Иван Дмитриевич Якушкин
Записки декабриста
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
Библиотека проекта Бориса Акунина «История Российского государства» издается с 2014 года
Серийное оформление — Андрей Ферез
Дизайн переплета — Константин Парсаданян
© B. Akunin, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Об авторе «Записок»
Иван Дмитриевич Якушкин родился в 1793 году. Первоначальное образование он получил в доме родителей, которые очень заботились об его учении и приглашали для него многих учителей, русских и иностранных. В 1808 году Якушкин был помещен в дом профессора А. Ф. Мерзлякова и затем был «произведен» в студенты по словесному факультету. В университете он слушал лекции по российской словесности у Мерзлякова, по всемирной истории у Черепанова, по российской истории у М. Т. Каченовского, по эстетике у П. А. Сахатского, по теории законов и прав знатнейших народов у Л. А. Цветаева, по статистике у И. А. Гейма, по чистой математике у Ф. М. Чумакова, по физике у П. И. Страхова, по военным наукам у Г. И. Мягкого.
В конце 1811 года Якушкин поступил подпрапорщиком в Семёновский полк и в составе этого полка участвовал в походах и сражениях 1812, 1813 и 1814 годов. За сражение под Бородиным Якушкин получил знак военного ордена, а за сражение под Кульмом прусский железный крест. В декабре 1812 года Якушкин был произведен в прапорщики. В 1814 году он вернулся с полком из Франции морем в Кронштадт, после чего продолжал службу в Петербурге в Семёновском полку. В 1816 году он был произведен в подпоручики и вскоре перевелся в 37-й егерский полк с чином штабс-капитана, а в 1818 году вышел в отставку в чине капитана.
И. Д. Якушкин был женат на Анастасии Васильевне Шереметевой, у них было два сына, Вячеслав и Евгений. В январе 1826 года И. Д. Якушкин за участие в Тайном обществе был арестован в Москве, отвезен в Петербург, где был заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Якушкин Верховным судом был отнесен к первому разряду и приговорен к смертной казни отсечением головы, но по смягчении приговора был присужден к двадцати годам каторги.
По отбытии каторги (первоначальный срок был уменьшен высочайшими указами) И. Д. Якушкин был водворен на поселение в Ялуторовск. Здесь на поселении вместе с ним жили Н. В. Басаргин, А. В. Ентальцев, М. И. Муравьев-Апостол, кн. Е. П. Оболенский, И. И. Пущин, В. К. Тизенгаузен. Весь этот кружок декабристов оставил глубокий след в жизни Ялуторовска; в частности же И. Д. Якушкин много содействовал развитию образования среди местного населения. Им были основаны два училища, одно для мальчиков (в 1842 г.), другое для девочек (в 1846 г.); преподавание велось по ланкастерской системе взаимного обучения; главным преподавателем и руководителем всего дела был сам Якушкин. Хотя училища назывались «приходскими», но программа обучения в них применялась широкая, так что проходились начальная алгебра, геометрия, механика. В этих училищах, до отъезда Якушкина из Ялуторовска, окончили курс: в мужском 531 человек, и 191 — в женском.
По силе высочайшего манифеста 26 августа 1856 года Якушкин получил возможность вернуться в европейскую Россию. Ему сначала воспрещено было жить в Москве, он был выслан оттуда; затем ему разрешили приехать временно в Москву для лечения. Но лечиться уже было поздно, и он скончался в Москве в 1857 году. Он погребён на Пятницком кладбище, причём, согласно его воле, на могиле его не поставлено никакого памятника, она только обнесена решёткой. Могила эта находится недалеко от ограды могилы Т. Н. Грановского и рядом с могилой другого декабриста Н. В. Басаргина.
Записки Ивана Дмитриевича Якушкина напечатаны по подлинной принадлежащей мне рукописи. Часть их написана рукою Ивана Дмитриевича, а часть была продиктована им мне и брату моему, Вячеславу.
I
Война 1812 года пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ по-прежнему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило всё народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пёстрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего рядом солдата: «Ну, славу богу, вся Россия в поход пошла!» В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле.
Император Александр, оставивший войско прежде витебского сражения, возвратился к нему в Вильну. Конечно, никогда прежде и никогда после не был он так сближен со своим народом, как в это время, в это время он его любил и уважал.
Россия была спасена, но для императора Александра этого было мало. Он двинулся за границу со своим войском для освобождения народов от общего их притеснителя. Прусский народ, втоптанный в грязь Наполеоном, первый отозвался на великодушное призвание императора Александра; всё восстало и вооружилось. В тринадцатом году император Александр перестал быть царём русским и обратился в императора Европы. Подвигаясь вперёд с оружием в руках и призывая каждого к свободе, он был прекрасен в Германии; но был еще прекраснее, когда мы пришли в четырнадцатом году в Париж. Тут союзники, как алчные волки, были готовы броситься на павшую Францию.
Император Александр спас ее; предоставил даже ей избрать род правления, какой она найдёт для себя более удобным, с одним только условием, что Наполеон и никто из его семейства не будет царствовать во Франции. Когда уверили императора Александра, что французы желают иметь Бурбонов, он поставил в непременную обязанность Людовику XVIII даровать права своему народу, обеспечивающие до некоторой степени его независимость.
Хартия Людовика XVIII дала возможность французам продолжать начатое ими дело в 89-м году. В это время республиканец Лагарп мог только радоваться действиями своего царственного питомца.
Пребывание целый год в Германии и потом нескольких месяцев в Париже не могло не изменить воззрения хоть сколько-нибудь мыслящей русской молодёжи, при такой огромной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос.
Из Франции, в четырнадцатом году, мы возвратились морем в Россию. Первая гвардейская дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен, который служил обер-священник Державин.
Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в Отечество. Я получил позволение уехать в Петербург и ожидать там полк.
Остановившись у однополчанина Толстого (теперь сенатора), мы отправились вместе с ним во фраках взглянуть на 1-ю гвардейскую дивизию, вступающую в столицу. Для ознаменования великого этого дня были выстроены на скорую руку у петергофского въезда ворота и на них поставлены шесть алебастровых лошадей, знаменующих шесть гвардейских полков 1-й дивизии.
Толстой и я, мы стояли недалеко от золотой кареты, в которой сидели императрица Мария Феодоровна с великой княжной Анной Павловной. Наконец показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнажённой шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей…
В четырнадцатом году существование молодёжи в Петербурге было томительно. В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих всё старое и порицающих всякое движение вперёд. Мы ушли от них на сто лет вперёд.
В пятнадцатом году, когда Наполеон бежал с острова Эльбы и вторгся во Францию, гвардии был объявлен поход, и мы ему обрадовались, как неожиданному счастью. Поход этот от Петербурга до Вильны и обратно был для гвардии прогулкой. В том же году мы возвратились в Петербург. В Семёновском полку устроилась артель: человек пятнадцать или двадцать офицеров сложились, чтобы иметь возможность обедать каждый день вместе; обедали же не одни вкладчики в артель, но и все те, которым по обязанности службы приходилось проводить целый день в полку. После обеда одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе, — такое времяпрепровождение было решительно нововведение.
В одиннадцатом году, когда я вступил в Семёновский полк, офицеры, сходившись между собою, или играли в карты, без зазрения совести надувая друг друга, или пили и кутили напропалую. Полковой командир Семёновского полка генерал Потемкин покровительствовал нашей артели и иногда обедал с нами; но через несколько месяцев император Александр приказал Потемкину прекратить артель в Семёновском полку, сказав, что такого рода сборища офицеров ему очень не нравятся. Императора однако же все еще любили, помня, как он был прекрасен в тринадцатом и четырнадцатом годах, и потому ожидали его в пятнадцатом с нетерпением.
Наконец появился флаг на Зимнем дворце, и в тот же день велено всем гвардейским офицерам быть на выходе. Всех удивило, что при этом не было артиллерийских офицеров; они приезжали, но их не пустили во дворец. Полковник Таубе донёс государю, что офицеры его бригады в сношении с ним позволили себе дерзость.
