь 1941 года), и началось паническое бегство. Эся, вместе со своим стариком-отцом, ушла из Москвы пешком. Пройдя километров 100, они сумели сесть на баржу, которая шла вниз по Москве-реке и через некоторое время дошла до Куйбышева. Дед был уже в очень плохом состоянии, у него начался сепсис. Мама и Эся за ним ухаживали, но он скончался. Как же его хоронить? Городское кладбище было далеко. Раздобыли санки, положили на санки гроб, и мы с Эсей вдвоем потянули эти санки на кладбище. Там за соответствующую мзду какие-то люди вырыли могилу.

Отец не хотел уезжать из Москвы, но, в конце концов, ушел из города пешком и каким-то образом добрался до Куйбышева. В дороге он стер себе ногу — у него начался остеомиелит стопы. Никаких радикальных лекарств тогда еще не было, а ампутировать стопу он категорически отказывался. «Мне всего 42 года, не хочу быть инвалидом. Я еще пойду в армию». Однако в один из дней августа 1942 года мы нашли его мертвым. По-видимому, это была эмболия от оторвавшегося тромба из стопы.

Мама была в больнице главным консультантом по всем лечебным делам. Она была очень занята, и я самостоятельно бродил по поселку, приобретая из личного опыта и рассказов мамы собственный «психиатрический опыт». Например, в одном из отделений был больной, который, высунувшись из окна, произносил бесконечные речи, в которых клеймил троцкистов и других врагов народа. Видимо, до заболевания он был партийным работником. Мы, мальчишки, да и взрослые слушали эти бессмысленные речи. Другая, более драматичная история, произошла осенью, когда стало холодно в палатах, а топливо не подвозили. Главврач поехал в обком и попросил выделить топливо. Там его высмеяли: война, немцы к Волге рвутся, а у вас в больнице столько здоровых мужиков — больных, и вы не можете послать их в лес, заготовить дрова? Пришлось подчиниться, и главврач велел выделить трех наиболее спокойных больных и послать их вместе с санитаром на заготовку дров. Спустя двое суток эта бригада зарубила топором санитара и спокойно привезла труп и дрова в больницу. Разбираться послали маму. «За что же вы его убили?» — спросила она бригаду. Ей спокойно ответили: они слышали, что повысились цены на ложки, и надо было уменьшить число покупателей этих ложек, вот они и решили начать с санитара. Когда о случившемся узнали в обкоме, сразу же выделили уголь на весь сезон, и больше проблем с топливом больница не имела.

Особенно драматической была мамина экспертиза по делу о вменяемости некоего красавца-мужчины, который обвинялся в нескольких, по-видимому, немотивированных убийствах. Он задушил жену, с которой жил несколько лет душа в душу, потом уже в тюрьме задушил сокамерника, с которым, казалось бы, был во всем согласен и никогда не ссорился. Обвиняемый объяснял свое поведение тем, что делал это ночью в сумеречном состоянии и ничего не помнит. Если это объяснение было правильным, то экспертиза должна была признать его невменяемым и освободить от армии. Маму назначили экспертом, и она провела несколько дней, задавая обвиняемому разнообразные вопросы. В конце концов, она обнаружила, что в каждом убийстве был скрытый мотив, который обвиняемый невольно выявлял в таких беседах. В эпизоде с женой он признался, что она ему надоела, и у него был роман с другой женщиной. В случае с однокамерником он признался, что накануне убийства с ним поссорился. Мама написала соответствующее заключение, где признавала обвиняемого вменяемым. На суде она прочитала свое заключение, но судья с ним не согласилась и постановила послать дело на повторную экспертизу в другую больницу. После окончания заседания, когда убийцу выводили под охраной, он, наклонившись к эксперту, т. е. к маме, сказал: «Я до тебя доберусь». Через несколько дней мы узнали, что больной успешно сбежал из тюрьмы, не дожидаясь повторной экспертизы в другом месте. Мы очень боялись, что он попытается исполнить свою угрозу. Но, к счастью, он исчез навсегда.

Летом, не очень далеко от Куйбышева, началась Сталинградская битва. Через полгода фашисты были разгромлены. Я до сих пор считаю это великим чудом!

