Всё, что имели...
1
Хмурым осенним днем в городе и на заводе вновь была объявлена воздушная тревога.
Начальник инструментального цеха Леонтьев, как всегда, выглянул из конторки, чтобы убедиться, все ли рабочие ушли в укрытия, и, к своему удивлению, заметил: кое-кто из них продолжал работать, не обращая внимания на вой сирены.
— Никифор Сергеевич, вы что, не слышите? Воздух, — недовольно крикнул он пожилому рабочему-пенсионеру Макрушину, вернувшемуся на завод в первые же дни войны. — Прошу выполнять приказ директора.
Не отрываясь от станка, тот ворчливо ответил:
— Зря шумишь, Андрей Антонович. Ну, выполню приказ, а норму за меня кто выполнять будет? Да и много ли проку в тех щелях-укрытиях, куда мы бегаем сломя голову. Ежели бабахнет, скажем, то один хрен — что там, что здесь… Время понапрасну тратим на беготню. Вот жалость.
— Чехарда получается! — подхватил работавший по соседству Мальцев. — Бывает, наладишь дело, а тут вот она, воздушная тревога… Плюнуть на нее — и только!
— Твоя правда, Еремей, верно говоришь, Петрович, — согласился Макрушин и, кивнув через плечо на другого рабочего, добавил: — Вон и Савелий так же думает.
— Ага, — вполголоса отозвался Грошев.
Леонтьев поглядывал то на Макрушина — высокого, худощавого старика с чуть запачканными сажей седыми усами, то на Мальцева — коренастого крепыша лет пятидесяти, одетого в чистую, будто бы специально перед сменой постиранную и выглаженную спецовку, то на сорокапятилетнего Грошева — человека неторопливого и немногословного. Все трое работали рядом, жили в собственных домах на одной улице в своем Левшанске, издревле спорившем с недалекой знаменитой Тулой: чьи умельцы искусней и чьи ружья лучше.
— Посуди сам, Андрей Антонович. За все время почти ни одна бомба не упала на наш оружейный, а мы, как та неразумная ребятня, в горелки играем, носимся туда-сюда без толку, — доказывал Мальцев и решительно заключил: — Мне такое не по душе, да и не только мне!
«Еремей Петрович прав», — согласился про себя Леонтьев, как и многие понимавший, что зенитные подразделения — артиллерийские и пулеметные — надежно охраняют город и оружейный завод. По крайней мере, фашистам не удавались массированные налеты, сюда прорывались иногда лишь одиночные вражеские бомбардировщики, да и те швыряли свой груз куда попало, торопясь поскорее улепетнуть от мощного огня зенитчиков.
— Будь по-вашему. Оставайтесь, — разрешил он и направился к заводскому начальству, думая по дороге о том, что с беготней в укрытия и в самом деле чехарда получается: только наладится работа — и вдруг воздушная тревога, а значит, выходи из цеха, укрывайся… Нередко случалось и так: едва прозвучит «отбой» и люди вернутся к станкам, как тут же опять завывает сирена… А план трещит, а за невыполнение по головке не гладят…
— О чем, Андрей Антонович, задумался, чем обеспокоен, отец родной? — спросил встретившийся у здания заводоуправления секретарь парткома Кузьмин.
— Забот-хлопот хватает, Александр Степанович, — ответил, поздоровавшись, Леонтьев и стал рассказывать о рабочих цеха, которые воспротивились покидать станки во время воздушной тревоги, назвал фамилии.
Кузьмин улыбнулся.
— Ну, от Макрушина и Мальцева другого и ожидать не приходится… Если есть время, прошу ко мне заглянуть на минутку, — пригласил он.
Леонтьеву хорошо был знаком просторный кабинет секретаря парткома. Сейчас в широкие окна, крест-накрест заклеенные узкими бумажными полосками, сочился полусумрак непогожего дня. Казалось, что на улице вот-вот заморосит холодный надоедливый дождь или того хуже — густо повалит безвременный мокрый снег.
— Присаживайся, Андрей Антонович. — Кузьмин включил настольную лампу с большим голубоватым абажуром, и от этого в кабинете стало теплее, уютней. — Не от тебя первого слышу о рабочих, которые отказываются бегать в укрытия, — спокойно, даже с некоторой уверенностью в голосе, что так и быть должно, продолжал он. — С подобными речами уже кое-кто приходил к директору и в партком. Иные горячие головы даже требовали отмены приказа о поведении наших людей при угрозе налета. Не думаешь ли присоединиться к ним?
— Нет. По-моему, приказ отменять не следует, но что-то и как-то надо изменить.
— Вот с этим я согласен. Дадим указание, что на добровольных началах можно разрешать оставаться на местах при воздушных тревогах. Но только на добровольных началах, без нажима и с учетом обстановки.
Слушая, Леонтьев прикидывал, кто из рабочих последует примеру Макрушина и Мальцева, и мысленный список у него получался внушительный, а значит, меньше будут склонять инструментальщиков на планерках да совещаниях — с тем-то не справились, того-то недодали…
— Давай-ка потолкуем о материалах, которые ты готовил на случай эвакуации цеха. Помнится, у тебя было три варианта. Подскажи-ка, пожалуйста, какой из них был признан самым приемлемым? — поинтересовался Кузьмин.
— Второй, — ответил почти машинально Леонтьев и тут же встревожился: — Александр Степанович, неужели все-таки придется эвакуироваться?
— Кто знает, кто знает, а подготовку вести надо, — уклонился от прямого ответа секретарь парткома. Он сейчас не стал, да и не имел права посвящать начальника цеха в то, о чем прошлым вечером шла речь в обкоме партии и для чего в наркомат срочно вызвали директора завода. — Само собой разумеется, подготовка должна вестись исподволь, без привлечения лишних лиц… Да ты это знаешь не хуже моего.
— Какой вариант разрабатывать? — не без хитрости полюбопытствовал Леонтьев, надеясь кое-что выудить, уточнить.
— Все три вместе и каждый в отдельности, — ответил Кузьмин, опять-таки не вдаваясь в подробности. — Главное внимание обрати на людей. Сам видишь: то одного, то другого призывают в армию, а в случае эвакуации список личного состава может быть еще урезан. — Он помолчал, будто бы давая возможность собеседнику поразмыслить над сказанным, потом, прибегнув к своему любимому обращению, добавил: — Вот отсюда, отец родной, и танцуй.
Прежде, когда составлялись варианты планов эвакуации, и сам Леонтьев, и его товарищи по цеху считали это обычной учебой (подобная работа проводилась и до войны). Однако нынешний разговор в парткоме был, как ему думалось, не случайным. Даже по не присущей Кузьмину скрытности Леонтьев догадывался, что готовиться надо к событиям серьезным.
Пошел снег. Мохнатые крупные снежинки в безветрии плавно опускались на землю и тут же таяли. В другое время Леонтьев постоял бы, любуясь непрочным первым снежком, но сейчас ему было не до этого.
Вернувшись в цех, он увидел у себя в кабинете своего заместителя Николая Ивановича Ладченко с телефонной трубкой в руке и сразу догадался: тот опять разговаривает по телефону с женой. Перешедший, как и все цеховое начальство, на казарменное положение, Ладченко частенько позванивал домой, а вот он, Леонтьев, лишен такой возможности, и сколько бы ни трещал в его квартире телефон, трубку никто не возьмет. Некому брать… За неделю перед войной жена Лида и сын-второклассник Антошка уехали погостить к ее брату-пограничнику в Литву. Вслед за ними он тоже думал наведаться к шурину, уже носил в кармане подписанное директором заявление на отпуск. Оставалось только доложить о выполнении цехом июньского и квартального планов и — гуляй, отпускник!
И вдруг все перевернула война… В первый же день Леонтьев отправил жене телеграмму — возвращайся, мол, и ожидал: вот-вот получит ответную весточку, но проходили дни за днями, а Лида молчала.
Он еще до директорского приказа о казарменном положении стал дневать и ночевать в цехе, потому что ему было жутковато и мучительно бродить в одиночестве по пустой квартире, где все напоминало жену и сына…
По стеклам, заклеенным, как и всюду, бумажными полосками, текли мутноватые струйки воды, сдуваемые поднявшимся порывистым ветром.
Положив телефонную трубку, Ладченко зябко поежился и сказал:
— Ну и погодка… Ругнуть бы, да язык не поворачивается… Нелетная! В такую хмарь ни одна собака не гавкнет с неба.
Леонтьев позвал новую нормировщицу Зою Сосновскую и попросил ее пригласить в кабинет Конева — технолога цеха и секретаря партбюро. Невысоконькая черноглазая и чернобровая девушка привыкала к не таким уж сложным обязанностям нормировщицы и одновременно была кем-то вроде секретарши начальника цеха. Она заметно гордилась, что ее, вчерашнюю десятиклассницу, приняли на знаменитый оружейный завод, где когда-то работал ее отец, погибший от кулацкой пули в годы коллективизации.
— Если собираешь триумвират, значит дело пахнет керосином… Что случилось, Андрей Антонович? — обеспокоенно спросил Ладченко.
— Пока ничего существенного, но, кажется, нас ожидают события серьезные. Приказано вернуться к нашим вариантам плана эвакуации, — ответил откровенно Леонтьев.
— Какой эвакуации? Куда? Зачем? От нас до фронта вон какое расстояние! Красная Армия заставила фашистов перейти к обороне под Смоленском. Это во-первых. А во-вторых, впереди зима, а в холода немец — не вояка, — стал доказывать Ладченко, веря в нерушимость своих слов.
Вошедшему Коневу хорошо были знакомы услышанные сейчас высказывания Ладченко, и он вступил в разговор:
— А ты, Николай Иванович, уверен, что Гитлер вот-вот не кинется на Москву?
Ладченко усмехнулся.
— Он уже кидался, да по зубам получил. Он уже хвалился, что еще летом въедет в Москву на белом коне, да конь споткнулся на все четыре.
— Споткнуться-то он споткнулся, но ходули, к сожалению, целыми остались. Вот в чем беда, — заметил Конев.
— Давайте-ка, стратеги, своими делами займемся, подкорректируем варианты нашего плана эвакуации, — прервал их Леонтьев, сделав ироничное ударение на слове «стратеги».
В тот день, когда Зоя получила заводской пропуск, она помчалась к матери в госпиталь, чтобы похвалиться: принята на оружейный, будет работать в инструментальном цехе.
Госпиталь размещался в школьном здании, где Зоя Сосновская училась до четвертого класса. Дорожка сюда ей была знакома, и деревья, которые она сажала с подружками-первоклашками, тоже знакомы, хотя они вон как вымахали, стали выше двухэтажной школы и сейчас как бы приветливо кивали ей ветвями с редкими желтыми листьями.
— Эй, черненькая, куда спешишь-торопишься? — окликнул ее парень в больничном халате, сидевший на скамейке с газетой в руках.
Конечно же, окликни ее кто-либо другой, она бы даже не взглянула, молча простучала бы каблучками по усыпанной влажной листвой аллейке. Но к ней обратился раненый, а к раненым она относилась по-сестрински жалостливо, каждый из них в ее глазах был настоящим героем.
Замедлив шаг, Зоя ответила:
— К маме иду. Она работает в госпитале.
В вестибюле дежурная сказала, что мать занята в перевязочной и освободится, наверное, через час или полтора. Посожалев и сгорая от нетерпения похвалиться пропуском, Зоя решила подождать и вышла на аллейку.
— Быстро ты, — заговорил с ней тот же парень в больничном халате.
— Мама занята. Подожду.
— Вместе будем ждать. Присаживайся.
Опять же — обратись к ней с приглашением не раненый, а кто-нибудь другой, впервые увиденный, она бы слушать не стала, нашла бы другую скамейку или в одиночестве побродила бы по школьному саду. Но этому чубатому парню отказать не смогла.
