Джулиана поискала на полках и наконец достала четыре тяжелых тома. Полистав страницы первого тома, она нашла довольно быстро – это говорило о том, что она была хорошо знакома с этим произведением, – рассказ о еврее Аврааме, который мне хотелось прочесть. Она попросила, чтобы я прочел его вслух, что я и сделал, а она слушала, усевшись в оконной нише.
Вначале я читал стесненно, с некоторой робостью, но потом, заинтересовавшись, воодушевился, голос мой зазвучал живо и взволнованно, так что, когда я кончил читать, я увидел, что она сидит, обхватив руками одно колено и устремив взор на мое лицо; губы ее были слегка полуоткрыты – одним словом, по всему было видно, что она слушает с большим вниманием.
Это положило начало нашим регулярным встречам; очень часто, почти каждый день после обеда, мы удалялись в библиотеку, и я, которому до этого не приходилось читать ничего, кроме написанного по-латыни, начал знакомиться и быстро расширять свои знания в этой области – с нашими тосканскими авторами. Мы упивались нашими поэтами. Мы прочли Данте и Петрарку и обоих полюбили, однако больше, чем произведения этих двух поэтов – очевидно, за быстроту движения и действенность повествования, хотя мелодия стиха, я это понимал, была не столь чиста, – «Орландо» Ариосто[55].
Иногда к нам присоединялся сам Фифанти. Однако он никогда не оставался подолгу. Он испытывал старомодное презрение к произведениям, написанным, как он это называл, на «dialetto»[56], ему нравилась торжественная многоречивость латыни. Немного послушав, он, бывало, зевнет, потом начинает ворчать, потом поднимается и уходит, бросив презрительное слово по поводу того, что я читаю; порою он даже говорил мне, что я мог бы найти себе более полезный способ развлекаться.
Однако я продолжал эти занятия под постоянным руководством его супруги И, что бы мы ни читали, мы то и дело возвращались к возвышенным, светлым и живым страницам Боккаччо.
Однажды я наткнулся на трагическую историю, которая называлась: «Изабстта и горшок с базиликом», и, в то время как я читал, я почувствовал, как она поднялась со своего места и встала за моим креслом. И когда я дошел до того момента, когда убитая горем Изабетта несет голову своего убитого возлюбленного в комнату, на мою руку вдруг упала слеза.
Я остановился и, подняв глаза, взглянул на Джулиану. Она улыбнулась мне сквозь непролившиеся слезы, от которых ее несравненные глаза стали казаться еще более прекрасными.
– Я не буду больше читать, – сказал я. – Это так печально.
– О нет, – просила она. – Продолжай читать, Агостино, я люблю грустные истории.
Итак, я дочитал рассказ до самого его жестокого конца и сидел, не двигаясь, взволнованный этим трагическим повествованием, в то время как Джулиана продолжала стоять, облокотившись о мое кресло. Я был взволнован еще и по другой причине; непонятно и непривычно; я даже не мог бы определить, что именно меня взволновало.
Я пытался разрушить чары и начал перелистывать страницы книги.
– Давайте я почитаю что-нибудь другое, – предложил я. – Что-нибудь веселое, чтобы развеять грусть.
Но ее рука внезапно оказалась в моей, крепко сжимая ее.
– Ах нет, – нежно попросила она. – Дай мне книгу. Не будем сегодня больше читать.
Я весь дрожал от ее прикосновения, каждый мой нерв был натянут до предела, мне было трудно дышать, и вдруг в моем мозгу мелькнула строчка из Дантовой поэмы о Паоло и Франческе:
«Quel giorno piu non vi leggemo avanti»[57].
Слова Джулианы «не будем сегодня больше читать», казалось, повторяли эту строчку словно эхо, и мне внезапно пришло в голову неожиданное сравнение: наше положение показалось мне до странности схожим с тем, в котором находились эти злополучные любовники из Римини.
Но уже в следующее мгновение ко мне возвратилась трезвость. Она отняла свою руку и взяла книгу, чтобы поставить ее на место.
Ах нет! В Римини было двое безумцев. Здесь же был только один. Я приведу его в чувство, указав ему на его безумие.
Однако Джулиана не сделала ничего, чтобы помочь мне справиться с этой задачей. Возвращаясь назад от книжной полки, она легонько провела пальцами по моим волосам.
– Пойдем, Агостино, – сказала она. – Давай погуляем в саду.
Мы отправились гулять, и мое волнение прошло. Я снова был трезв и сдержан, как обычно. И вскоре после этого явился мессер Гамбара, что было довольно необычно, поскольку он не имел обыкновения приходить днем.
Некоторое время мы гуляли все вместе по аллеям, разговаривая о незначительных предметах, но потом Джулиана вступила с ним в спор по поводу какой-то вещицы, которую написал Каро и рукопись которой находилась у нее. В конце концов она попросила меня пойти к ней в комнату и принести эту рукопись. Я пошел и искал там, где она сказала, и в разных других местах, потратив на это добрых десять минут. Огорченный тем, что не могу выполнить поручение, я зашел в библиотеку, думая, что листок может находиться там.
Доктор Фифанти быстро писал что-то за столом, когда я вошел в комнату. Он посмотрел на меня, сдвинув очка на самый лоб.
– Какого дьявола! – раздраженно воскликнул он. – Я думал, что ты в саду с монной Джулианой.
– Там мессер Гамбара, – сказал я.
Он густо покраснел и стукнул по столу своим костлявым кулаком.
– Будто я этого не знаю, – зарычал он, хотя я никак не мог понять причины такого яростного гнева. – А почему ты не там, не с ними?
Вы не должны думать, что я был прежним деревенским дурачком, который приехал в Пьяченцу три месяца тому назад. Я недаром изучал классические науки, открывая для себя Человека.
– Я бы хотел, чтобы мне объяснили, – сказал я, – почему я обязан находиться не там, где мне угодно, а в каком-то другом месте. Это первое. И второе, значительно менее важное обстоятельство: монна Джулиана послала меня за рукописью мессера Каро «Gigli d'Oro»[58].
Не знаю, подействовал ли на него мой спокойный холодный тон или что-нибудь другое, но только он успокоился.
– Я… я был раздосадован тем, что мне помешали, – неловко оправдывался он. – Вот эта рукопись. Я нашел ее здесь, когда пришел. Мессер Каро мог бы найти лучшее занятие, чтобы заполнить свой досуг. Ну ладно, ладно. Отнеси ей, ради Бога, эту рукопись. Она ведь ждет с нетерпением. – Мне показалось, что он усмехнулся. – Она, несомненно, оценит твое старание, – добавил он, и на сей раз я был уверен, что он именно усмехнулся.
Я взял листок, поблагодарил его и удалился, заинтригованный.
Но когда я подошел к ним и протянул ей рукопись, то, как это ни странно, они говорили уже о другом, предмет их прежнего спора перестал ее интересовать, и она даже не взглянула на листок, который ей так не терпелось получить, что она послала за ним меня.
Это тоже было странно даже для человека, который уже начал познавать мир.
Загадки, однако, на этом не кончились. Ибо вскоре появился Фифанти собственной персоной, еще более желтый, кислый и тощий, чем когда-либо. Он был одет в длинную, ржавого цвета мантию, а на ногах его, как обычно, были старые туфли. Этот человек был в высшей степени равнодушен к жизненным удобствам.
– А, Асторре, – приветствовала его жена. – Мессер Гамбара принес тебе хорошие вести.
– Правда? – спросил Фифанти довольно кисло, как мне показалось, и посмотрел на легата так, словно его преподобие уж никак не походил на доброго вестника.
– Мне кажется, что вам будет приятно услышать, – улыбаясь сказал прелат, – что я получил письмо от милорда Пьерлуиджи с приказом о вашем назначении секретарем герцога. А затем, я нисколько в этом не сомневаюсь, вы получите пост его советника. Между прочим, жалованье составляет триста дукатов, а работа не слишком обременительна.
Последовало долгое и крайне неловкое молчание, во время которого доктор покраснел, потом побледнел, а потом снова покраснел, в то время как мессер Гамбара стоял перед ним, облаченный в свою алую мантию, поднося к носу шарик с благовониями и устремив на Фифанти оскорбительный взгляд; мне показалось, что на бледном спокойном лице Джулианы можно было прочесть отражение этого оскорбительного взгляда.
Наконец Фифанти заговорил, прищурив свои маленькие глазки.
– Этого стишком много, не по моим заслугам, – коротко сказал он.
– Вы слишком скромны, – возразил прелат. – Ваша преданность дому Фарнезе, гостеприимство, которое вы оказываете мне, его посланнику…
– Гостеприимство! – буркнул Фифанти, бросив странный взгляд на Джулиану, настолько странный, что на ее щеках проступил легкий румянец. – За это вы и платите? – насмешливо спросил он. – О, за это жалованье в три сотни дукатов далеко не достаточно.
Все это время он не спускал глаз со своей жены, и я видел, что она напряглась, словно ее ударили.
Однако кардинал только засмеялся.
– Послушайте, вы очень откровенны, и мне это нравится, – сказал он. – Ваше жалованье будет удвоено, когда вы станете членом Совета.
– Удвоено? – сказал Фифанти. – Шестьсот дукатов… – Он не договорил. Сумма была огромна. Я видел, как в его глазах мелькнула алчность. Но даже и сейчас я не мог догадаться, что так беспокоило его до этого. Он помахал в воздухе руками и снова посмотрел на жену. – Это сходная цена, мессер, – сказал он, и в голосе его сквозило презрение.
– Герцогу будет сообщено, какую ценность представляет ваша ученость, – томно проговорил кардинал.
Фифанти нахмурил брови.
– Моя ученость? – повторил он, словно его удивили эти слова. – Моя ученость? А что, разве дело именно в этом?
– Что же еще может явиться причиной вашего назначения? – улыбнулся кардинал улыбкой, полной скрытого значения.
– Я не сомневаюсь, что именно этот вопрос будет задавать себе каждый человек в городе, – сказал мессер Фифанти. – Я надеюсь, что вы сможете удовлетворить их любопытство, мессер.
С этими словами он повернулся и зашагал прочь, весь побелев и дрожа от волнения, насколько я мог видеть.
Мессер Гамбара снова беспечно рассмеялся, а на лице монны Джулианы скользнула легкая улыбка, воспоминание о которой только усилило мое полнейшее недоумение.
Глава третья. РЫЦАРЬ
В последующие дни я заметил, что настроение мессера Фифанти становится все более странным. Он никогда не отличался терпением, а сейчас то и дело начинал сердиться, и дня не проходило, чтобы он не обрушился на меня и не разбранил во время наших уроков. Теперь я изучал под его руководством греческий язык.
По отношению к Джулиане его поведение было более чем странным; временами он смеялся над ней, передразнивая ее, как обезьяна; иногда в его манерах проскальзывало что-то змеиное; однако чаще всего он сохранял свою обычную повадку и был похож на хищную птицу. Он наблюдал за ней исподтишка, постоянно находясь на грани между гневом и насмешкой, на что она реагировала совершенно спокойно, демонстрируя поистине ангельское терпение. Он был похож на человека, вынужденного нести на себе тяжелое бремя, который еще не решил, продолжать его нести или сбросить.
Ее терпение вызывало во мне жалость к ней, а жалость к такой красивой женщине есть самая коварная ловушка сатаны, в особенности если принять во внимание ту власть, которую приобрела надо мною ее красота, в чем я убедился, к своему великому ужасу. В эти дни она рассказала мне кое-что о себе, однако это было сделано с ангельской покорностью и смирением. Брак ее был всего-навсего сделкой, то есть ее попросту продали человеку, который годился ей в отцы, и она призналась мне, что жизнь обошлась с ней жестоко; однако это признание было сделано с видом кротким и покорным, так что было ясно: она собирается и дальше нести свой крест со всей возможной твердостью.
А потом, в один прекрасный день, я сделал весьма глупую вещь. Мы читали вместе, она и я, что вошло у нас в привычку. Она принесла мне том Панормитано[59], и мы сидели рядом на мраморной скамье в саду, так что наши плечи соприкасались, и я читал ей эти сладострастные стихи, остро ощущая аромат, витавший вокруг ее прелестной фигуры.
На ней, как я помню, было облегающее платье золотисто-коричневого шелка, редкостным образом оттенявшее ее великолепную красоту, а тяжелая масса огненно-рыжих волос была заключена в золотую сетку с драгоценными каменьями – подарок мессера Гамбары. По поводу этой сетки между Джулианой и се мужем состоялся неприятный разговор, и я считал, что гнев почтенного доктора является порождением его низкой натуры.
Я читал, охваченный странным возбуждением – в то время я не мог бы сказать, было ли оно вызвано красотою стиха или красотою женщины, сидевшей подле меня.
Внезапно она меня прервала.
– Оставь на время Панормитано, – сказала она. – Тут у меня есть кое-что другое, и я хотела бы узнать твое мнение. – Она положила передо мною листок бумаги, на котором был сонет, переписанный ее собственной рукой, – почерк у нее был прекрасный, не хуже, чем у самого лучшего переписчика.
Я прочел стихотворение. Это был сладчайший и печальнейший зов души, жаждущей идеальной любви; и, как ни хороша была форма, меня больше всего взволновало содержание. Когда я сказал ей об этом, добавив, как оно меня тронуло, ее белая рука крепко пожала мою, совсем так же, как тогда, когда мы читали рассказ об Изабетте и горшке с базиликом. Ручка у нее была горячая, однако не до такой степени, если принять во внимание, как она меня воспламенила.
– Ах, благодарю тебя, Агостино, – прошептала она. – Твоя похвала так дорога мне. Ведь это стихотворение написала я сама.
Я был поражен этой новой интимной чертой, которая мне открылась в ней. Красота ее тела была открыта для всех, каждый мог видеть ее и любоваться ею, но сейчас я в первый раз имел возможность заглянуть в ее внутренний мир и оценить его красоту. Не знаю, в каких словах я мог бы ей ответить, потому что в этот момент нас прервали.
Сзади нас послышался сухой и резкий, словно хруст засохшего сучка, голос мессера Фифанти.
– Что это вы здесь читаете?
Мы отскочили в разные стороны и обернулись.
Он ли подкрался так незаметно, что мы не услышали его приближения, или же мы сами были так поглощены разговором, что не обращали никакого внимания на окружающее, только мы и не подозревали о его приближении. Он стоял перед нами в своей неряшливой мантии, с выражением злобной насмешки на длинном бледном лице. Он медленно просунул между нами свою тощую руку и взял листок костлявыми пальцами.
Поднеся его близко к лицу, ибо он был без очков, Фифанти сощурился, так что глаз почти не было видно.
Так он и стоял, медленно читая стихи, а я смотрел на него, испытывая некоторую неловкость, в то время как на лице Джулианы можно было прочесть выражение страха, а грудь ее, затянутая в золотисто-коричневый шелк, взволнованно вздымалась и опускалась.
Прочитав, он презрительно фыркнул и посмотрел на меня.
– Разве я не просил тебя предоставить вульгарные диалекты вульгарным людям? – осведомился он. – Разве тебе мало написанного на латыни, что ты теряешь время и засоряешь душу такой жалкой стряпней, как эта? А это что у тебя? – Он взял у меня книгу. – Панормитано! – зарычал он. – Ничего себе, подходящий автор для будущего святого! Хорошенькая подготовка для монастыря!
Он обернулся к Джулиане. Протянул руку и коснулся ее голого плеча своим безобразным пальцем. Она отпрянула при этом прикосновении, словно ее кольнули иголкой.
– Нет никакой необходимости в том, чтобы вы взяли на себя обязанности его наставницы, – сказал он со своей убийственной улыбкой.
– Я этого и не делаю, – с негодованием возразила она. – Агостино понимает толк в литературе, и…
– Тс, тс! – перебил он, продолжая тыкать пальцем в се плечо. – Я думаю совсем не о литературе. На это есть мессер Гамбара, мессер Козимо д'Ангвиссола, мессер Каро. Даже Порденоне, живописец. – Губы его кривились, когда он произносил эти имена. – Мне кажется, у вас достаточно друзей. И оставьте в покое мессера Агостино. Не оспаривайте его у Бога, которому он обещан.
Она поднялась и стояла перед ним, дрожа от гнева, величественная, высокая; мне кажется, что так, как она смотрела на меня, должна была смотреть на поэтов Юнона[60].
– Это стишком! – воскликнула она. – Совершенно верно, сударыня, – ответил он. – Я с вами вполне согласен.
Она смерила его взором, в котором сочетались отвращение и невыразимое презрение. Затем взглянула на меня и пожала плечами, словно желая сказать: «Ты видишь, как со мною обращаются!» И наконец повернулась и пошла через лужайку по направлению к дому.
Мы немного помолчали, после того как она удалилась. Я кипел от негодования и в то же время не мог найти слов, чтобы его выразить, понимая, что не имею ни малейшего права сердиться на то, как муж обходится со своей женой.
Наконец, серьезно посмотрев на меня, он заговорил.
– Я считаю, что будет лучше, если ты перестанешь заниматься чтением с мадонной Джулианой, – медленно сказал он. – У нее не те вкусы, которые подобает иметь человеку, готовящемуся принять духовный сан. – Он сердито захлопнул книгу, которую до того времени держал открытой, и протянул ее мне.
– Положи ее на место, на полку, – велел он.
Я взял книгу и послушно направился выполнять приказание. Но для того, чтобы попасть в библиотеку, мне нужно было пройти мимо двери в комнату Джулианы. Она была открыта, и Джулиана стояла на пороге. Мы посмотрели друг на друга, и, видя, как она огорчена, заметив слезы на ее глазах, я сделал шаг по направлению к ней, чтобы что-то сказать, выразить глубокое сочувствие, которым было полно мое сердце.
Она протянула мне руку. Я схватил ее и крепко сжал, глядя ей в глаза.
– Дорогой Агостино, – прошептала она, благодаря меня за сочувствие; а я, окончательно потеряв голову, воспламененный ее взглядом и тоном, ответил тем, что произнес – в первый раз в жизни! – ее имя:
– Джулиана!
После этого, не смея взглянуть на нее, я нагнулся и поцеловал руку, которая все еще находилась в моей руке. Поцеловав ее, я выпрямился и хотел было приблизиться к ней, но она вырвала руку и сделала мне знак уходить так повелительно и в то же время умоляюще, что я повернулся и отправился в библиотеку, чтобы там затвориться, окончательно перестав что-либо понимать.
Целых два дня после этого я избегал ее, сам не зная почему, и мы ни разу не были вместе, только за столом и в присутствии мужа.
Трапезы проходили в мрачном молчании, за столом почти ничего не говорилось. Монна держалась холодно и неприступно, а доктор, который и так не отличался говорливостью, хранил полное и довольно угрожающее молчание.
Но однажды с нами ужинал мессер Гамбара; он держался со своим обычным легкомыслием – воплощенная фривольность – отпускал двусмысленные шуточки и, очевидно, совершенно не замечал ледяной сдержанности Фифанти и его презрительных усмешек. Меня очень удивляло, как этот человек, занимающий такое положение, как мессер Гамбара, губернатор Пьяченцы, с таким добродушием сносит грубости этого педанта.
Объяснение вскоре было мне представлено.
На третий день Джулия заявила, что она собирается в город пешком, и просила меня ее сопровождать. Это была честь, которой раньше меня не удостаивали. Я отчаянно покраснел, однако выразил согласие, и вскоре мы отправились вдвоем: она и я.
Мы прошли через ворота Фодесты и миновали замок Сан-Антонио, который стоял в развалинах – Гамбара разбирал стены, чтобы построить бараки для папских отрядов, расквартированных в Пьяченце. Вскоре мы подошли к месту строительства нового здания, вышли на середину дороги, чтобы обойти леса, и продолжали наш путь по направлению к главной площади города – пьяцца дель Коммуне, посредине которой высилась громада дворца, в котором был расположен городской совет. Это величественное здание в сарацинском стиле, несколько напоминающее крепость из-за своих островерхих башен.
Возле собора нам встретилось большое скопление народа; все взоры людей были направлены вверх, на железную клетку, укрепленную на колокольной башне, почти у самой ее вершины. В клетке находилось то, что поначалу казалось грудой тряпья, но при ближайшем рассмотрении приняло очертания человеческого тела, скорчившегося в этом жестком узком пространстве, палимого безжалостным солнцем, терзаемого невыразимыми муками. В толпе слышался ропот, в котором страх сочетался с сочувствием.
Он находился так со вчерашнего вечера, как сообщила нам деревенская девушка, и помещен туда по приказу кардинала-легата за тяжелый грех: святотатство.
– Что? – вскричал я с таким удивлением и возмущением, что монна Джулиана схватила меня за руку и крепко ее сжала, призывая к благоразумию.