- У вас три ведра-то? - сконфуженно спросил Казаркин.
- А то все возьмешь?
- Рук не хватит.
- Уж если много брать, то я мешок сыщу.
- Не надо мешок,- подумав, решил Казаркин,- мне ведра хватит.
- Ну, ведро так ведро,- согласилась бабка.
Потом Казаркин сидел в маленькой комнате, которую ему сдавали вместе с огромным ненужным шезлонгом за вполне умеренную плату, и пытался вернуться к давно забытому детскому пониманию яблок. Огрызки он кидал в отворенное окно, стараясь попасть в ржавую консервную банку, лежавшую в сырой траве в тени забора. Потом он снова брел по солнечным улицам жаркого городка, чувствуя на зубах оскомину. Теперь он спокойно миновал фруктовые ряды и сел в шашлычной, заговорил со случайным собеседником:
- Много их не съешь, фруктов-то. Зубы болят. Вот ребятишки - другое дело, им витамины требуются, поэтому они и жрут яблоки. В детстве я сад бы целый съел, если б дали. А сейчас - ничего хорошего.
- В них ничего хорошего, это точно. Все витамины тут! - собеседник похлопал лапой сверху по пивной кружке.- Тут они все, голубчики,- повторил он убежденно.
- Всё фрукты, фрукты, мечтал,- сказал Казаркин разочарованно.
- Таранка,- собеседник отщипнул у сухой рыбки спинку.
- Микроба,- сказал Казаркин.
- Чего-чего?
- Микробы, говорю, крабов вы не видели, или чулимов, поэтому микробы едите.
- Вкусная вещь,- сказал собеседник и протянул одну рыбку Казаркину.
Казаркин отклонил таранку и сказал:
- Вот молотим мы в Беринговом море... Да стой, я тебе дело говорю,отклонил он настойчиво предлагаемую таранку,- так вот, шторм, стало быть, рыбу брать нельзя, и сидим мы вот так с кэпом и кушаем крабов, и кэп мне говорит: "Чего ты хочешь в жизни иметь?" Вот ты, чего ты хочешь?
- Хто его знает, чого мени треба!
- А я знаю. И я кэпу говорю: "Виктор,- говорю,- Владимирович, пеструшки решают все на данном этапе!"
- Чего?
- Пеструшки, гроши на ваш язык! - Казаркин потер в пальцах мятую трешку.- Если я при деньгах - я король положения...
Казаркин разочарованно отвернулся от собутыльника, тот не поддержал, опять закусывал сухой рыбьей спинкой.
- Вот ты скажи, сколько у меня денег?
- Много! - сказал собеседник.
- Дюже богато, на ваш язык. А у тебя?
- У меня оклад,- спокойно ответил тот.
- Ну, бувайте,- сказал Казаркин и, неудовлетворенный хладнокровием собеседника, встал, пошел к стойке, поставил кружку на трехрублевку и вышел.
На базаре Казаркину стало нестерпимо скучно, он злыми глазами оглядел толкотню, и спустился с крыльца шашлычной, и затерялся в толпе.
На узенькой в яблонях улице Казаркин догнал какую-то бабку, крикнул ей:
- Баушка! Эй! Товарищ!
- Ой, хто это? - прищурилась старуха.
- Чикеевы-старики где тут живут?
- А ты кто такой?
- Родственник, да ты покажи, где они живут?
- Усё.
- Как усё?
- Так. Померли они.
- Что так, обои померли?
- После войны еще. Он, кажись, в сорок восьмом, а она следом, в сорок девятом. На пасху и померла.
- Вот те на, а у меня должок им,- засмеялся Казаркин наглым голосом.
- Бесстыдник! - сказала старуха.
- Нет, правда, они меня по-родственному поддержать хотели,- Казаркин собирался еще что-то сказать старухе, но она скрылась в зелени, окутывавшей калитку.
Казаркин пошел назад по улочке, а обернувшись, увидел, что старуха подглядывает за ним через зелень палисадника.
- Эй, парень? Ты разве чикеевский? Эй, парень!
Казаркин расплатился за комнату и шезлонг, устроил небывалую в Яблонцах попойку в среде неустойчивого элемента и уехал во Владивосток. Он редко вспоминал потом дядю-тетю, но если вспоминал иногда, то ему было чуть-чуть не по себе оттого, что он мечтал когда-то сунуть дяде пачкой денег в физиономию, а тетке показать кукиш, может быть, в то самое время, когда они умирали; даже если это и не совпало точно, нехорошо было такое себе воображать в то время, когда они уже были покойниками. На обратной дороге он назывался гарпунером, говорил, что плавает на севере, поднимал тосты за приближающиеся трудовые будни, за родные могилки, чтоб земля была им пухом...
Голова болела, когда чувствовался за белыми стенами госпиталя океанский шторм. Казаркин не спал в такие ночи, видел море в красных разводьях, каким оно бывает от особого вида малень-ких рачков, такое море, как в размывах крови, на пятнах стаи чаек с черными концами крыльев, видел маленьких качурок, как они бабочками вьются возле фонарей и, упав на палубу, не могут взлететь, оттолкнуться слабыми своими лапками, не могут взмахнуть мягкими, длиннее, чем у стрижей, крыльями. Видел он все это, и не спал, и думал, сможет ли работать на море, и был уверен, что если этого будет нельзя ему с теперешним травмированным черепом, то будет очень плохо, к морю он уже привык совсем. Молотить так молотить, гулять так гулять, только без всяких середин.
Внизу под госпиталем была лужайка, ограниченная метровой высоты барьером из полирован-ного гранита, между гранитными плитами серебряно поблескивал влажный алюминий, прямо на траве лежал тонны на полторы камень, общими очертаниями напоминавший женщину. Женщина была полная, округлая и мокрая от мелкого, как пыль, дождя. Камень, конечно, только отдаленно походил на женщину, но что-то в нем было сделано так, что представлялась в этом камне полная красивая женщина, она как бы скрыта была в камне и кое-где проглядывала только. Вокруг нее несимметрично были разбросаны по лужайке кусты, маленькие, но плотные. Скамеек в сквере не было. За гранитными барьерами на мокрой площади стояли разноцветные автомобили. Повар, приводя своего сына, оставлял его играть внизу, и сынишка, ему было лет шесть-семь, бегал по лужайке или сидел в машине. Американский мальчишка на американской лужайке, но это волновало Казаркина так сильно, что он даже себе не признавался, что ему нравится мальчишка на лужайке, не хотел он думать, что ему давно пора иметь одного или даже двух таких мальчишек и привозить им из рейсов заводные игрушки: танки, стреляющие настоящим пламенем, самоходные автомобильчики на батарейках, заводных клоунов и обезьян. Обидно было Казаркину, и он заливал Повару, что у него тоже есть детишки и жена, и домик под Владивостоком, на Седанке, небольшой, конечно, домик, под красной крышей, заросший диким виноградом и сиренью. Повар же был так обрадован этим сходством в их судьбе, что рассказал об этом и медсестре Кларе. Клара ответила язвительно:
- Тут ничего удивительного. У русских тоже есть дети. У них и родители есть.
- Какая невеселая шутка у вас, Клара!
- Почему я должна быть веселой?
- Вы, наверное, сердитесь на меня за то, что я часто бываю здесь?
- Нет, я не сержусь, но сейчас ему надо на перевязку. У него в костях металлические стержни, некоторые ему будут вынимать сегодня.
Казаркин уловил неприятный смысл разговора, шедшего по-английски, через интонацию и мимику, настроение у него упало. Теперь он сам лег на тележку, и его повезли по тем же потол-кам, и он сосредоточился, чтобы вспомнить что-нибудь дорогое и хорошее. Повар некоторое время шел рядом, потом ему надо было сворачивать к лифту, и он сказал Казаркину:
- До свидания! Потерпи еще и выздоровеешь. Это больно?
Казаркин не отвечал.
- Ты думаешь о своем, да?
- Да,- сказал Казаркин.
- До свиданья,- сказал Повар и похлопал Казаркина по руке, лежавшей на перильцах тележки, и вернулся к лифту. Казаркин ответил благодарным движением и не сказал, как обычно говорил Повару перед уходом, английское "гуд бай".
Хирургу, который его осматривал, Казаркин отвечал "да" и "нет", подтверждая это подергива-нием головы. Хирург трогал холодными пальцами кости возле носа, надавливал и спрашивал глазами: больно или не больно? Казаркин через силу отвечал "иез". Хирург просовывал свой костлявый палец в изуродованную дыру казаркинского рта, находил шишки, где сращивались кости, и опять спрашивал глазами: больно?
"Иез",- отвечал Казаркин и с омерзением чувствовал, как набегает во рту слюна, хотя палец у Хирурга был чистый и заботливо осторожный. На рентгеновском снимке Казаркина удивило, что голова у него такая большая, он видел железные шампуры, на которых были насажены его кости, и понимающе, без страха кивал, даже Клара в это время смотрела на него соболезнующе, а Хирург - все так же холодно, как варан. Казаркину было неловко за свою внутреннюю антипа-тию к Америке и отношение свое к старому варану, и поэтому он старался скрыть эту антипатию, улыбаясь глазами - делая возле них морщинки, и по три раза произносил, с трудом выговаривая, американское "сэнкью" при каждом удобном случае. И улыбаться и говорить ему было больно, где-то затрагивался какой-то нерв, наподобие "электричества", когда ударишься локтем.
Хирург тем временем говорил Кларе сухим скрипучим голосом, рассматривая Казаркина:
- Здоровый человек, с крепким характером. Он прирожденный солдат.
- Да,- соглашалась Клара.
- Так выздоравливают на фронте.
- Да,- соглашалась Клара.
- Там или выздоравливают быстро, или умирают. Быстро выздоравливают и быстро умирают.
- Да,- соглашалась Клара. Она во всем и всегда соглашалась со стариком, а Хирург, по старости, думал только о войнах прошедших и теперешних, о теперешних он думал уже только профессионально, там ему некого было уже терять: сын его погиб в Корее, он тоже был хирургом. Казаркину казалось, что он понимает разговор, вернее то, что глубже разговора, ему казалось, что Клара - какая-то часть Хирурга, выполняющая то, что Хирург сам не может. Хирург не мог любить или ненавидеть, и это за него делала Клара. Казаркин так глубоко почувствовал это, что остался с открытым ртом, когда Хирург уже закончил осмотр.
Хирург помог ему закрыть рот, и Казаркин почувствовал себя глупо. Вообще перед чужими глазами Казаркин чувствовал себя не очень уютно. Он испытывал на людях недовольство своей наружностью и вообще физическими качествами, ему приходило в голову при виде здоровых, рослых американцев, которые шныряли по госпиталю, что не очень-то это хорошо для нашего престижа, что попал к американцам он, Казаркин, мужичонка мелконький и в детстве голодом примороженный. Вот если бы на его месте был боцман, тогда было бы хорошо, а то они все такие здоровые, толстые и выше каждый, то ли дело, мерялся бы с ними ростом боцман, тот двенадцать порций каши на спор съедал, а рост имел метр девяносто шесть при огромной ширине плеч. Было бы лучше, по соображениям Казаркина, если бы боцман, махина этакая, представлял бы тут русских моряков. Утешало в этой мысли только то, что могло случиться и хуже, попади, напри-мер, сюда Федя Гулимов. Федя был камчадалом, а там и вовсе есть маленькие ростом, еще меньше Казаркина. Нет, конечно, Федя - это уж совсем ни к чему, все-таки двое детей, это не просто так, не какая-то холостежь, перестарок. Еще успокаивало, что послевоенное производство - все, как один, здоровые, длинные, хоть и худощавые, узенькие. Но поработают - мясом обрастут. А перед болью Казаркин собирал все свои силы и терпел, изредка только успевал поматериться, перед тем как потерять сознание. Особенно плохо было, когда отходил наркоз. Тихонько бродил по палате Казаркин, стараясь держать голову на шее так, чтобы боль не мешала ему особенно, чтобы можно было думать.
Он думал о будущем, то есть вообще думал, потому что думать о будущем - это главным образом думать о прошедшем, стараясь вычеркнуть в нем, в прошедшем, то, что не должно войти в будущее.
В хорошие дни представлялось Казаркину, как идет СРТ 91-91 вдоль Алеутских островов с тихоокеанской стороны; идут без траления, просто с разведкой для всей экспедиции, только эхолот включают, иногда тралом поскребут. Матросы сидят в кают-компании и играют в домино или в шахматы. Выйдет Казаркин на палубу - тучи брызг летят над головой, неспокойно море. Похуже погодка стала - и брызги летят дальше. Ветер при том же солнце усилился, летят уже брызги через всю палубу и через верхний мостик - через голову Казаркина, он весело пригибает-ся, а брызги через ботдек летят и еще за корму. Ветер их несет. В тучах брызг играет радуга, водная пыль вихрится между увалами волн, как снег в метель, и весеннее солнце ударяет по этой пыли радугами. Построится радуга и тает потом, растворяется.
Двигатель дает двести пятьдесят оборотов, отдыхают матросы. Солнце и шторм - хорошо вместе посидеть, побазарить, развести толковище про все весеннее, земное. Вот начнут тралить и богато рыбы достанут, пойдут с полными трюмами к перегрузчику, тогда держись. Сейчас идут себе и отдыхают, все помытые, чистые, как дома, робу не надевают. Видит все это Казаркин не детально и связно, а как бы смазанно, расплывчато, только эти чувства и настроения переживает, но так остро, что слышит, как хрустит в тонких, сильно прожаренных частях камбала, которую они когда-то давным-давно утром ели, перед тралением. Даже запах камбалы жареной слышит Казаркин, а сам языком по деснам зубы выбитые ищет, тут были зубы и тут, а только здесь остались и здесь.
В последний вечер Повар принес Казаркину в подарок несколько блоков сигарет и большой пакет с детскими игрушками для мальчика шести-семи лет. Игрушки эти для своего русского сверстника выбирал сын Повара. Казаркину стало совсем неловко, когда его воображаемому сыну подарили пакет игрушек.
- Ты вылечиваешься прекрасно,- говорил между тем Повар.
Казаркин быстро соображал, как он будет объяснять Феде и ребятам, откуда у него взялся пакет игрушек, но ничего подходящего выдумать не мог и машинально ответил Повару:
- На мне заживет, как на собаке. Но Хирург - мастерюга.
- Это очень, очень хороший Хирург,- заулыбался Повар,- он летает на континент делать операции. Он военный хирург. Он разговаривал с Эйзенхауэром. Они вместе воевали в Европе.
- Повезло мне на хирурга,- удивился Казаркин.
- Это твоя большая удача,- согласился Повар.
- Суровый мужик,- сказал Казаркин про Хирурга с одобрением.
- Он очень богатый, но у него неудача. Он одинокий.
- Одинокий?
- Совсем-совсем одинокий. Это очень плохо, здесь не помогают деньги.
- Почему он одинокий?
- Я это не знаю. Клара знает. Она все время его ассистент.
- Клара знает?
- Да, она знает, но не хочет говорить об этом. Но все знают, что он одинокий.
- Она с ним живет? - спросил Казаркин, жалея Хирурга.
- Нет, она не живет с ним. Он же одинокий.- Да нет, я о другом,Казаркин пошевелил пальцами.
- А! Ему уже поздно увлекать женщин. Он уже совсем старый. Это ему не надо.
- Совсем бодрый мужик! - воскликнул Казаркин, стараясь оправдаться.
- Он имеет семьдесят лет!
- Семьдесят? - Казаркин никак не мог поверить, что Хирургу семьдесят лет.
Потом они поговорили о климате Америки, о том, что он способствует через сельское хозяйство высокому жизненному уровню.
Казаркин рассказывал, как много снегу выпадает за длинную зиму на великие просторы Советского Союза, а Повар, хоть знал это и раньше, страшно удивлялся личным казаркинским наблюдениям, потому что даже в Южной Канаде, где он жил раньше, климат намного мягче, хотя американцы считают и канадский климат очень суровым.
А потом произошел очень смешной разговор о матерщине. Повар задал несколько вопросов и заинтересованно ждал разъяснений. Казаркин же вдруг обиделся и засипел, нужно было что-то сказать Повару, но в голову ничего подходящего не приходило.
- В общем нехорошо это,- сказал Казаркин,- срамные слова! - Казаркину было так неловко, что он про себя выругался крепчайшим образом, не находя возможности выгородить свой родной язык в такой ситуации.
Он старался что-нибудь придумать, и вдруг его осенило:
- Вот не дай бог, если в кают-компании кто-нибудь себе позволил,сказал он,- это сразу старший за столом сделает замечание или даже из-за стола выгонит!
- Э, у нас тоже за столом нельзя,- согласился Повар.
- Ну вот, видишь, даже у вас нельзя,- сказал Казаркин нетактично.