Многие эвакуированные стали пытаться вернуться в Москву, но это было непросто: нужен был официальный пропуск. Маме такой пропуск дали как ценному специалисту, но мне и Эсе пропуск не полагался. Спасли неофициальные связи: рядом с больницей стояла большая летная часть, которая часто нуждалась в медицинских заключениях для персонала. Главврач без труда договорился, что нас с Эсей возьмут на борт одного из транспортных самолетов, регулярно летавших из Куйбышева в Москву. В один из апрельских дней нас погрузили в огромный самолет с ящиками боеприпасов, и мы отправились в Москву. Мне было очень интересно: ведь я впервые видел мир с воздуха. Мы спокойно долетели и выгрузились на аэродроме в районе метро «Аэропорт». Мы сели в метро без всякой проверки и доехали до квартиры маминых родных на Старой Басманной. Встретив дядю Сережу, я, конечно, тут же напомнил ему, что его прогноз был неверен: немцы в Москву не попали. «Да, — сказал честный дядя Сережа, — я ошибся. Гитлер зарвался. Он решил, что с сопротивлением русских можно не считаться, так велики были его успехи летом 41-го года. Но к зиме ситуация изменилась, Москву не взяли, произошли Сталинградская, а затем Курская битвы, и стало ясно, что ход войны повернулся в другую сторону. Кроме того, Гитлер считал, что с населением можно не считаться».

Теперь о судьбе других членов маминой семьи.

Мамина сестра Лиза очень любила всех родных, но к высшему образованию она не стремилась. Она вышла замуж за бухгалтера Николая Александровича — это был крупный мужчина, который дома громогласно исполнял оперные арии: в детстве он пел в церковном хоре. Он любил выпить, но умел держаться — ни на работе, ни дома никогда не был пьяным. Н. А. стал заслуженным бухгалтером-ревизором; он рассказывал мне, как приезжал ревизовать администрации предприятий — там сразу пытались повести его в ресторан, но он, ссылаясь на усталость, просил дать ему выспаться в гостинице. Когда он оставался один в номере, быстро выходил, в ближайшем магазине покупал пол-литра и выпивал один в номере. На следующее утро он, трезвый и бодрый, начинал ревизию и проводил ее совершенно объективно. У Н. А. с Лизой не было детей, и они очень любили меня, так что лето я обычно проводил на их даче под Москвой, в Ильинском. Они свою дачу строили много лет и с любовью ухаживали за растениями на участке.

Вторая жена дедушки, Надежда Алексеевна, родила сыновей — Сергея и Петра. Между ними было полтора года разницы. Оба они хорошо учились, дед поощрял это учение, и в конце концов оба закончили Московский университет и стали профессорами, физикохимиками. Характеры у них были совершенно разные. Сергей был истинным борцом, он по любому принципиальному поводу отстаивал свою точку зрения, и поэтому ему приходилось менять место работы. После работы в МГУ он ушел в Технологический институт легкой промышленности, где заведовал кафедрой физики.

Я очень любил его и часто навещал. До болезни дяди Сережи все сестры и братья мамы собирались у нас каждое 13 октября, в день смерти мамы, и вспоминали ее. Когда дядя Сережа заболел, он продолжал работать и писать. Когда ему стало совсем плохо из-за урологических проблем и он страдал из-за сильных болей, я привел к нему Лену и Сашу. Ему в их больнице сделали паллиативную операцию, после которой боли прекратились. Дядя Сережа прекрасно знал философию и много рассказывал мне о главных философских учениях и о христианской религии. Он был человеком верующим, и, обосновывая свою веру в загробную жизнь, в частности, повторял: «Я не могу себе представить, что после смерти я никогда не увижу своих родителей, братьев и сестер, жену и детей». Он регулярно ходил в церковь и выполнял все обряды — все это он делал открыто. У дяди Сережи было двое детей: Саша и Маша. С ними я общался мало, они жили отдельно от родителей и к нам не приезжали.

Дядя Петя был совершенно иным по стилю. Он тоже ходил в церковь, но об этом мало кто знал. Он везде искал мира и старался помочь всем вокруг, в частности, членам нашей семьи. Когда мама заболела, он организовывал консультации по диагностике и биопсии и помогал с помещением мамы в больницу. Когда наша дочь Лена должна была поступать в 3-й мединститут, он обратился к тогдашнему ректору института, с которым был знаком, и ходатайствовал, чтобы к ней на экзаменах относились непредвзято. Позже Петр Сергеевич помогал положить больную маму в Институт гематологии, где он тогда работал. Благодаря своему характеру, он в этом институте был заместителем директора в течение долгих лет (17-ти!). Дядя Петя был женат на женщине, с которой познакомился в церкви, — она была врачом. У них тоже родились двое детей: сын Петр и дочь Анечка. Анечка всегда приезжала к нам вместе с родителями.

Вторая сестра мамы, Анна Сергеевна, стала географом и вышла замуж за Василия Васильевича Ламакина, уникального специалиста по Байкалу. В 30-х годах их обоих арестовали и приговорили к разным срокам заключения. Анна Сергеевна спустя несколько лет вернулась в Москву с сыном Алешей, которого она родила в лагере. Через некоторое время был освобожден и Василий Васильевич. Он был очень добрым и благородным человеком и безоговорочно принял Алешу. У В. В. и А. С. появились две дочери, Оля и Надя. Обе они, как и родители, стали географами. Василий Васильевич написал крупную монографию о Байкале, за которую получил премию им. В. А. Обручева. Семья Ламакиных была очень дружной, но, к сожалению, в начале 70-х гг. В. В. скончался от болезни сердца.

Две младшие сестры мамы, Катя и Зина, были с детства поглощены религией. Так как все монастыри были тогда закрыты, они стали тем, что называлось «монахинями в миру», и посещали Елоховскую церковь, которая находилась вблизи их дома. Они обе работали — Катя кончила какие-то курсы и заведовала лабораторией в больнице им. Баумана, а Зина была в больнице лаборантом.

Отец и его родные

Семья моего отца Марка Захаровича Каплинского жила в Белоруссии, в городе Лида, где дед, Зейлик Нахманович, торговал лесом. Во время Первой мировой войны семья деда, как и многие еврейские семьи, бежала от немцев и просто от войны и, в конце концов, после Февральской революции, когда была снята процентная норма, поселилась в Москве. Дед очень стремился дать образование своим детям и еще до революции, чтобы устроить сына Марка в гимназию, соблюдая процентную норму, платил не только за сына, но и за православного мальчика, чтобы достичь соотношения: десять православных на одного иудея. Марк окончил школу в Москве и поступил на медицинский факультет МГУ. Он учился очень хорошо и после окончания МГУ был оставлен ординатором, а потом и ассистентом в психиатрической клинике профессора Ганнушкина. Дед в Москве уже не работал, он был на пенсии. Его жена рано умерла, и я ее не помню.

Кроме Марка, у них был сын Лева и дочь Эсфирь (Эся). Никакого антагонизма между семьями мамы и отца не было. Мы ходили в гости и к тем, и к другим. Особенно помню последовательные визиты каждый год сначала на иудейскую, а потом на православную Пасху. Я с удовольствием ел всякие ритуальные блюда, но соблюдались эти обычаи не очень строго.

Лева вступил в партию и был послан редактировать партийную газету куда-то на Украину. Впрочем, на Украине он был быстро снят с работы и отправлен на схожую работу в Чувашию, в Чебоксары. Из Украины он привез красавицу-жену Фиру, которая родила ему двоих детей: Майю и Борю. Майя окончила рыбный институт, где познакомилась со своим будущим мужем, Ильей. У них родился сын Саша. Майя с Ильей и Саша с женой, Светой, переехали жить в Израиль. С Майей и Ильей у нас сложились достаточно близкие, теплые отношения. Мы их однажды посетили (во время моей командировки) в Израиле, а они бывали у нас, когда приезжали в Москву. Боря окончил какой-то технический институт, но с ним и его женой мы встречались только на «сборищах» у Фиры. Боря умер сравнительно рано от инфаркта.

Вскоре в результате усиливающихся чисток Лева был снят с работы в Чебоксарах и арестован с формулировкой «за чувашский национализм». Приговорен он был к минимальному сроку: пять лет лагерей. Фира жила все время в Москве и растила детей. Она устроилась на работу в торговую сеть и очень помогала всем родным, в частности, нашей семье: она прикрепляла наши продуктовые карточки к более привилегированным магазинам-распределителям. Помню, что я заведовал в семье «отовариванием» этих карточек. Это не всегда хорошо мне удавалось. В частности, карточку на один килограмм мяса в месяц я заменил американским яичным порошком — пришлось потом всем есть омлет из этого порошка в течение длительного времени. Карточки я отоваривал в магазине «Сыр» на улице Горького, выстаивая многочасовые очереди. Меня потом иностранцы спрашивали, где я выучил английский, и я отвечал, что начал изучать язык в очередях за продуктами во время войны.

Эся, папина сестра, была инженером. Она вышла замуж за красавца-поляка Ромуальда Климовича. Они очень любили друг друга, и у них вскоре родилась очаровательная дочка, Таня. Летом 1939 года Ромуальд заболел и вскоре погиб от скоротечного туберкулеза. Эся осталась одна с девочкой, и ровно через год, в 1940 году, от той же болезни погибла и Танечка. Наша семья была дружная, и мы тяжело переживали эти события. Для Эси это стало жизненной катастрофой. Она больше никогда не вышла замуж и утешалась только работой и игрой в преферанс. Она была одним из лучших в Москве преферансистов, и у нее дома собирался клуб любителей преферанса — люди самых разных профессий, вплоть до генералов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад