– А что живопись? У вас здесь совсем нет альбомов с репродукциями.
– Я скорее по части музыки. Но не для наслаждения алгеброй-гармонией, а потому что, если это
Клобуков перенес из кухни чайник, чашки, вазочку с печеньем. Епифьева с любопытством смотрела на письменный стол, где лежала рукопись трактата: слева толстая стопка уже исписанных страниц.
– Над чем вы работаете? Не похоже на научный текст.
– Так. Пишу, уже несколько лет, кое-что лично для себя. Но не роман, нет.
Говорить с малознакомым человеком про трактат Антон Маркович не собирался. Он вообще ни с кем об этом не говорил.
Спохватившись, что на столе от празднования остались коньяк и нарезанный лимон, предложил:
– Я понимаю, вы на работе, но, может быть, несколько капель в чашку, для аромата?
– Спасибо. Я совсем не употребляю алкоголь. Берегу ясность мысли. Вы сказали, что все же придется завтра заехать на работу. Лучше бы, конечно, вам в первый день от больной не отлучаться, учитывая ее специфику. Вдруг она позовет, а в доме чужой человек.
– Да, это нехорошо. Но я обещал проконсультировать коллегу, которому предстоит участвовать в сложной операции. Ничего не поделаешь.
– Конечно-конечно, – уважительно покивала Епифьева. – Как это, должно быть, приятно, быть лучшим в своей профессии.
Она смотрела на стену, где в золотой рамке висела грамота «Лучший в профессии» – в прошлом году, на тридцатилетнем юбилее института такие выдавали по всем специальностям.
– Это Ада повесила, – улыбнулся Антон Маркович. – Ей нравится смотреть на змею, обвивающуюся вокруг чаши. А в анестезиологии у нас в стране я не лучший. Третий или даже четвертый после Миркина, Свентицкого и, пожалуй, Саакянца из Ереванского нейрохирургического.
– У медиков вашего уровня, сочетающих практическую деятельность с исследовательской, двойная «луковка» – помните, у Достоевского? Про луковку, которая спасла душу? Во-первых, вы лечите больных, но этим, допустим, занимаюсь и я. Во-вторых, развиваете науку, а это уже принадлежит к области искусства, ибо всё, раздвигающее границы познанного, попадает в категорию искусства.
– Я в таких терминах о своей работе не думаю. У меня на самом деле всё просто. Мой враг – боль. Я физически не могу видеть, как люди мучаются. Когда-нибудь человечество полностью изгонит боль из жизни. Если на этом великом пути я помогу сделать несколько новых шагов, значит, я существовал невпустую.
– Ах, если бы руководители страны ставили перед собой сходную цель: сделать так, чтобы люди поменьше мучились, – печально сказала Мария Кондратьевна. – Но такого тезиса в программе партии, увы, не содержится.
Он воспринял эту реплику как признак доверия. С людьми, не вызывающими доверия, в нашей стране так не разговаривают. Совсем недавно за подобное высказывание можно было и под донос угодить.
– Повлиять на программу партии и руководство страны мы с вами не способны. Но делать то, что можем, обязаны.
– А у вас не возникает ощущения, что все ваши усилия, весь ваш труд разбиваются о бюрократизм, о казенщину, о равнодушие, о какую-то изначальную бесчеловечность всей нашей системы?
Вопрос был совсем уже «вражеский», как сказали бы еще несколько лет назад. В те времена Клобуков немедленно насторожился бы: не провокаторша ли? А сейчас ничего, спокойно ответил, ибо сам для себя давным-давно это сомнение разрешил.
– Сказано: «Делай что должно, и будь что будет».
– Вот и славно, – пробормотала Мария Кондратьевна, убрала свой блокнотик и через пенсне посмотрела на вазочку. – Что это у вас, курабье? Какая прелесть. И дежурство спокойное, диспетчерская не дергает. Приятно поговорить с таким человеком. Вы ведь все равно не ляжете спать?
– Разумеется. Я буду следить за Адой, – ответил Антон Маркович. Он все время прислушивался – оставил обе двери открытыми.
– Вы только что произнесли старинную максиму «Делай что должно, и будь что будет», которая в тяжелые времена превращается для российских интеллигентов в магическое заклинание и принимается как аксиома. Я же весьма скептически отношусь к красивым формулировкам. На стадии практического применения позолота с них часто осыпается. Вот я видела у вас на полке роман Каверина «Два капитана»…
– Хорошая книга для подростков. Увлекательная и честная, плохому не учит. Это у нас большая редкость.
– Ну да. Сейчас все еще и фильм посмотрели. Твердят, как заведенные: «Бороться и искать, найти и не сдаваться!». Две самые распространенные у нас формулы. Подростки борются и ищут, интеллигенты делают, что должно.
– Ну и что в этом плохого? Фраза Каверина прекрасна.
– Если уж на то пошло, не Каверина, а лорда Теннисона: «To strive, to seek, to find, and not to yield». Писатель ее использовал, потому что это эпитафия на памятнике лейтенанту Скотту, погибшему на Южном полюсе. Но ведь поэтическая трескотня, лишенная смысла! Если ты уже нашел, то в каком смысле не сдаваться? Продолжать искать то, что уже нашел? Или задать себе новую цель для поиска? Если второе, то хорошо было бы сформулировать это как-то попонятней.
Антон Маркович рассмеялся. Ему была приятна эта беседа – об отвлеченных материях и на равных, с человеком, который мыслит сам, а не повторяет где-то услышанное или прочитанное. Друзей у Клобукова не было, только коллеги, всякий разговор с которыми неминуемо сворачивал на рабочие темы.
– Так, а мы, русские интеллигенты, с нашим выстраданным лозунгом чем вам не угодили?
– «Делай, что должно и будь, что будет»? В более простом варианте это высказывание звучит так: «Мое дело прокукарекать, а там хоть не рассветай». Может ли этим девизом руководствоваться ответственный, взрослый человек? Вряд ли. Он должен думать не только о собственном душевном комфорте, но и о пользе дела, которое считает правильным. Чистейшей воды капитулянство это ваше «будь что будет».
Клобукову вдруг стало грустно. Она права, подумал он. Это кредо малодушия и эгоцентризма. Но ведь на большее у меня не хватило бы сил?
– Знаете, – сказал он тихо, – когда я учился в Цюрихе, одно время мне очень хотелось стать швейцарцем. Даже не так. Мне хотелось стать Швейцарией. Отгородиться от остального мира, дикого и полоумного, своими горами, своим нейтралитетом…
Не договорил, потому что Епифьева смотрела на него со странным изумлением.
– Что такое, Мария Кондратьевна?
– Вы учились в Цюрихе? Представьте, я тоже! И несколько лет работала там. В какие годы вы там были?
Он тоже разволновался.
– Правда?! Надо же! Я там жил во время Гражданской войны. До лета двадцатого.
– Нет, я уехала оттуда в четырнадцатом. То есть как – уехала? Думала проведаю в России родителей и вернусь, но началась война, и я осталась здесь навсегда.
– Жалеете, – понимающе усмехнулся Клобуков. – Я, бывает, тоже.
– Нет. Всё, что ни происходит, к лучшему. Вот эта максима абсолютно верная, выдерживает любые, самые суровые проверки.
– Знаем-знаем. С такой точки зрения и смерть не страшна. «О мужи судьи, не следует ожидать ничего дурного от смерти, – рек Сократ. – Очень возможно, что она – наивысшее из благ». Но чтоб так мыслить, нужно обладать толстенной броней позитивизма. Не всякому это дано. А кроме того…
Антон Маркович посерьезнел. Ему захотелось сказать про то, о чем он недавно думал: о роскоши бесстрашия, доступного только одиночкам вроде Шопенгауэра.
Но тут зазвонил телефон, диспетчер отправил Марию Кондратьевну на вызов. Записав адрес, она стала прощаться.
– Обязательно к вам завтра загляну. Уже в качестве участкового врача. Вы ведь моя территория.
Какая замечательная дама, думал Антон Маркович. И инвалид, и в возрасте, а сколько от нее тепла и света. Таких людей очень мало, а когда это еще и врач, совсем чудо.
Ада спала тихо, без хрипа, и лоб уже не горел. Рядом с подушкой лежала черепаха. Бог знает, как она туда вскарабкалась. Наверное, по свесившемуся на пол одеялу.
– Спите, девочки, спите, – прошептал Клобуков, хотя пол черепахи был ему неизвестен.
В дверь позвонили. Должно быть, бедная хромая Мария Кондратьевна что-то забыла и вновь была вынуждена подниматься по лестнице.
Нет. На пороге стоял очень высокий и очень худой человек с глубокими продольными морщинами на щеках, со стальным ежиком коротко стриженных волос. Шапку он держал в руке. В другой висел солдатский вещмешок. Одет мужчина был в черный грубый бушлат.
– Вы Антон Маркович Клобуков? Мог бы и не спрашивать. Похожи.
Незнакомец коротко улыбнулся, блеснули зубы, тоже стальные. Из-за них улыбка получилась жутковатой.
– Вы извините, что я среди ночи. Проходил мимо вашего дома, высчитал, что квартира 36 на шестом этаже во втором подъезде. Смотрю – окна горят. Вот и решил…
У Антона Марковича, хоть он еще ничего не понял, ни о чем не догадался, внезапно заныло сердце.
– На кого я похож? Вы, простите, кто?
– На сына вы похожи, младшего лейтенанта Клобукова. Я с ним воевал. Моя фамилия Санин. Ваш сын погиб у меня на глазах. Я привез его личные вещи. Долго вез, десять лет. Так получилось. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.
«Как странно, сегодня ведь день памяти Мирры, а не Рэмки», – мелькнула в голове у Антона Марковича нелепая мысль. Он заморгал. И стало очень страшно. Сейчас ночной гость расскажет про то, как именно «погиб смертью храбрых» младший лейтенант Клобуков, и это будет, как увидеть и пережить его гибель вновь – через столько лет, когда острая боль притупилась.
– Вы шли по ночному городу с вещами, – быстро сказал Антон Маркович, чтобы хоть немного оттянуть страшный рассказ. – Наверное, вам негде остановиться? Можно у меня, если вас устроит диван в кабинете.
Снова мелькнула короткая стальная улыбка.
– Вы угадали. Я с поезда. Деваться было некуда, да и Москвы я давно не видел, а я ведь москвич. Вот и устроил себе экскурсию. Сходил на Поварскую, я там когда-то жил. Потом решил посмотреть, что за Пуговишников переулок – чтоб завтра не плутать. А у вас свет… Диван – это роскошно.
Он снял свой бушлат, под ним оказалась армейская гимнастерка со споротыми погонами.
– Нет, я не демобилизовался, – сказал Санин, поймав взгляд хозяина. – Я откинулся.
Пояснил:
– В смысле, после лагеря. Извините, разучился говорить по-человечески. Вы не думайте, отпущен честь по чести, имею надлежащую справку. У них там ныне торжество законности. – Опять улыбка, только теперь злая. – Невероятная штука – вернули вещи, с которыми замели десять лет назад. Каким-то чудом на складе сохранился мой фронтовой «сидор». – Он показал на мешок. – В нем планшет вашего сына. Там несколько ваших писем, одно с московским адресом.
– Значит, вас реабилитировали? – быстро спросил Клобуков, чтобы еще потянуть время. – Это такое невероятное облегчение, что людей стали выпускать и оправдывать – не только для них. Для всей страны.
– Нет. Меня не реабилитировали и не реабилитируют. Я «пособник». Вышел с ограничениями по месту жительства. Я, учтите, в Москве нелегально. Так что мне наверное лучше обойтись без вашего дивана. Мало ли что.
Интонация была вопросительная. Антон Маркович замахал руками:
– Что вы, что вы! Я вас не отпущу! Здесь никого, только я и дочь. Она… не разговаривающая, так что никто не узнает. Живите сколько понадобится.
– Нет-нет, я с вашего позволения только переночую. Завтра утром уйду.
В кабинете он обвел взглядом книги, лампу на столе, портрет Шопенгауэра, чему-то усмехнулся, но не зло, а мягко, словно иронически.
– Райская обитель. Сиживал и я точно под такой же лампой, готовился к экзаменам в академии. Волновался, что завалю… Куда можно положить вещи Рэма?
– На стол, на стол. Я пока чашки сполосну и чайник подогрею. Еще есть колбаса и сыр. Вы наверняка голодный.
– Не надо, я ел. И чаю не надо.
– А что такое «пособник»? – спросил тогда Антон Маркович. – Расскажите, пожалуйста, про себя. Потом про сына.
Санин кивнул:
– Я понимаю. Вам трудно. Хорошо, про себя… Я девятьсот седьмого года рождения.
Клобуков удивился – думал, ровесник.
– В позапрошлой жизни – майор Красной армии, недоучившийся генштабист. Главная моя карьера получилась отсидочная. Тут я всё время шел на повышение. В тридцать восьмом присел на двушку. Повезло, одному из немногих, выпустили. В сорок первом, под Киевом, попал в немецкий шталаг, отмотал три с половиной. В сорок пятом, в Бреслау, прямо с передовой, замели по доносу одного мерзавца, которого я, правда, перед тем немножко покалечил. Якобы я и еще один боец из бывших пленных, Качарава, шептались о том, чтобы перебежать к немцам. Ага, в осажденный Бреслау, в апреле сорок пятого, …Но особистам плевать, правдоподобно или нет. Поступил сигнал – действуй. Качарава погиб – в том же бою, что ваш сын. Не стали отчетность портить, записали его павшим смертью храбрых за Родину. А я пригодился для другой отчетности, о бдительности СМЕРШа. Признался, что был в плену старостой барака. Брехня, но иначе забили бы до смерти. Получил стандартную «пособническую» десятку. В лагере за одно дело еще пятак навесили. Так что сидел бы и дальше, если бы не постановление семнадцать ноль девять. Указ от семнадцатого сентября «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами»… Ну вот и всё про меня. Теперь про вашего сына.
– Как он… был убит? – сжав под столом кулаки, спросил Антон Маркович. – Он сразу умер или…
– Ваш сын погиб героически. Красиво погиб. Даже картинно. И я вам это говорю не в утешение, это правда. Помните в «Войне и мире», как Болконский повел в атаку солдат, со знаменем? В точности так же. Только мы в атаку со знаменами не ходили… Убило его на месте. Наповал, в первую же секунду. Похоронили в братской могиле, со всеми остальными. У нас треть роты полегла на той поганой улице.
– Я летом был в Бреслау. По линии Общества советско-польской дружбы. – У Антона Марковича текли слезы, он утирал их ладонью. – Там на кладбище советских воинов целые шеренги братских могил… Я ходил, пытался почувствовать, в которой… Ужасно тяжелая там атмосфера, прямо дышать нельзя… Столько любви похоронено…
Он не сумел объяснить, что имеет в виду, потому что окончательно расквасился.
Санин сидел молча, ждал.
– …Извините. Я не должен был терзать вас зрелищем родительской скорби, – сконфуженно сказал минуту спустя Клобуков, пряча платок. Сам понял, что это прозвучало манерно.
– Скорбь дело правильное, – спокойно ответил Санин. – Вот его вещи.
В скрипучем, почти новеньком планшете лежали парадные золотые погоны с маленькой звездочкой, открытки с какими-то немецкими видами, детский рисунок – похоже Адин, две фотокарточки и тетрадь в замшевом переплете – небольшого формата, но довольно толстая. Неужели Рэм вел дневник? Какой это был бы подарок судьбы – услышать живой голос сына! С забившимся сердцем Антон Маркович стал перелистывать. Увы. Мелкий незнакомый почерк, чуть не половина тонких, папиросной бумаги страниц выдраны. Похоже, они просто использовались для самокруток.
Взял фотографии.
Лихой старшина в фуражке набекрень, сзади надпись «Боксеру от горлодера». И совсем молоденькая девушка, почти девочка с жестким, пытливым взглядом. На обороте аккуратным почерком цитата из Пушкина и дата, сорок второй год. Значит, москвичка – Рэм в это время еще в школе учился. Внизу было и имя «Татьяна Ленская», но вряд ли настоящее. Дань пушкинским героям. В гимназические годы юный Антон Клобуков, интересничая, подписывался в альбомах «Марк Антоний».
– Кто старшина, не знаю. Не из нашей части, – сказал Санин. – А снимок девочки в планшет я сунул. Он у Рэма в нагрудном кармане был. Где-то я вроде ее видел, у меня цепкая зрительная память. Но вспомнить не могу. Или мельком, или просто похожа.