— А что, разве не правда? — продолжал дед. — Казна хочет залезть к нам на печь… Тьфу! — плюнул Ахрим. — Стыда у них нет! — И глаза старика сердито сверкнули.
— Ты себе плюй или не плюй — мне все равно: не моя это вотчина и не себе меряю. Послали меня сюда, и я должен подчиняться, а вы поступайте, как знаете. Мне от этого никакой пользы нет. Прогоните, не дадите мне дело сделать — вас тут много, а я один, — драться с вами не стану.
— Мы против пана ничего не имеем, — послышались голоса из толпы.
Мужики отошли.
— Ставь себе, пак, столбы, проводи границу. Пусть тут хоть тысяча столбов стоит, а этот берег как был наш вечно, так нашим и останется.
Теперь толпа разбилась на отдельные группы. Каждая группа имела своего оратора. Одни говорили одно, другие — другое. Мнения разделились. Меньшая часть крестьян, молодые мужчины, стояли за то, чтоб не позволить землемеру поставить межевые знаки. Другие, солидные люди, утверждали, что так делать нельзя: вмешается полиция и им же самим хуже будет. Против этого довода никто не мог возразить: все хорошо помнили, как года три назад произошел спор с соседним помещиком и как в этот спор вмешалась полиция. Еще и не все крестьяне, которых тогда арестовали за сопротивление начальству, вернулись из острога.
А землемер под говор крестьян делал свое дело. Как посмотрели они на границу, так на мгновение и замерли: вся лука была отрезана казне. Граница шла возле самых заборов, где кончались огороды и где тянулся высокий вал голого песка. На одном конце границы уже был глубоко вкопан столб, да так прочно, как будто навечно; с другого конца ставили другой столб. Окончив работу, землемер пошел обратно, за ним рабочие понесли инструменты, а мужики, как оглушенные громом, все еще стояли на берегу Немана.
Хитрый подлюга этот лесник с лесной заставы, хоть и молодой. Как только землемер собрал инструменты и ушел с берега, лесник пошел за ним, не подавая и виду, что ему заранее известны дальнейшие планы крестьян. Он скрылся с глаз толпы, как бы заметая следы, а сам зашел из-за гумен, притаился в кустах недалеко от луки и наблюдал, что будут делать крестьяне, чтоб потом доложить об этом в лесничество.
— Ну разве это не надругательство? — опомнившись, сказал Андрей Зазуляк. — Залезть к нам в хату и распоряжаться, как у себя дома! Есть же на свете справедливость!
— Ха! — махнул рукой старый Ахрим. — Справедливость! Где она, эта твоя справедливость? Справедливо посадили в острог наших хлопцев? Справедливо оштрафовал земский, как судились за выпас? Выдумали справедливость, а спроси, зачем ее выдумали, то и не скажут!
Тут дед начал перечислять все случаи, когда с крестьянами обошлись несправедливо.
— Всю начисто луку выкроил!
— И не диво! Недаром эта лука не дает им покоя. Через два года тут будет добрый луг, отчего ж не захватить его?
Каждый крестьянин чувствовал себя глубоко задетым. А поставленные землемером столбы стояли, как часовые, охраняя интересы казны, и одним своим видом вызывали гнев крестьян: это были теперь не просто столбы, а их заклятые враги.
Долго стояли так крестьяне со своей обидой, одинокие, покинутые. И ни в чем не видели они надежды на поддержку и подмогу против этой вопиющей несправедливости. Долго шумели крестьяне под открытым небом, как встревоженный улей, размахивали руками, точно лес ветвями в грозную бурю. А когда вспышка их гнева немного улеглась, Андрей Зазуляк вышел на середину, снял шапку и стал махать ею. Крестьяне смолкли и подошли ближе к Андрею.
— Вот что, хлопцы, скажу я вам. Жаловаться нам некуда, и никто нас не поддержит, хоть правда и на нашей стороне. Спросите у стариков, пускай скажет старый Ахрим и всякий, кто помнит, пусть скажет: этот берег был нашим, нашим он и должен оставаться.
— Должен быть и будет! Правду говоришь, братец Андрей! — зашумели кругом крестьяне.
— Пускай хоть сотня землемеров приезжает сюда, — продолжал Андрей, — пускай ставят хоть тысячу копцов, а этот берег мы не отдадим; это дар Немана, дорогой дар, и мы должны беречь его. Посмотрите вокруг — нет такого местечка, где бы не ступала наша нога; каждая песчинка здесь приглажена нашим лаптем; в этом желтом песке каждый из нас играл в детстве. Отдать этот берег — все равно что позволить отсечь себе руку или ногу. Пускай они ставят копцы, это их дело, а мы будем вырывать эти копцы — это наш святой долг.
Сказав так, Андрей смело и решительно подошел к столбу. За Андреем повалила вся толпа. Свежевкопанный столб стоял еще непрочно, и земля вокруг него не успела осесть. Андрей крепко обхватил столб, уперся ногами в землю и расшатал его. Подскочили мужики, вырвали столб и потащили к Неману. Двое взялись за концы столба, раскачали его и швырнули далеко в воду.
— Дар за дар! — сказал Гришка Остапчук.
Послышался плеск воды, поднялся целый сноп брызг, и столб, перевернувшись раз, другой, спокойно поплыл по воде.
— Дешево ты, брат, ценишь дар Немана, — ответил Гришке Микита Кожан.
— Погоди, может, он еще что получше возьмет! — откликнулся старый Ахрим.
Так же поступили и с другим столбом, и берег снова выглядел так, будто сюда никогда и не приходил пан землемер.
А лесник стоял в кустах и все это видел и слышал.
«Ну, Ганна, теперь ты у меня будешь немного покладистей и не станешь так высоко задирать нос, если тебе хоть немного жаль своего отца».
Так думал молодой лесник. Довольный и веселый, пробрался он огородами мимо гумен и вышел в поле с другого конца села.
Весенняя теплая ночь только что окутала землю и раскрыла свои тайные чары, полные немного печальной красоты. Первые звезды замерцали то здесь, то там в бездонном небе, а из-за леса, словно залитого пожаром, поднималась круглая блестящая луна. Маленькие белые тучки выстилали ей дорогу легкой, прозрачной тканью и расступались перед ней, как бы омыв в ее блеске свои тонкорунные кудри. Пахла земля, щедро окропленная росой.
В селе слышались говор и песни. Веселые молодые голоса смело врезались в тишину ночи и бойко неслись к реке. Здесь они ударялись о высокий берег, отскакивали и бежали вдоль него по дуге луки, замирая за песчаной отмелью. В ложбине возле Немана дружно и звонко кричали лягушки. Было что-то смутное и печальное в простой и монотонной их песне, которая трогала душу тихой грустью и так полно сливалась с молодой задумчивостью весенней ночи. Село затихало. Изредка по улице брела одинокая фигура запоздавшего крестьянина. Только девчата еще не спали и пели песни, сидя на завалинках.
Накинув на плечи платок, Ганна, дочка Андрея Зазуляка, сидела одна на своей завалинке. Время от времени она вглядывалась в даль и вздыхала. Вскоре возле колодца показалась фигура человека, который важно шествовал посреди улицы. В этой фигуре нетрудно было узнать молодого лесника. И хват же этот лесник! Надо было видеть, как, надев свою куртку с костяными пуговицами и закрутив усы, шел он по улице, преважно выбрасывая вперед ноги, обутые в сапоги с блестящими голенищами. И ему, видно, казалось, что он подпирает головой небо и что на него дивится все село.
— Добрый вечер, Ганна! — проговорил лесник, подходя к дивчине и протягивая ей руку.
Ганна неохотно подала ему свою и тихо ответила:
— Добрый вечер.
— Что ж ты не приглашаешь меня посидеть? — снова сказал лесник, стоя перед дивчиной.
— Или ты очень утомился? Лежал небось, как вол, весь день.
— Разве только тех, кто утомился, приглашают присесть? — спросил лесник, покручивая ус. — Да и ты что, видела, как я лежал?
— Подумаешь, интерес какой — смотреть, как ты лежишь! — ответила Ганна и отвернулась.
Ну и девка! Уродилась же такая красавица… Теперь, когда свет луны упал ей на лицо, лесник с минуту стоял и не спускал с Ганны глаз.
— Может, ты, Ганна, ждала кого-нибудь?
— Известно, ждала.
— Кого ж ты ждала? Может, меня?
— Ой, голубе! Нужен ты мне, как мосту дыра!
Оскорбленный лесник притворился, будто не слышал ее слов, и, важно надув щеки — так делал писарь в лесничестве, — не спеша прошелся вдоль завалинки.
— А я хотел тебе что-то сказать, Ганна, да ты такая гордая паненка, что к тебе и не подступишься.
— Что же умного собираешься ты мне сказать? — со смехом спросила Ганна.
— Знаешь ли, что ты теперь у меня в руках? — неожиданно спросил лесник.
— Я в твоих руках? — Ганна удивленно взглянула на лесника.
В голосе его, в тоне, которым он произнес последние слова, послышалась угроза. Девушка слегка заволновалась. В предчувствии чего-то недоброго сердце ее заныло. Но, скрывая свою тревогу, она ответила:
— Что ты хвастун и высоко нос задираешь, известно всем. Да только я не крепостная твоя и нисколечко тебя не боюсь. Пристанет же человек, как смола, нигде не сыщешь от него покоя!
— Я не хвастун и носа не задираю. А если кто и задирает нос, так это ты. Только я пришел не ссориться с тобой, и тебе ссориться со мной никак нельзя. Ты знаешь, кто сегодня приезжал сюда?
— Землемер, кто ж еще?
— А знаешь ты, что сделали мужики с копцами, которые по его приказу были поставлены на границе?
— Вышвырнули вон, потому что им там не место.
— Ага, и ты такая же! А знаешь, по чьему наущению делали это мужики? Знаешь, кто первый притронулся к межевым знакам?
— А зачем мне все это знать? Да если бы и знала, тебе не сказала бы.
— Мне говорить не надо, я сам все видел и слышал. Меня-то они не приметили, не такой я дурень, как они. Так вот знай же: это работа твоего отца. Он уговаривал неразумных мужиков. И подумай теперь: за уничтожение межевых знаков сажают на целые годы в острог. Вот ты это и знай! Может, нос свой не будешь так высоко задирать.
Лесник говорил со злою насмешкой и тем временем все ближе подступал к дивчине. Он видел, что на сердце у нее неспокойно и что слова его били по самым ее чувствительным струнам. Несколько минут он молчал. Были мгновения, когда он еле сдерживался, чтобы не броситься к дивчине и не обнять ее крепко-крепко.
— Все, Ганна, зависит от тебя! Скажи мне хоть одно ласковое слово, взгляни на меня приветливо, и я от всего отступлюсь. — Говоря это, лесник наклонился к девушке и хотел обнять ее.
— Прочь! — крикнула девушка, высвобождаясь из цепких рук лесника. — Гад! — помолчав, добавила она.
Лесник отступил на шаг.
— Ну хорошо же! — сказал он.
С другого конца улицы тихо, словно тень, приближался высокий человек. Лесник узнал в нем Василя Подберезного, молодого красивого парня, и собрался было уходить, но передумал. «Этот журавль еще подумает, что я, лесник, испугался его». Теперь леснику очень хотелось, чтобы и Василь оказался замешанным в историю с межевыми знаками. О, тогда бы он сухим из воды не вышел! Не ходил бы таким козырем по улице, не шептался бы с Ганной целые ночи по темным уголкам, да и она не льнула б к нему, как лисица к земле в чистом поле, как гибкая трава-березка к стебельку ржи. Василь тоже не очень уважал лесника. Давно пролегла между ними тень неприязни и не раз уже сталкивались они, но пока что дело не шло дальше колких слов.
— Добрый вечер, Ганна! — сказал Василь приблизившись.
— Добрый вечер! Садись, Василь, — отозвалась Ганна и подвинулась, освобождая ему место возле себя.
Василь сел. Оскорбленный и злой лесник сидел поодаль.
— А, добрый вечер! — обернулся к нему Василь, делая вид, что только теперь заметил его.
— С каких это пор, Василь, глаза твои стали плохо видеть?
— А с тех самых пор, как ты начал носить сюртук с костяными пуговицами и сапоги с блестящими голенищами, — ответил Василь.
— А ты чересчур умен стал с тех пор, как снял лапти и надел отцовские сапоги. Видать, тебе мои костяные пуговицы глаза колют?
— Колют, брат. Я давно заметил: у кого ума нет, тот на себя спесь напускает.
Лесник поднялся. Пропустив мимо ушей слова Василя, он проговорил:
— Доброй ночи, Ганна!
— Будьте здоровеньки.
— Чем тут с Василем сидеть, пошла бы лучше батьке суму на дорогу сшила, — сказал лесник, отойдя шагов на пять, и засвистал какую-то польку.
— Свищи, свищи! — откликнулся Василь. — Пойди погляди, целы ли копцы, а то даром хлебом тебя кормят.
— Тебя поставить вместо копца, не так бы скоро вытащили — длинный, как шнур, — ответил лесник уже издали.
— Лучше сам стань там, пока место свободное! — крикнул вслед ему Василь и громко засмеялся.
Ганна и Василь несколько минут сидели молча.
— Что ты, Ганна, сегодня какая-то невеселая? — спросил Василь дивчину, положив ей руку на плечо.
— Это тебе так показалось, — ответила Ганна, опустив голову.
— Ой нет! Ну, взгляни-ка мне в глаза, — не отступался Василь и наклонил голову к Ганне.
Дивчина еще больше пригнулась и потупилась.
— Может, «костяная пуговица» обидел тебя? А может, ты не рада, что я пришел и не дал тебе поговорить с ним? Может, сердишься на меня, что я будто горячей золой сыпал ему в глаза?
И с каждым вопросом голос Василя менялся: то в нем звучал молодой задор, то слышалась боязнь потерять любимую девушку.
— Говоришь сам не знаешь что! Или ты меня сегодня только узнал? — Она подняла влажные глаза и так глянула на Василя, что взгляд ее глубоко запал ему в душу.
Василю стало легко и хорошо на сердце, он почувствовал в себе прилив новой силы и счастья.
— А все же, Ганночка, ты что-то невеселая. Я ведь вижу, что у тебя какая-то забота на сердце. Скажи мне, не таись. Мне так радостно, и я хочу, чтоб и у тебя было легко на сердце.
Ганна немного помолчала.
— Знаешь, Василь, что он сказал мне?
— Ну, что?
— Он стоял в кустах и подглядывал, как вытаскивали из земли копцы, и видел, что отец первым приступился к ним. И еще он говорит, что отец подговаривал людей уничтожать межевые знаки. Он зол на меня за то, что я всегда прогоняю его, и теперь хочет донести на отца в лесничество. А знаешь, на что он намекал, когда советовал шить отцу суму на дорогу? Это значит, чтоб я готовила отца в острог.
— Неужели он сделает это? Ах, иуда-предатель! Нет! Он не посмеет этого сделать! Я поймаю и задушу его, если он не поклянется мне молчать.
Василь поднялся с завалинки и собрался идти.
— Стой, Василь! Куда ты пойдешь? Ничего из этого не выйдет, — взяв хлопца за руку останавливала его Ганна. — Он еще не раз придет и будет стараться запугать меня, не так-то скоро он отступится от меня, а тем временем можно что-нибудь придумать. Надо поговорить с отцом, что он скажет, а пороть горячку еще рано.
— Ждать у моря погоды! — стоял на своем Василь.