Уход бывшего пэра сопровождали крики «Да здравствует республика!», раздавшиеся в рядах артиллеристов и под знаменами ремесленных цехов.
Около ворот Сен-Дени какой-то полицейский, намеревавшийся произвести арест, был ранен в лицо и, преследуемый пятью или шестью людьми со шпагами и пистолетами в руках, бросился в ряды артиллеристов.
Артиллеристы взяли его под защиту и спасли ему жизнь.
Немного дальше другой полицейский пробрался в ряды погребального шествия и поднял руку на человека, крикнувшего: «Да здравствует республика!»
Тотчас какой-то старый офицер, сосед этого человека, встал на его защиту, обнажив шпагу; полицейский поступил так же, и началась дуэль в присутствии ста тысяч свидетелей. Отступая, полицейский споткнулся о край тротуара и упал.
Все бросились к старому офицеру, занесшему шпагу над противником, и силой вернули его на прежнее место в рядах шествия, а полицейский тем временем успел убежать.
Эти различные происшествия были прологом готовившейся страшной драмы.
Я видел много умных людей, которые в тот момент полагали, что Июльская монархия не продержится и суток.
Какой-то молодой человек, несомненно думавший так же, воскликнул среди группы учащихся:
— Но в конце концов, куда нас ведут?
— К республике, черт возьми! — ответил кавалер Июльского креста, руководивший этой группой.
А затем добавил чуть тише:
— Дружище! Вы приглашены отужинать сегодня вечером в Тюильри.
Бедный малый мог бы сказать, как Эпаминонд: «У Плутона!» И он не ошибся бы.
LVII
Начиная с этого момента у людей появилась мысль о сражении; те, кто проходил вблизи своих жилищ, вдруг покидали ряды погребального шествия, а спустя короткое время возвращались туда, прихватив с собой какой-нибудь пистолет, рукоятка которого угрожающе торчала у них из-за пояса, или какую-нибудь шпагу, эфес которой закрывал им грудь.
Когда бульвар Тампля остался позади, было уже очевидно, что все идут в бой.
В таком настроении люди дошли до площади Бастилии, ощетинившейся штыками: там, как уже было сказано, стоял 12-й полк легкой пехоты.
Однако в тот момент, когда по площади проходили артиллеристы, какой-то офицер покинул полковой строй, несомненно под предлогом пожать руку другу, а затем вполголоса произнес:
— Граждане! Я республиканец, и вы можете рассчитывать на нас.
Это обещание отдельного человека, распространившееся как новость в толпе, придало людям уверенность в том, что армия не только не будет стрелять в народ, но и станет на его сторону.
Спустя минуту со стороны улицы Сент-Антуан доносится сильный шум, и около шестидесяти учеников Политехнической школы — половина без шапок, потерянных по дороге, а кое-кто с обнаженной шпагой в руке — оказываются бок о бок с беженцами и обмениваются рукопожатиями с артиллеристами.
Они нарушили запрет и, распаленные от долгого и быстрого бега, примчались, готовые к восстанию.
Увидев их, оркестр, находившийся во главе шествия, по собственному почину грянул «Марсельезу».
Надо было слышать эту зажигательную музыку, чтобы понять, какая дрожь при ее звуках пронеслась по жилам присутствующих.
Погребальное шествие, на короткое время остановившееся на площади Бастилии, снова тронулось в путь, двинувшись по бульвару Бурдон.
Голова колонны остановилась у Аустерлицкого моста.
С установленного там помоста должны были прозвучать прощальные речи.
Первыми произнесли речи генерал Лафайет, маршал Клозель, г-н Моген и генералы-беженцы Салданья и Серконьяни.
Ничто в их речах, написанных заранее, не отвечало волнению, которым было охвачено в этот момент людское сборище, и потому их выслушали в мрачном молчании.
Совсем не такие речи требовались этой лихорадочно возбужденной и озлобленной толпе.
Однако вслед за первыми ораторами помостом завладели другие: это были уже не трибунные ораторы с холодным и напыщенным красноречием, а уличные трибуны с пламенным вдохновением, которые поднимали все коренные национальные вопросы, растоптанные за последние два года, и выставляли их, словно истерзанные пытками трупы, напоказ толпе. Эти ораторы олицетворяли собой крайнее возбуждение, восстание, угрозу.
И вот им бешено аплодировали.
Внезапно посреди этих криков, этих воплей, посреди оружия, которым открыто размахивали в воздухе, и оружия, которое до поры прятали на груди и теперь вынимали оттуда, возникло страшное видение, нечто вроде облаченного в черное всадника из Апокалипсиса; он восседал на черном коне, с трудом двигавшегося посреди толпы. В руке он держал красное знамя, складки которого обволакивали его; знамя это было увенчано фригийским колпаком.
Десять тысяч солдат, которые беглым шагом двинулись бы на республиканцев, устрашили бы их меньше, чем этот человек: этот человек был призраком первой Республики; это был обагренный кровью 93 год, заклинаниями вызванный с площади Революции; это было 10 августа, это были 2 и 3 сентября, это было 21 января.
Понятно, что при виде этого призрака буржуа должны были отступить на шаг, а республиканцы остаться одни, опираясь впредь лишь на собственную убежденность.
Но, поскольку их убежденность была огромной, они не испытывали колебаний.
И тогда началась страшная битва, из-за которой всего за час половина Парижа оказалась охвачена огнем и дымом.
Подробности страшных сражений 5 и 6 июня останутся на одной из тех кровавых страниц, что написаны рукой гражданских войн. Никогда еще героизм не поднимался до такой высоты: на протяжении тридцати часов шестьдесят человек держались против целой армии, и, когда огонь погас, когда пушки перестали грохотать, оказалось, что двадцать или двадцать пять человек убиты и двадцать два человека арестованы; остальные бойцы, числом примерно от восьми до десяти, штыками проложили себе проход и скрылись.
Пока республиканцы собственной кровью освящали на улице Сен-Мерри новую религию, апостолами и мучениками которой они одновременно стали, депутаты оппозиции совещались в доме г-на Лаффита.
Любопытным документом явился бы протокол этого совещания, участники которого разрывались между желанием взять власть в свои руки и страхом скомпрометировать себя. В конечном счете, как это происходит всегда, момент был упущен. Осознав, что уже слишком поздно, депутаты решили обратиться 6 июня 1832 года к Луи Филиппу с таким же заявлением, с каким 28 июля 1830 года оппозиция обратилась к Карлу X.
В это посольство были назначены господа Франсуа Араго, Одилон Барро и Лаффит.
Король только что вернулся в Тюильри.
Около половины шестого вечера, находясь в Сен-Клу, он узнал о том, что происходило в Париже. Его первое побуждение состояло в том, чтобы пойти прямо навстречу опасности, чтобы понять, насколько она ему по плечу; так что он отправился к королеве, все рассказал ей и спросил ее, что она намеревается делать.
— То же, что и вы, — ответила королева.
— Я уезжаю в Париж.
— Тогда я уезжаю вместе с вами.
И они в самом деле уехали вдвоем. В девять часов вечера король и королева уже были в Тюильри.
Министры находились в главном штабе национальной гвардии; король приказал им явиться к нему. В полночь началось заседание совета министров, и на нем было предложено ввести в Париже военное положение; однако предложение это показалось поспешным, и решение по нему было отложено на следующий день.
Был уже час ночи. В шесть часов утра, немного отдохнув в Тюильри, король уже сидел верхом на лошади.
Он побывал на нескольких сторожевых постах города и под крики «Долой карлистов!», «Долой республиканцев!» провел смотр национальной гвардии предместий, явившейся в Париж прошедшей ночью.
Таким образом, правительству удалось заставить людей поверить не только в якобинское восстание, но еще и в то, что это якобинское восстание сочетается с карлистским восстанием.
Это нелепое обвинение вызывало доверие, и его повторяли даже серьезные люди.
Правда, те, кто настаивал на нем сильнее всего, были, возможно теми, кто меньше всего в него верил.
В полдень республиканцы сосредоточились в квартале Сен-Мерри, окруженные со всех сторон; участь их была предрешена, и вопрос был лишь во времени и в количестве погибших.
Король решил проехать по бульварам и набережным.
Он выехал из Тюильри, сопровождаемый герцогом Немурским, маршалом Жераром, военным министром, министром внутренних дел и министром торговли; короля сопровождали также его ординарцы и адъютанты; либо впереди него, либо вслед за ним ехало несколько взводов карабинеров, драгун и конных национальных гвардейцев.
Он начал с того, что провел смотр войск, сосредоточенных на площади Согласия и на Елисейских полях, а затем, проехав по линии бульваров и Сент-Антуанскому предместью вплоть до заставы Трона, по набережным вернулся в Тюильри.
Трое депутатов явились к королю как раз в момент его возвращения из этой поездки и застали его еще охваченным крайним возбуждением.
Когда они прибыли в Тюильри, подле короля находился г-н Гизо.
Депутаты приехали в открытой коляске, так что видеть их могли все. Однако между 29 июля и 6 июня уже пролегла пропасть, и потому насколько горячо приветствовали короля во время его поездки, настолько же холодно взирали на депутатов, пока они ехали во дворец.
В тот момент, когда они въехали во двор Тюильри, какой-то человек ухватился за поводья их лошадей и, остановив коляску, крикнул:
— Остерегитесь, господа! С королем теперь Гизо, и вы рискуете головой!
Произнеся это, странный советчик исчез.
Тем не менее они сошли с коляски и попросили об аудиенции у короля, который через несколько минут велел передать депутатам, что он готов принять их.
У дверей кабинета г-н Лаффит остановил двух своих коллег.
— Вы не поверите, господа, — сказал он, — но король попытается поднять нас на смех.
Дверь отворилась. Господина Лаффита, г-на Одилона Барро и г-на Араго впустили в кабинет.
Беседа между королем и тремя депутатами была долгой. Они заявили ему, что, поскольку его победа законна и должна быть решительной, ей следует быть одновременно и милосердной и что если после полутора лет спокойствия порядок был так грубо нарушен не только в Париже, но и во многих других городах Франции, то объясняется это роковой системой 13 марта, принятой королем.
— Вы одержите победу именем закона, — добавил г-н Одилон Барро, — и, тем не менее, эта победа окажется жестокой, ибо она будет куплена ценой французской крови.
— А кто в этом виноват? — ответил король. — Несколько негодяев напали на мое правительство, так разве я не должен был защищаться? Я не знаю, впрочем, какие сведения смогли собрать вы, но что касается меня, то я уверен, что сопротивление скоро прекратится. Пушка, грохот которой вы сейчас слышите, стреляет по кварталу Сен-Мерри, где засели мятежники.
— Вы победитель, государь, — промолвил г-н Одилон Барро. — Не допустите, чтобы этой победой злоупотребили: жестокость после сражения может повлечь за собой новые бедствия.
— Я только что проехал по Парижу, — сказал король, — и за все время моей поездки слышал, что люди кричали лишь: «Да здравствует король!» и «Скорый суд, государь!» По возвращении я известил господина Барта об этом желании населения. Он поручился мне, что будут созданы чрезвычайные суды присяжных и благодаря этому обвиняемые предстанут перед судом не позднее, чем через две недели. Полагаю, что этого достаточно; правосудие будет осуществляться как обычно, без какой бы то ни было жестокости.
— Недостаточно наказать, государь, — живо откликнулся г-н Лаффит. — Необходимо подумать о средствах успокоить всеобщее раздражение; правительство должно действовать не только благодаря физической силе, но и, главным образом, благодаря нравственной силе, благодаря любви нации. Страна недовольна тем, как идут дела, в этом и состоят причины беспорядков.
— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил король. — Ничто не может лишить меня любви со стороны нации. Это печать посредством измышлений и клеветы ежедневно работает над тем, чтобы свалить меня.
— Причиной всех бед является правительственная система, — заявил г-н Араго. — Эту систему необходимо изменить. Франция согласилась со всеми последствиями Июльской революции. Почти все члены оппозиции желали монархии, но монархии народной.
— Правильнее сказать все, — прервал его г-н Лаффит. — Вся оппозиция согласна с тем, что Июльская монархия должна быть сохранена.
— Рад узнать, — с иронией в голосе заметил король, — что господа Кабе и Гарнье-Пажес думают так же.
— Сегодня, — ответил королю г-н Араго, — существуют три партии; однако это министерская система дает силы республиканской партии, и я обвиняю в этом министерство. Нужна система более либеральная во внутренних делах и менее слабая и снисходительная по отношению к загранице. И тогда народ и государь будут прочно связаны между собой. Нынешняя система гибельна для короля, для его семьи и для страны.
— В том, что вы говорите, отчасти есть правда; моя популярность, возможно, поколеблена; однако это не вина моего правительства, это результат клеветы и злобных козней, посредством которых республиканцы и карлисты хотят свалить меня.
Печать нападает на меня с неслыханной свирепостью. Я подвергаюсь жестоким оскорблениям, но мало или плохо защищен. Я смирился со своей участью, черпая силу в собственной честности. Журналисты дошли до утверждения, что я сочувственно отношусь к карлистам! Но поднимитесь к истокам дома Орлеанов, и среди его тогдашних заклятых врагов вы найдете тех, кто сегодня входит в число вождей карлистской партии.
Клеветники говорят, что я честолюбив, ненасытно жаден к богатству и желаю иметь блистательный двор! Но я прошел по всем ступеням жизни и мог бы сказать:
Мне было дано стать королем, поскольку лишь я один мог спасти Францию от деспотизма и анархии. Я всегда выступал против Бурбонов старшей ветви; никто не был их врагом в большей степени, чем я. И потому нелепо предполагать, что у меня есть мысль пойти с ними на мировую.
Разговоры о программе Ратуши являются бесстыдной ложью, в свидетели чему я призываю господина Лаффита. В речи, произнесенной над гробом генерала Ламарка, кто-то, кого я даже не знаю, говорил о торжественно принятых, а затем вероломно забытых обязательствах.
Но это ложь, вызывающая у меня возмущение. Я не давал никаких обещаний. По закону я ничего не должен был обещать, а на деле ничего и не обещал.
Революция свершилась под крики «Да здравствует Хартия!». Народ требовал Хартию, и она была исправлена упразднением четырнадцатой статьи.
Взойдя на трон, я тотчас же принял систему управления, которая показалась мне правильной, и она кажется мне правильной еще и сегодня. Докажите, что я ошибаюсь, и я изменю ее; в противном случае я буду настаивать на своем, ибо я человек честный и принципиальный; скорее меня разрубят на мелкие кусочки, чем заставят поступить против моего убеждения.
У меня нет приближенных; возможно, это самолюбие, но я не подчиняюсь никакому влиянию. Моя система кажется мне превосходной; попробуйте доказать обратное.
— Это доказал опыт, — промолвил г-н Араго. — Дерзость карлистов, политическая рознь, гражданская война в Вандее и в Париже служат приговором системе тринадцатого марта. Наше положение ухудшилось; несколько молодых людей только что попытались свергнуть правительство, рассчитывая на недовольство народа; они не решились бы на это пятнадцать месяцев тому назад.
— Я только что проехал через весь Париж. И что же? Никогда мне приходилось слышать более единодушных и более горячих возгласов «Да здравствует король!» и никогда национальная гвардия не выказывала большей преданности.
— Я тоже видел национальную гвардию, — ответил г-н Араго. — Она хотела побороть анархию, однако у нее было и желание изменить систему. Таково мое мнение; правда, это всего лишь мнение рядового национального гвардейца, и потому большого веса оно не имеет; в устах какого-нибудь полковника оно значило бы больше.
— Я вас понимаю… Никогда не мог взять в толк, в силу какой прихоти Казимир Перье так упорно противился воле двенадцатого легиона.
Что же касается системы, которую вы называете системой тринадцатого марта, то она датируется не тринадцатым марта; я принял ее по зрелом размышлении, вступив на трон, и ей всегда следовали, даже при господине Лаффите.
— Ваше величество ошибается, — возразил г-н Лаффит, — я отвергаю всякое уподобление кабинета министров, возглавлявшегося мной, правительству Перье. Правда, принятые тогда меры имели, вопреки моей воле, большее сходство с его мерами, чем мне хотелось бы; однако сошлюсь на речи, которые я произносил тогда с вашего одобрения.
— Взгляды были теми же, — ответил король. — Правительство всегда шло одной и той же линией, поскольку эта линия была принята по зрелом размышлении. Покажите мне ее отрицательные стороны, ибо в вашем докладе я не нашел ничего, абсолютно ничего.
— Малые причины способны привести к весьма большим последствиям, — заметил г-н Араго. — Именно явные ошибки правительства повлекли за собой охлаждение к нему со стороны нации. К примеру, вошедшее в практику расформирование национальной гвардии самых патриотичных городов, в том числе и пограничных, у многих уничтожило доброжелательное отношение к власти. В Перпиньяне для этого вообще не было никакого предлога, и все произошло по прихоти префекта, желавшего угодить чувствам Казимира Перье.
— В Гренобле, — добавил г-н Одилон Барро, — ошибки правительства были многочисленными и непростительными.
— Об этом деле, господа, — живо откликнулся Луи Филипп, — распустили самые злостные вымыслы; оклеветали органы власти, оклеветали тридцать пятый полк. Выходит, нужно было позволить унижать власть? Нужно было терпеть, когда по улицам города безнаказанно таскали чучело короля в образе животного, которое ведут на бойню? И поскольку храбрые солдаты встали на защиту короля, законов и порядка, их осудили и обозвали убийцами!
— Правительство оберегает карлистов, — вставил свое замечание г-н Одилон Барро, — оно пошло на мировую с ними, а это серьезная ошибка. Мы много раз требовали, чтобы правительство применяло законы к карлистам, принимавшим участие в вооруженном восстании на западе страны, и очистило органы управления от окопавшихся там карлистов. Отнюдь, правительство выдало охранные листы главарям банд.