Робко присев на краешек скамейки, она заинтересованно взглянула на незнакомца. У того было чуть скуластое, худощавое, чисто выбритое лицо. Его светло-серые глаза смотрели почему-то грустно. Широкие брови почти срослись над переносьем.
— Если не возражаешь, давай познакомимся. Лейтенант Петр Статкевич, — представился он. — А тебя как зовут?
— Зоя Сосновская, — ответила она, решив, что это случайное знакомство ни к чему не обязывает: встретились, поговорили и разошлись…
— Зоя… А ты знаешь, что означает твое имя в переводе с греческого языка? Жизнь.
Она этого не знала, никогда не задумывалась над тем, откуда происходит и что означает ее имя.
— А мое — Петр. В переводе с того же греческого это — скала, камень.
Зоя улыбнулась, пошутила:
— Ты, выходит, каменный…
— Эх, был бы каменным, проклятый осколок не достал бы до моих ребер.
— Откуда тебе известно значение имен? Изучал специально, да?
— У нас на батарее служил один ученый. В минуты затишья он просвещал нас, имена всех батарейцев и их возлюбленных расшифровал… Погиб хороший человек. Мы с ним были на НП, корректировали огонь наших пушек. Давали прикурить гадам, — рассказывал Статкевич. — Потом немцы засекли нас и шарахнули… Меня повезли в госпиталь, а он остался в земле смоленской.
— Ты давно здесь? — поинтересовалась она лишь для того, чтобы поддержать разговор.
— Со вчерашнего дня, — ответил Статкевич. — Я был в армейском госпитале, думал: вот-вот выпишусь к себе на батарею, а госпиталь вдруг стали освобождать, как перед большими боями. Подогнали санитарный поезд и шуганули нас в тыл. Но нет худа без добра, — продолжал он. — Тут живет мой дядя, мы с ним все время переписывались, а теперь сможем увидеться. Героический старик мой дядя! Началась война, он пенсию побоку и опять пошел работать на свой оружейный завод.
— На оружейный? — Зоя торопливо достала из кармана новенький заводской пропуск, который принесла показать маме и который готова показывать любому и каждому, хотя это, как она слышала, и не положено, похвалилась: — Я тоже работаю… буду работать на оружейном.
— Это совсем хорошо, — обрадовался лейтенант. — Я напишу дяде записку и попрошу тебя отнести ему.
Зоя согласилась, ничуть не задумываясь над тем, что не так-то легко отыскать человека на крупнейшем заводе. Но все получилось проще простого: лейтенантов дядя, Никифор Сергеевич Макрушин, работал в инструментальном цехе, и рано утром, перед началом смены, она передала ему записку.
— От Пети? Он что, в городе? — удивился Макрушин.
Зоя объяснила, почему Статкевич оказался в городе, и Никифор Сергеевич облегченно вздохнул.
— Ну, спасибо, обрадовала. Каков он?
— Симпатичный, — вырвалось у Зои, и, сообразив, что брякнула непотребное, она покраснела, опустила голову.
Как бы не заметив девичьего смущения, он сказал:
— Нынче после работы наведаюсь к племяннику.
Все это — и записка, и коротенький разговор с Макрушиным — было на прошлой неделе. Тогда же, после встречи с племянником, Никифор Сергеевич сказал Зое, что Петя привет передает, просит не забывать (мама тоже раз-другой приносила поклоны от раненого лейтенанта). Зою почти совсем не волновало его внимание к ней: она была занята, привыкала к работе в цехе. Что и как делать — ей чаще всего объяснял Андрей Антонович Леонтьев. Среднего роста, коренастый, смуглый, кареглазый, с ямочкой на подбородке и прогалинкой в ровных, некрупных зубах — он был всегда чисто выбрит, подтянут и аккуратен во всем. На его письменном столе не увидишь лишней бумажки, стоявшая в кабинете и отгороженная самодельной ширмой железная кровать по-армейски умело заправлена. Зоя чуть ли не с первого дня приметила: их начальник цеха человек деловито-спокойный, серьезный и справедливый, не то что его заместитель Николай Иванович Ладченко. Тот, как ей казалось, был излишне шумливым и насмешливым. С каждым он разговаривал громко, сверлил собеседника своими прищуренными зеленоватыми глазами, будто хотел сказать: как ни выкручивайся, что ни говори, а я знаю, о чем ты думаешь и что таишь в душе… Зоя побаивалась Николая Ивановича, по ее мнению, и другие робели перед ним.
Маскировочная штора на окне была опущена. По-прежнему слышался шум незатихающего дождя.
Из кабинета начальника цеха доносились приглушенные голоса, и Зоя диву давалась: вот уже третий час там шло какое-то совещание. В другие дни у Леонтьева никто подолгу не задерживался, да и сам он в кабинете не рассиживался, и вдруг засиделись у него Ладченко и Конев.
На столе мигнула электрическая лампочка. Зоя вошла в кабинет. Солидный, склонный к полноте, Ладченко расхаживал из угла в угол, нервно теребя рукой рыжеватый хохолок над широким лбом. Конев сидел на диване, положив руки на колени и отрешенно глядя на бумажную ширму. Леонтьев, склонясь над столом, укладывал какие-то бумаги в папку. Зоя краешком глаза увидела, успела прочесть, что это список людей цеха для эвакуации. И еще заметила: листы были с множеством исправлений и помарок, там и тут некоторые строки, ранее отпечатанные на машинке, зачеркнуты, над ними вписаны от руки другие фамилии, но кое-где вписанные тоже зачеркнуты.
Леонтьев передал Зое папку и попросил отнести в машбюро, предупредив:
— О содержании бумаг помалкивай.
Он мог бы и не предупреждать: она хорошо понимала, куда принята на работу.
Выйдя из кабинета, Зоя набросила на плечи осеннее пальтишко, надела вязаную шапочку, стала застегивать боты, и в это время вошел инженер Смелянский — высокий, худущий парень в очках.
— У себя? — спросил он, кивнув на дверь кабинета.
— И не один. Там Ладченко и Конев. Сидят они какие-то сами не свои. Расстроены чем-то, — нетерпеливо ответила Зоя, готовая идти в машбюро.
— Расстроены — это плохо, втроем сидят — это еще хуже… Я, понимаешь ли, принес заявление. В армию прошусь. Ты как думаешь — подпишет?
Зоя молча пожала плечами. Смелянский продолжал:
— Сегодня было заседание комитета комсомола. Секретарем избрали Марину Храмову. Прежний секретарь ушел в армию, и мне, понимаешь ли, совестно: он, мой ровесник, на фронте, а я в тылу на положении инвалида. Добьюсь отправки в армию! Ты как относишься к этому? — поинтересовался он.
Зоя к «этому» никак не относилась, потому что не знала в точности, где ему быть, — в армии или на заводе.
— Извини, Женя, у меня дела. Спешу, — сказала она.
Зоя и в самом деле торопилась выполнить поручение начальника цеха и по дороге корила себя: противная-препротивная девчонка, неблагодарная, забыла о том, сколько сделал для тебя услужливый соседский парень Евгений Смелянский. Ведь это он постарался, чтобы тебя приняли на оружейный… Ну что тебе стоило задержаться на минутку, поговорить с ним… Отмахнулась, ушла, а он, и ты это знаешь, внимательно выслушал бы тебя… Зоя стала думать о другом. Не успела она приступить к работе, а дело уже идет к тому, что надо увольняться, потому что оружейники списки составляют для эвакуации… Ее же никто и ни в какой список не внесет, да и нет у нее желания уезжать из города от мамы и хворой бабушки.
Еще в августе семья Никифора Сергеевича Макрушина — жена и дочь с двумя малолетними ребятишками эвакуировались, и он один-одинешенек остался в своем доме. При встрече с племянником он рассказал ему об этом, а на вопрос, почему не поехал с ними, отвечал: