Я стал избегать даже ребят.
За два дня до отъезда в Москву мы вышли на старты официальной международной встречи СССР — ГДР.
Не стоит говорить, что в первый день я едва добрался до финиша, а результат был таким оглушающе низким, что, без сомнений, вопрос о поездке в Рим отпал сам собой. Заметно приободрились мои постоянные конкуренты — Сашка Головченко, талантливый молодой крепыш с мертвой хваткой на последних метрах дистанции, из которой мне и прежде удавалось вырываться с невероятнейшим напряжением, и Харис Абдулов, жгучий красавец, молчун, себе на уме, с мощными просто-таки ногами-пружинами, буквально выталкивавшими его вперед (Харис родился в ауле под Сочи и в детстве лето напролет пас коз в горах, вот оттуда и его знаменитый жим). Был еще парнишка из Ленинграда, но он не шел в счет — совсем зеленый, его время наступит не раньше, чем через два-три года, да и то, если к тому времени Абдулов с Головченко сойдут с голубой дорожки.
Я выбрался из воды, буквально отполз в сторонку и плюхнулся навзничь на густую, теплую траву, подставив лицо солнцу. Хоть убей, я не знал, почему не плыву.
— Олежек, привет, — услышал я, но глаза не открыл: мне никого не хотелось видеть в ту минуту. Но человек не исчез. — Олежек, это я, Ласло…
Теперь я узнал: местный парень, тоже пловец-брассист, как и я, но дальше первого разряда не дошел и бросил спорт. Внутри в нем, однако, жило неудовлетворенное желание плавать, и он тянулся к нам и проводил время в бассейне с нами, дисциплинированно являясь на утренние и вечерние занятия. Мы с ним быстро сошлись, он пригласил однажды к себе домой — его родители, занимавшие не последнее место в местной административной иерархии, владели огромным, мне до того не приходилось видеть ничего подобного, особняком в три этажа с десятком комнат на пятерых. Плюс собственный виноградник и замшелый подвал с дубовыми бочками, ухоженный сад и огород, куры, свиньи и овцы, пасшиеся на Верховине у дальнего родственника. Цветной телевизор, японская стереосистема (видео тогда еще не нашло распространения среди наших зажиточных граждан), беспредельное поклонение единственному сыну — надежде и опоре. Не это ли стало причиной, почему парень так рано забросил спорт: слишком много существовало соблазнов, не требовавших никаких усилий…
Но Ласло оказался добрым, покладистым и необидчивым. За мной он ходил по пятам с первого появления сборной в бассейне. Я привык к нему, он стал моей тенью и был к тому же полезен — был аборигеном и умел самозабвенно слушать, о чем бы я не болтал.
— Видел, как плыл?
— Видел… — Голос Ласло прозвучал так грустно, что это неожиданно рассмешило меня: я был зол на весь мир, на себя, в первую очередь, конечно, а тут человек убит горем… моим горем.
— Концы. Завтра скажу, что болен, и — айда домой. Отдыхать.
— Не выйдешь на старт? — Мое откровение совсем раздавило Ласло.
— Не-е… — Я все еще лежал с закрытыми глазами.
— А как же… тут ходят, чтоб увидеть тебя, как ты плывешь…
— Смотреть не на что, разве тебе не ясно!
— Видел… А может, еще рискнешь?
— Не-е…
— Жаль.
— Ласло, а, Ласло, что если нам нынче куда-нибудь закатиться и поплясать под скрипочку цыгана Миши? — Я открыл глаза, приподнялся на локтях. — Знакомые девушки у тебя, надеюсь, есть?
— С этим без проблем. А что? — У Ласло плохое настроение долго не гостило. — Не век же вкалывать человеку? Я понял его перемену и не осудил: показаться в ресторане в обществе чемпиона и рекордсмена, знакомые от зависти завянут… Мне же было все равно.
Я понимал, что совершаю непоправимую ошибку, и тот же мой нынешний наставник будет прав, тысячу раз прав, когда скажет, что Романько — не спортсмен, ему место на трибуне среди зрителей. Многолетний опыт тренировок и самоограничений, мое второе «я», действовавшее и рассуждавшее примитивнее с точки зрения обычной человеческой логики (ведь Николай Михайлович Амосов однажды высказал твердое убеждение, что поступками человека руководят две силы: желание получать удовольствия и желание всячески избегать неприятностей), требовало еще сильнее зажать прекраснодушную слабость в железных тисках дисциплины и плавать, плавать и плавать.
Но я уже доплавался, как говорится, до ручки: последние два года работал как заведенный, отказывая себе буквально во всем. Мне нужно, непременно нужно было доказать себе самому, а потом уже ей, наставнику, что я — еще не выжатый лимон. И чем хуже складывалось мое положение в бассейне и дома, тем упрямее принуждал себя на тренировках.
«Однако и на старуху бывает проруха, — признался я сам себе. — И пора факты воспринимать такими, какими они есть в действительности…»
А вслух произнес:
— Ласло, будь добр, подойди к старшему тренеру и скажи, что ты хочешь пригласить… нет, твои родители просили — так будет лучше — пригласить меня в гости. Ну, скажем, на день рождения, именины, годовщину свадьбы, праздник урожая, — словом, придумай, но получи разрешение не присутствовать мне на ужине и чуток задержаться после отбоя. Ты понял: не ты, родители приглашают! — Я знал, о чем толковал: старший, бывший пловец-марафонец, заслуженный мастер спорта, уважаемый в нашем мире человек, был до крайности падок на лесть и… внимание «больших людей». Отец же Ласло, как я говорил, был одним из городских начальников, занимавшихся к тому же устройством сборной с наибольшим комфортом, и весьма преуспел в этом, и старший был от него без ума.
— Понял, Олег, — довольно осклабился Ласло. — Когда зайти за тобой?
— К семи… Только, гляди, чтоб кадры поблизости не крутились. Не хватало еще и в этом засветиться… Пусть лучше ждут у ресторана, о’кей?
— О’кей, мистер Романько! Ай лав ю!
В своем темно-вишневом олимпийском блайзере, в новенькой рубашенции, купленной зимой в Париже и ни разу не одетой, в серых намертво отглаженных брюках и светлых мокасинах я выглядел никак не хуже сына нефтяного шейха из Объединенных Арабских Эмиратов. Мне не хватало лишь белого «кадиллака» с открытым спортивным верхом и оруженосца.
«Впрочем, с оруженосцем проблем не будет, — едко усмехнулся я, рассматривая себя в старинном пожелтевшем зеркале в отдельном номере на третьем этаже некогда блестящей, а теперь захиревшей гостиницы. — А ведь и впрямь наставник права: выжатый лимон, цвет сохранился…»
Настроение и без того плачевное — мысли об очередной неудаче в бассейне буквально глодали душу — готово было упасть до отметки «катастрофа». Я не любил раздвоенности, а она теперь достигла предела. Я уже взялся за темно-синий галстук, подаренный фирмой, обеспечивавшей нас плавательными принадлежностями, а также одаривавшей разными мелочами, вроде этого галстука, снабженных фирменными знаками, взялся, чтобы развязать его и плюнуть на глупую затею с рестораном, когда в дверь, робко постучав, проскользнул Ласло.
Он, кажется, опешил от моего блистательного вида.
— Ладно, не красна девица, — оборвал я его на полуслове, когда он готов был восхищаться увиденным.
Мы выскользнули из гостиницы никем не замеченные: и наши, и немцы как раз ужинали.
До ресторана «Верховина», куда, я был уверен, поведет меня Ласло, не больше километра, но под гостиницей нас ожидало такси.
Неподалеку от входа в ресторан маячили две девушки, привлекавшие внимание парней. Увидев нас с Ласло, они огорченно и не без зависти окинули их оценивающими взглядами и отвернулись.
— Жужа, — протягивая руку, просто, без жеманства представилась невысокая, с высокой грудью и быстрыми, умными глазами брюнетка.
— О сэрэт ми! — как можно жарче произнес я венгерское «Люблю тебя».
— Так быстро? — уколола девушка, рассмеявшись.
— Он у нас такой! — поддакнул Ласло. — А это — Марина.
Я догадался, что стройная, эдакая ужгородская Твигги[1], соблюдающая строжайшую диету — кофе и сигареты, его пассия.
Столик был заказан, официант почтительно замер, пока мы рассаживались, оркестр находился не близко, но и не далеко, и ничьи спины и головы не закрывали от нас Мишу — пожилого скрипача-цыгана с темно-синими, глубокими заливами под черными, крупными и печальными глазами, округлым брюшком человека, не отказывавшего себе в удовольствии выпить лишний бокал хорошего местного вина. Он был знаменитостью, и слава его не была дутой: играл и пел Миша самозабвенно, виртуозно владея и голосом, и скрипкой.
Мы пили вино, танцевали, скорее даже больше танцевали, чем пили, и Жужа оказалась славной девушкой, и мы почувствовали друг к другу доверие, и это как-то без слов сблизило нас. Ласло, поначалу пытавшийся устроить всеобщую говорильню, где роль Цицерона, естественно, отводилась мне, поначалу расстроился, обнаружив, что мне куда интереснее болтать с Жужей, чем развлекать компанию байками о заграницах, но вскоре смирился. У него был покладистый характер.
Мы уходили из ресторана последними, и Миша, и без того почти не отрывавшийся от нашего стола на протяжении вечера, сыграл на прощание своих коронных тоскливо прекрасных «Журавлей», улетавших в неведомые края «в день осенний»…
— Теперь ко мне, — с пьяной требовательностью заявил Ласло, когда мы оказались на пустынной улице.
— Поздно, Ласло, — сказала Жужа и незаметно прижалась ко мне, и я почувствовал, как по телу пробежала искра, вспыхнувшая в сердце жарким пламенем.
— Поздно, Ласло, как-нибудь в другой раз, — поддержал я девушку. Мне и впрямь не улыбалась перспектива продолжить бражничество, тем более что пить не любил и не находил в том удовольствия. Возможно, все же главным сдерживающим фактором был спорт — вещи несовместимые.
— Опять в другой раз, — начал было Ласло, но Жужа решительно закрыла ему рот ладошкой и покачала пальцем перед глазами. — Ладно, ребята, бай-бай…
Мы растворились с Жужей в ночи, и августовские звезды были нашими маяками, когда мы поднимались по старинной, вымощенной аккуратными булыжниками извилистой дороге, что вела на самую высокую точку города — на местное кладбище. Устроились на какой-то покосившейся скамеечке, и город рассыпался внизу огнями домов и улиц. Жужа прижалась ко мне, и я обнял податливое, волнующее тело, и от первого поцелуя закружилась голова, и мы, отстранившись, долго молчали, ошеломленные этим внезапно обрушившимся на нас чувством.
Я не стал таиться и поведал ей все, что накипело, наболело на сердце. Не скрыл и своих отношений с женой, и, кажется, впервые вслух произнес приговор своей утраченной любви, и не пытался свалить вину на кого-то, потому что знал: прежде всего виноват сам, и никакие скидки на спорт да полную отрешенность от другой жизни не выдерживали критики. Жужа не согласилась с такой оценкой, а сказала просто, но слова ее достигли моего ума: «Нельзя с одинаковой страстью служить двум богам, кто-то должен быть вторым. А женщины не любят быть вторыми…»
«Нельзя служить двум богам…» Эти слова втемяшились в голову и обернулись лакмусовой бумажкой, позволившей так просто, так однозначно определить состояние, в котором я пребывал на протяжении последних лет. Я истово старался служить моим «богам» — спорту, увы, в первую голову, и жене, и эта раздвоенность мешала быть самим собой и в спорте, и дома. Мешала понять, что ничего из этих усилий не получится, потому что уйти из спорта битым не мог, а значит, не мог помочь и чувству, что ускользало от нас, как вода сквозь пальцы…
Эта ночь на кладбище, в глухой таинственной тишине и покое, что бывает лишь на погосте, где жизнь сохранилась бесплотной памятью, потом долго снилась мне, и я просыпался, и руки шарили в темноте, разыскивая Жужу…
Мы попрощались у ее дома и условились провести вместе пару недель на Верховине. Давно мечтал об этом. Теперь же был уверен, что завтра буду свободен, потому что никто не станет держать меня в сборной…
Что не говорите, а судьба есть!
Ну, кто мог предположить — ни я, ни мой нынешний наставник и в дурном сне увидеть такого не ожидали! — что мы столкнемся нос к носу в пятом часу утра в гостиничном коридоре. Я на цыпочках пробирался к своему номеру, зажав в руке предусмотрительно унесенный с собой ключ, без помех поднявшись на третий этаж через черный ход со двора, когда прямо передо мной от резкого толчка распахнулась дверь и…
Мы оба остолбенели. Тренер — в синих тренировочных брюках и в адидасовской синей майке, раскрасневшийся, крепко выпивший, с взъерошенными волосами и бутылкой недопитого коньяка в одной руке и с двумя колодами карт в другой — он был заядлый преферансист, это было всем известно в сборной, и я — в своем красном вызывающем пиджаке и тоже с не слишком благостным лицом. Он, моралист и жесткий «дисциплинщик», и член сборной команды, которому завтра, какое там — сегодня, выходить на старт…
Ситуация!
— Спокойной ночи, Владимир Федорович! — почти механически произнес я, обалдевший от встречи.
— Спокойной но-чи, — медленно выдавил старший и громко икнул.
Я понял, что отказаться от старта, как намеревался, не смогу, ибо это потянет за собой нить, что раскрутит весь клубок моих неудач и неповиновений наставлениям тренерского совета сборной, и тогда мне и впрямь не видать удачи, как бы ни бился, как бы ни старался на тренировках. Но угрызений совести, вот вам честное слово, не ощутил, и забрался в постель, и мгновенно уснул, едва голова коснулась подушки.
Перед заплывом я хорошенько размялся, тренер «взял» два полтинника и остался доволен результатами. Он вел себя так, будто ничего не случилось и никаких тайн между нами не существовало. Единственное, что он сделал: отложил в сторону взятый было мегафон, и это стало признанием мира, наступившего в наших сложных и не всегда оправданных отношениях. Впрочем, в тот момент я думал о Жуже и рассматривал из воды трибуны, выискивая девушку, хотя доподлинно знал, что ее там быть никак не могло: Жужа собралась на день съездить во Львов, в институт, чтобы перенести практику на полмесяца вперед, а эти освободившиеся две недели провести со мной на Верховине…
Я подмигнул Головченко, и это озадачило его — с чего это у Романько такое отличное настроение, с его-то секундами?.. И он не смог скрыть своей растерянности. Я же чувствовал себя легко, свободно и потому без задней мысли сказал довольно громко, так, что услышал и Харис:
— Что, парни, поплаваем?
У меня и в мыслях не было задать им трепку, просто нужно было как-то дать выход своему игривому настроению. Мне терять было нечего, я это знал, и вместо Рима я уеду на Верховину, и мы поселимся с Жужей в уютном домике на отшибе села, где живут бокараши, признающие только шампанское, и я буду говорить ей «О сэрэт ми!» — единственные венгерские слова, известные мне. А они, кажись, восприняли меня всерьез.
— Только не летите, парни! — попросил я, и Головченко чуть со стартовой тумбочки не свалился от неожиданности.
Я плыл, как никогда не плавал, — вдохновенно и мощно работали мышцы и сердце, и усталость не приходила, а наоборот, хотелось плыть и плыть, и мягкая, ласкающая вода так и не стала вязкой, наждачно-жесткой на последних метрах дистанции. Право же, я за все эти две с лишним минуты, пока мы преодолевали двести метров дистанции, ни разу не обратил внимания на собственное положение на дорожке и на своих друзей-соперников — я плыл для себя, и этим было все сказано.
И лишь финишировав, вдруг вспомнил, почему так хорошо мне было на заключительном «полтиннике», — никто не тревожил воду перед моим лицом!
— Ну, знаете, Олег, так долго валять дурочку! — Надо мной склонился Владимир Федорович, и счастье просто-таки распирало его, и я испугался, как бы он не лопнул от самодовольства. И причиной тому был я, Олег Романько, финишировавший с новым рекордом Европы и с лучшим в мире в нынешнем сезоне результатом…
Жужу я так больше не увидел: на следующий день улетел в Москву. Ни адреса, ни фамилии девушки я не знал. Все надеялся вернуться сюда, да спорт — о спорт! — внес, как всегда, свои коррективы в мои личные планы.
Может, и впрямь иногда бывает полезно изменить самому себе?
8
Виктор Добротвор победил в финальном поединке кубинца Гонзалеса, дважды отправив экс-чемпиона мира в нокдаун в первом же раунде. Не будь кубинец таким крепким орешком, лежать бы ему на ковре во втором, но спас гонг, а в третьем Добротвор повел себя по-рыцарски: сначала дал сопернику прийти в себя, не воспользовавшись очередным нокдауном, а завершил бой серией таких изумительных по красоте и неожиданности ударов, что, однако, были лишь обозначены как бы пунктирными линиями, не принеся Гонзалесу ни малейшего вреда. И зал просто-таки взорвался аплодисментами. А ведь здесь не любят бескровных поединков!
— Какой мастер! — восхищенно воскликнул Савченко, вскочил с кресла и нервно заходил по моему не слишком-то просторному номеру. — И угораздило же парня! Такой бесславный конец такой блестящей спортивной карьере…
— Ну что ты хоронишь Добротвора, — не согласился я, хотя и понимал, что причин для оптимизма нет. Реальных причин. Не станешь же оперировать эмоциями?
— Не спешу. Вырвалось случайно, — пошел на попятную Павел Феодосьевич, и надежда — вдруг он знает что-то, что дает хоть какой-то шанс — наполнила сердце. Но Савченко тут же собственными руками, вернее, словами, похоронил ее. — Завтра вопрос уже будет обсуждаться на коллегии…
— Постой, как Яле так — нужно разобраться…
— Там разберутся…
На том невеселый разговор и оборвался, и холодок разделил нас в этой тесной комнатушке над Зеркальным озером, начавшем покрываться действительно зеркальным, чистым и прозрачным льдом — ночью морозы поднялись до минус 20 по Цельсию. Савченко вскоре отправился к себе — вечером выступала наша пара из Одессы, и он нервничал, как бы судьи не наломали дров. И это несмотря на то, что утренняя часть состязаний завершилась более чем успешно — в трех из четырех видов лидерство захватили советские фигуристы, и никто из арбитров не покусился на их высокие баллы. Больше того, трое американских судей регулярно выбрасывали самые высокие оценки. Не преподнесут ли сюрприз в финале, когда обнаружат, что их соотечественники не тянут на честную победу?
Такое случалось не однажды.
Чтобы попасть на вечернюю часть программы, я вышел из пансиона загодя, отказавшись от обеда в предвкушении сытного ужина (в 22.00 организаторы соревнований пригласили журналистов и руководителей делегаций на официальный прием). В номере мне делать было нечего, а томиться в четырех стенах — развлечение не из первоклассных, даже если у тебя есть цветной «Сони» с десятью, как минимум, телепрограммами.
По дороге я завернул в фирменный магазин «К-2». Не терпелось пощупать, прицениться к новым лыжам да и к иному снаряжению — зима ведь на носу. Пройдет каких-нибудь два месяца, и я, верный многолетней привычке, отправлюсь в Славское, в неказистый, но уютный и приветливый домик о четырех колесах, непонятно каким образом вкатившийся на крутую гору и застрявший между двумя могучими смереками, слева от подъемника; по утрам негромким, просительным лаем меня будет будить хозяйский Шарик — неугомонное, бело-черное длинношерстное создание на коротких, крепких ножках, безуспешно пытавшийся каждый раз вспрыгнуть в одно со мной кресло и укатить на самый верх Тростяна, где снег и ветер разбойно гуляют на просторе и весело лепят из бедных сосенок на макушке то одичавшего Дон-Кихота на Россинанте, то замок о трех башнях, а то просто укутают елку в белые наряды, и стоит она, красавица, до первых весенних оттепелей.
В магазине — ни души, и два спортивного вида местных «ковбоя» откровенно скучали, стоя навытяжку за прилавком и уставившись онемевшими глазами в телевизор. Мое появление никак не сказалось на их положении, они лишь кивками голов отстраненно поприветствовали меня и углубились в телепередачу. Они мне не мешали сладостно — это состояние могут понять разве что горнолыжники! — щупать блестящие, разноцветные лыжи, собранные с лучших фабрик мира — от «Кнейсла», снова обретавшего утраченную было славу, до «Фишеров», «Россиньолей» и «К-2» — гордости американского спорта, утвержденной на Кубках мира братьями Марэ. Увы, и тут воспоминания омрачили мое восхищение, и Валерий Семененко незримо встал со мной рядом, и я словно услышал его голос: «Эх, забраться бы сейчас на Монблан, и рвануть вниз, и чтоб без единой остановки до самого низа!» Когда я резонно возражал, что до самого низа Монблана не докатишь даже в разгар альпийской зимы, потому что снег редко спускается в долину, он упрямо возражал: «Нет в тебе романтики! Горнолыжник — это птица, это нужно понимать, иначе нечего делать тебе на склоне!»
Этот Монблан, где ни я, ни Валерка ни разу в своей жизни даже пешком не побывали, вечно ссорил нас. Правда, ненадолго.
Но нет уже Семененко[2], и его трагическая гибель на шоссе под Мюнхеном стала забываться, и живет он лишь в крошечном озорном мальчишке — Валерии Семененко-младшем. Я дал себе слово, что сделаю из него горнолыжника, но Таня, жена Валерия, категорически возражает. Я надеюсь на время и на рассудительность Татьяны и верю, что увижу Валерия-младшего среди участников Мемориала Семененко, ежегодно разыгрываемого в Карпатах.
И черная горечь вползла в сердце, потому что припомнил я и Ефима Рубцова, чей голос редко, но слышится на волнах «Свободы». Мои публикации той давней истории гибели Валерия Семененко были перепечатаны и в Штатах, и Рубцова основательно «попотрошили» местные репортеры, так что даже руководство «Свободы» сочло невозможным держать его в штате после всего вскрывшегося. Объявляют его теперь редкие выступления словами «наш внештатный нью-йоркский корреспондент». Не смог, видать, расстаться окончательно, ценятся там такие вот типы — без родины и без совести.
Я вдруг вспомнил, что Ефим Рубцов тут неподалеку, в Нью-Йорке, и удивился, с чего это его не принесло сюда, в Лейк-Плэсид. Обычно он не упускал возможности покрутиться возле наших спортсменов, тенью возникая из ниоткуда, сгорбленный, с лицом, напоминающим печеное яблоко, неслышный и невидимый, но с ушами-слухачами, вроде тех, что можно увидеть в кинохронике первого года войны. Вот и Рубцов — слушает, мотает на ус, а уж потом, закрывшись в звуконепроницаемой студии «Свободы», доброжелательным тоном поливает советских спортсменов грязью…
Да, отличное оборудование, ничего не скажешь. А ботинки! На одной незаметной застежке, высокие, как сапоги, они держат ногу мягко, но мертво, сливаясь в одно целое с лыжей благодаря совершеннейшим «Тиролиям» — таким сложным и надежным, как написано в наставлении, креплением, что диву даешься, как они этого достигают, не вмонтировав в механизм крошечную ЭВМ.
Взяв на память пачку красочных рекламных проспектов, чтоб было чем потешить обостренный интерес ко всему горнолыжному собратьев-фанатов, я удалился с видом человека, которому все это легкодоступно, да вот таскаться с грузом неохота. Два продавца, впрочем, не обратили на мое исчезновение из магазина ни малейшего внимания — они утонули в «телеке».
Я подходил к Дворцу спорта, когда, обогнав меня, резко затормозил автомобиль с монреальскими номерами. Не успел я удивиться, как уже сидел в теплом, с ароматизированным воздухом салоне рядом… с Джоном Микитюком.
9
Ефим Рубцов объявился в «Нью-Йорк пост».
Газету привез Серж Казанкини, прилетевший на крошечном, раскрашенном под пчелу — в черные и золотисто-желтые полосы — пятиместном самолетике, одном из двух, принадлежавших бывшему автогонщику. Автомобильный ас содержал авиафирму с претенциозным названием «Соколы», летал сам, на сезон рождественских каникул, начиная с конца декабря, нанимал второго пилота, и их «пчелки» трудились до седьмого «пота», перевозя горнолыжников и просто любителей тишины и покоя. Правда, иногда, как в предыдущие два дня, валил снег и в горах бушевала буря, и самолетики сиротливо мерзли на аэродроме, зябко кутая шасси в поземке. Сержу повезло: снегопад ненадолго утихомирился и позволил автогонщику слетать в Нью-Йорк и обратно.
В гостиницу Серж, однако, добирался уже в метель, и такси вязло в снегу, и пассажиру доводилось вылазить из машины и толкать ее, и потому первое, что я услышал, едва мой француз ввалился в отель — заснеженный, раскрасневшийся, с седой головой, просто-таки облагороженной белыми снежинками, были слова:
— Я чуть не утонул в снегу, так спешил к тебе, сир! — И добавил: — Мы с тобой не конкуренты, старина, но мне бы хотелось тоже поиметь кое-чего с барского стола!
— Сначала нужно знать, что достанется мне, это во-первых. Если же ты действительно узнал нечто стоящее, я готов поблагодарить моего друга за работу, это во-вторых.
— Нет, сколько знаю этих русских, или советских, или украинцев, — как вам удобно, сир, никогда не догадаешься наперед, что они скажут в следующее мгновение! Не потому ли с вами так трудно договариваться?
— Отчего же? Если судить по тому, как быстро находим мы с тобой общий язык, это не так уж и трудно, — парировал я в тоне Казанкини, а сам подумал, что Серж наверняка обладает чем-то, что необходимо мне, и он гордится сделанным и жаждет похвалы.
— Мне остается только подняться… и с вашего разрешения, — после многозначительной паузы продолжил Казанкини, — открыть дверцу холодильника, дабы убедиться, что оставленная бутылка «Учительского» все еще находится там.
Я понял, что Серж действительно в превосходном состоянии духа, и его ничем не омраченное настроение резко ухудшило мое, ибо теперь я не сомневался, что все, рассказанное Сержем о Джоне Микитюке, подтверждается.
Было от чего пойти голове кругом.