Таубе был ненавидим и офицерами и солдатами; но вследствие его доноса два князя Горчакова (главнокомандующий на Дунае и бывший генерал-губернатор Западной Сибири) и еще пять отличных офицеров были высланы в армию.
Происшествие это произвело неприятное впечатление на всю армию. До слуха всех беспрестанно доходили изречения императора Александра, в которых выражалось явное презрение к русским. Так, например, во время смотра при Вертю, во Франции, на похвалы Веллингтона устройству русских войск, император Александр во всеуслышание отвечал, что в этом случае он обязан иностранцам, которые у него служат. Генерал-адъютант граф Ожеровский, родственник Сергея и Матвея Муравьевых, возвратившись однажды из дворца, рассказал им, что император, говоря об русских вообще, сказал, что каждый из них или плут или дурак, и так далее.
По возвращении императора в пятнадцатом году, он просил у министров на месяц отдыха. Потом передал почти всё управление государством графу Аракчееву. Душа его была в Европе; в России же более всего он заботился об увеличении числа войск. Царь был всякий день у развода; во всех полках начались учения, и шагистика вошла в полную свою силу.
Служба в гвардии стала для меня несносна. В шестнадцатом году говорили о возможности войны с турками, и я подал просьбу о переводе меня в 37-й егерский полк, которым командовал полковник Фонвизин, знакомый мне еще по тринадцатому году и известный в армии за отличного офицера. В это время Сергей Трубецкой, Матвей и Сергей Муравьевы и я — мы жили в казармах и очень часто бывали вместе с тремя братьями Муравьевыми: Александром, Михаилом и Николаем. Никита Муравьев также часто видался с нами.
В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение двадцати пяти лет почти была каторга; повсеместное лихоимство, грабительство и наконец явное неуважение к человеку вообще. То, что называлось высшим образованным обществом, бо́льшей частью состояло тогда из староверцев, для которых коснуться какого-нибудь из вопросов нас занимавших показалось бы ужасным преступлением. О помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего.
Один раз Трубецкой и я — мы были у Муравьевых, Матвея и Сергея. К ним приехали Александр и Никита Муравьевы с предложением составить Тайное общество, цель которого, по словам Александра, должна была состоять в противодействии немцам, находящимся в русской службе. Я знал, что Александр и его братья были враги всякой немчизне, и сказал ему, что никак не согласен вступить в заговор против немцев; но что если бы составилось Тайное общество, членам которого поставлялось бы в обязанность всеми силами трудиться для блага России, то я охотно вступил бы в такое Общество. Матвей и Сергей Муравьевы на предложение Александра отвечали почти то же, что и я. После некоторых прений Александр признался, что предложение составить общество против немцев было только пробное предложение, что сам он, Никита и Трубецкой, условились еще прежде составить общество, цель которого была в обширном смысле благо России. Таким образом положено основание Тайному обществу, которое существовало, может быть, не совсем бесплодно для России.
Было решено составить устав для Общества, и в начале принимать в него членов не иначе, как с согласия всех шестерых нас. Вскоре после этого я уехал из Петербурга в 37-й егерский полк.
Заехав по пути к дяде, который управлял небольшим моим имением в Смоленской губернии, я ему объявил, что желаю освободить своих крестьян. В это время я не очень понимал, ни как это можно было устроить, ни того, что из этого выйдет; но имея полное убеждение, что крепостное состояние — мерзость, я был проникнут чувством прямой моей обязанности освободить людей, от меня зависящих. Мое предложение дядя выслушал даже без удивления, но с каким-то скорбным чувством. Он был уверен, что я сошел с ума.
Приехав в Сосницы, где была штаб-квартира 37-го егерского полка, я узнал, что этот полк должен быть расформирован и в кадрах идти в Москву. Фонвизин советовал мне не принимать роты и обошёлся со мной не так, как полковой мой командир, но как самый любезный товарищ. Мы были с ним неразлучны целый день и всякий день просиживали вместе далеко за полночь. Все вопросы, занимавшие нас в Петербурге, были столько же близки ему, как и нам.
В разговорах наших мы соглашались, что для того, чтобы противодействовать всему злу, тяготевшему над Россией, необходимо было прежде всего противодействовать староверству закоснелого дворянства и иметь возможность действовать на мнение молодежи; что для этого лучшим средством учредить Тайное общество, в котором каждый член, зная, что он не один, и излагая своё мнение перед другими, мог бы действовать с большею уверенностью и решимостью.
Наконец Фонвизин сказал мне, что если бы такое Общество существовало, состоя только из пяти человек, то он тотчас бы вступил в него. При этом я не мог воздержаться, чтобы не доверить ему осуществление Тайного общества в Петербурге и что я принадлежу к нему. Фонвизин тут же присоединился к нам.
С первой почтой я известил Никиту Муравьева о важном приобретении, какое я сделал для нашего Общества в лице полковника Фонвизина, и надеялся получить за это от них от всех благодарность; но, напротив, получил строгий выговор за то, что поступил против условий между нами, в силу которых никто не имел права принимать никого в Тайное общество без предварительного на то согласия прочих членов; и я почувствовал, что по всей справедливости своей опрометчивостью я заслужил такой выговор.
В начале семнадцатого года я приехал в Москву, и скоро после того прибыл в кадрах 37-й егерский полк, которого штаб-квартира была назначена в Дмитрове. Не командуя ротой, я жил в Москве и ходил во фраке в ожидании сентября, чтобы подать в отставку. Фонвизин большую часть времени также проживал в Москве и также хотел оставить службу. В это время войска, бывшие во Франции у графа Воронцова, возвращались в Россию. Полки Апшеронский и 38-й егерский, привезённые на судах, были на смотру у царя в Петербурге. Он ужаснулся, увидев, как мало люди были выправлены, и прогнал их со смотра.
Тридцать седьмой егерский полк поступил в Пятый корпус. Командир этого корпуса граф Толстой, дивизионный командир кн. Хованский и бригадный генерал Полторацкий (Константин Маркович), коротко знакомые с Фонвизиным, уговорили его принять 38-й егерский полк, и его назначили командиром этого полка.
Прощаясь с 37-м егерским полком, Фонвизин прослезился, и офицеры и солдаты также плакали. В этом полку палка была уже выведена из употребления. Приняв 38-й егерский полк, Фонвизин должен был решить задачу: кроме обмундировки выучить военной выправке людей настолько, чтобы полк мог пройти перед царём в параде, не сбившись с ноги.
Фонвизин начал с того, что сблизился с ротными командирами, поручил им первоначальную выправку людей и решительно запретил при учении употреблять палку. Для подпрапорщиков он завёл училище и нанимал для них учителей; вообще в несколько месяцев он истратил на полк более двадцати тысяч рублей, зато в конце года царь, увидев 38-й егерский полк в параде, был от него в восторге и изъявил Фонвизину благодарность в самых лестных выражениях.
В конце семнадцатого года вся царская фамилия переехала в Москву и прожила тут месяцев девять или десять.
Еще в августе прибыл в Москву отдельный гвардейский корпус, состоящий из первых батальонов всех пеших и первых эскадронов всех конных полков. При корпусе была также артиллерия. Командовал этим отрядом генерал Розен, а начальником штаба был Александр Муравьев. Вместе с отрядом прибыли Никита, Матвей и Сергей Муравьевы. Михайло Муравьев, вступивший уже в Общество, приехал также в Москву.
В мое отсутствие Общество очень распространилось. В Петербурге было принято много членов, в числе которых был Бурцев (после получения звания генерал-майора убитый на Кавказе) и Пестель, адъютанты графа Витгенштейна.
Пестель составил первый устав для нашего Тайного общества. Замечательно было в этом уставе, во-первых, то, что на вступающих в Тайное общество возлагалась обязанность ни под каким видом не покидать службы, с той целью, чтобы со временем все служебные значительные места по военной и гражданской части были бы в распоряжении Тайного общества. Во-вторых, было сказано, что если царствующий император не даст никаких прав независимости своему народу, то ни в каком случае не присягать его наследнику, не ограничив его самодержавия.
По прибытии в Москву Муравьевы, особенно Михайло, находили устав, написанный в Петербурге, неудобным для первоначальных действий Тайного общества. Было положено приступить к сочинению нового устава и при этом руководствоваться печатным немецким уставом, привезённым князем Ильёй Долгоруким из-за границы и служившим пруссакам для тайного соединения против французов. Пока изготовлялся устав для будущего Союза Благоденствия, было учреждено временное Тайное общество под названием Военного. Цель его была только распространение Общества и соединение единомыслящих людей.
У многих из молодежи было столько избытка жизни при тогдашней ее ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством, и потому немудрено, что все порядочные люди из молодёжи, бывшей тогда в Москве, или поступили в Военное общество, или по единомыслию сочувствовали членам его.
Обыкновенно собирались или у Фонвизина, с которым я тогда жил, или в Хамовниках у Александра Муравьева, в доме, в котором жил также начальник гвардейского отряда генерал Розен. Собрания эти всё более и более становились многолюдны, на этих совещаниях бывали между прочими оба Перовские (министр уделов и оренбургский генерал-губернатор), толковали о тех же предметах, важность которых нас всех занимала.
К прежде бывшим присоединилось еще новое зло для России; император Александр, давно замышлявший военные поселения, приступил теперь к их учреждению. Графу Аракчееву было поручено привести в исполнение предначертания, составленные самим царем для устройства военных поселений.
Граф Аракчеев, во всех случаях гордившийся тем, что он только неизменное орудие самодержавия, и в этом случае не изменил себе. В Новгородской губернии казённые крестьяне тех волостей, которые были назначены под первые военные поселения, чуя чутьём русского человека для себя беду — возмутились. Граф Аракчеев привёл против них кавалерию и артиллерию. По ним стреляли, их рубили, многих прогнали сквозь строй, и бедные люди должны были покориться. После чего было объявлено крестьянам, что дома и всё имущество более им не принадлежат, что все они поступают в солдаты, дети их в кантонисты, что они будут исполнять некоторые обязанности по службе и вместе с тем работать в поле, но не для себя собственно, а в пользу всего полка, к которому будут приписаны.
Им тотчас же обрили бороды, надели военные шинели и расписали по ротам и капральствам. Известия о новгородских происшествиях привели всех в ужас…
Разводы, парады и военные смотры были для царя почти единственным занятием. Заботился же он только о военных поселениях и устройстве больших дорог по всей России, при чем не жалел ни денег, ни пота, ни крови своих подданных. Никогда никто из приближенных к царю, ни даже он сам, не могли дать удовлетворительного объяснения, что такое военные поселения.
Так, например, в Тульчине за обедом и бывши в весёлом расположении духа после очень удачного военного смотра, император обратился к генералу Киселёву с вопросом: примиряется ли он наконец с военными поселениями? Киселёв отвечал, что его обязанность верить, что военные поселения принесут пользу, потому что его Императорскому Величеству это угодно, но что сам он тут решительно ничего не понимает.
— Как же ты не понимаешь, — возразил император Александр, — что при теперешнем порядке всякий раз, когда объявляется рекрутский набор, вся Россия плачет и рыдает; когда же окончательно устроятся военные поселения — не будет рекрутских наборов.
Граф Аракчеев, когда у него спрашивали о цели военных поселений, всякий раз отвечал, что это не его дело и что он только исполнитель высочайшей воли. Известно, что военные поселения со временем должны были составить посередь России полосу с севера на юг и совместить в себе штаб-квартиры всех конных и пеших полков, и вместе с тем собственными средствами продовольствовать войска, посреди их квартирующие: уж это одно было, вероятно, предположение несбыточное. При окончательном устройстве военных поселений они неминуемо должны были образоваться в военную касту с оружием в руках и не имеющую ничего общего с остальным народонаселением России. Они уничтожены и подверглись общей участи всякой бессмыслицы, даже затеянной человеком, облечённым огромным могуществом.
В семнадцатом году была напечатана по-французски конституция Польши. В последних пунктах этой конституции было сказано, что никакая земля не могла быть отторгнута от Царства Польского, но что по усмотрению и воле высшей власти могли быть присоединены к Польше земли, отторгнутые от России, из чего следовало заключить, что по воле императора часть России могла сделаться Польшей. <…>
В конце семнадцатого года вся царская фамилия была уже в Москве, и скоро ожидали прибытия императора.
Однажды Александр Муравьев, заехав в один дом, где я обедал и в котором он не был знаком, велел меня вызвать и сказал с каким-то таинственным видом, чтобы я приезжал к нему вечером. Я явился в назначенный час. Совещание это было не многолюдно; тут были, кроме самого хозяина, Никита, Матвей и Сергей Муравьевы, Фонвизин, князь Шаховской и я.
Александр Муравьев прочёл нам только что полученное письмо от Трубецкого, в котором он извещал всех нас о петербургских слухах. Во-первых, что царь влюблён в Польшу. Это было всем известно. На Польшу, которой царь только что дал конституцию и которую почитал несравненно образованнее России, он смотрел, как на часть Европы. Во-вторых, что он ненавидит Россию, и это было вероятно после всех его действий в России с пятнадцатого года. В-третьих, что он намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить их к Польше, и это было вероятно. Наконец, что он, ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву.
Это могло показаться невероятным, но после всего невероятного, совершаемого русским царём в России, можно было поверить и последнему известию, особенно при нашем в эту минуту раздражённом воображении.
Александр Муравьев перечитал вслух еще раз письмо Трубецкого, потом начались толки и сокрушения о бедственном положении, в котором находится Россия под управлением императора Александра.
Меня била дрожь. Я, меряя шагами комнату, спросил у присутствующих: точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора? Все стали меня уверять, что то и другое несомненно. «В таком случае, — сказал я, — Тайному обществу тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и по собственному убеждению».
На минуту все замолчали. Наконец Александр Муравьев сказал, что для отвращения бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царствование императора Александра, и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанести удар царю.
На это я ему ответил, что они опоздали — я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести.
Наступило молчание. Фонвизин подошёл ко мне и просил меня успокоиться, уверяя, что я в лихорадочном состоянии и не должен в таком расположении духа брать на себя обет, который завтра же покажется мне безрассудным.
Со своей стороны я уверил Фонвизина, что совершенно спокоен и в доказательство чего предложил ему сыграть в шахматы и обыграл его. Совещание прекратилось, и мы с Фонвизиным уехали домой.
Почти целую ночь он не давал мне спать, беспрестанно уговаривая отложить безрассудное мое предприятие, и со слезами на глазах твердил мне, что не может представить без ужаса ту минуту, когда меня выведут на эшафот.
Я уверял, что не доставлю такого ужасного для него зрелища. Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору, и когда царь пойдёт во дворец — из одного пистолета выстрелить в него и из другого в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих.
На другой день Фонвизин, видя, что все его убеждения тщетны, отправился в Хамовники и известил живущих там членов, что я никак не хочу отложить свое предприятие.
Вечером собрались у Фонвизина те же лица, которые вчера были у Александра Муравьева. Начались толки, но совершенно в противном смысле вчерашним толкам. Уверяли меня, что всё сказанное в письме Трубецкого может быть и неправда, что смерть императора Александра в настоящую минуту не может быть в пользу для государства и что наконец своим упорством я гублю не только всех их, но и Тайное общество в самом его начале и которое со временем могло бы принести столько пользы для России.
Все эти толки и переговоры длились почти целый вечер. Наконец я дал им обещание не приступать к исполнению моего намерения и сказал, что если всё то, чему они так решительно верили вчера — не более как вздор, то вчера они своим легкомыслием увлекли было меня к совершению самого великого преступления; но… <…> и в заключение объявил, что я более не принадлежу к их Тайному обществу.
Потом Фонвизин, Никита Муравьев и другие очень уговаривали меня не покидать Общества, но я решительно сказал им, что не буду ни на одном из их совещаний. И в самом деле, всякий раз, когда собирались у Фонвизина, я куда-нибудь уезжал, но вместе с тем, будучи коротко знаком с главными членами Общества, я всякий день с ними виделся.
Они свободно говорили при мне о делах своих, и я знал всё, что у них делается. Устав Союза Благоденствия, известный под названием «Зелёной книги»[2], я читал при самом его появлении. Главными редакторами были Михайло и Никита Муравьевы; в самом начале изложения его было сказано, что члены Тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспешествовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намерения правительства.
В это время число членов Тайного общества значительно увеличилось, и многие из них стали при всех случаях греметь против диких учреждений, каковы палка, крепостное состояние и прочее. Теперь покажется невероятным, чтобы вопросы, давно уже решённые между образованными людьми, тридцать восемь лет тому назад были вопросами совершенно новыми даже для людей, почитаемых тогда образованными, т. е. для людей, которые говорили по-французски и были немного знакомы с французской словесностью.
В этом деле мы решительно были застрельщиками, или, как говорят французы, пропащими ребятами (
Все почти помещики смотрели на крестьян своих как на собственность, вполне им принадлежащую, и на крепостное состояние как на священную старину, до которой нельзя было коснуться без потрясения самой основы государства. По их мнению, Россия держалась одним только благородным сословием, а с уничтожением крепостного состояния уничтожалось и самое дворянство. По мнению тех же староверов, ничего не могло быть пагубнее, как приступить к образованию народа. Вообще свобода мыслей тогдашней молодежи пугала всех, но эта молодежь везде высказывала смело слово истины.
В начале 18-го года приехал в Москву полковник Лубенского полка Граббе и остановился у Фонвизина; они вместе были адъютантами у Ермолова. Многие из моих знакомых выхваляли мне Граббе, как человека отличного во всех отношениях; этого уже было достаточно для меня, чтобы не спешить с ним познакомиться; я полагал, что он может быть человек, проникнутый чувством высоких своих достоинств, а я такого рода отличных людей не очень жаловал. Мы прожили с ним несколько дней под одной кровлей, не сходясь ни разу. Наконец в одно прекрасное утро он вошел ко мне в комнату, когда я еще лежал в постели, и сказал, протянув мне руку: «Я вижу, что вы никак не хотите со мной сойтись, так знайте же, что я непременно хочу познакомиться с вами». Через какой-нибудь час мы уже хорошо познакомились друг с другом. Пока мы ходили, разговаривая, по комнате, человек Граббе принес его долман и ментик. Я спросил его, куда он собирается в таком облачении? Он отвечал, что ему необходимо явиться к гр. Аракчееву. Между тем мы продолжали ходить, и разговор попал на древних историков. В это время мы страстно любили древних: Плутарх, Тит Ливий, Цицерон, Тацит и другие — были у каждого из нас почти настольными книгами. Граббе тоже любил древних. На столе у меня лежала книга, из которой я прочел Граббе несколько писем Брута к Цицерону, в которых первый, решившийся действовать против Октавия, упрекает последнего в малодушии. При этом чтении Граббе видимо воспламенился и сказал своему человеку, что он не поедет со двора, и мы с ним обедали вместе; потом он уже никогда не бывал у Аракчеева, несмотря на то, что до него доходили слухи чрез приближенных Аракчеева, что граф на него сердится и повторял несколько раз; Граббе этот видно возгордился, что ко мне не едет. Вскоре после этого Фонвизин принял Граббе в члены Тайного Общества.
В 18-м году, 6-го января, назначен был всему гвардейскому отряду парад в Кремле. Погода была прегадкая, унтер-офицеры на линиях были неверно поставлены — парад не удался. Царь взбесился и посадил начальника штаба Александра Муравьева под арест на главную гауптвахту. После чего Александр Муравьев вышел в отставку и женился. Жена его, бывши невестой, пела с ним Марсельезу, но потом в несколько месяцев сумела мужа своего, отчаянного либерала, обратить в отчаянного мистика, вследствие чего он отказался от Тайного Общества и написал к прежним своим товарищам то послание, о котором упоминается в донесениях комитета; впрочем это было уже в 19-м году.
Во время пребывания императора в Москве были слухи, что он хочет освободить крестьян, чему можно было верить, тем более, что он освободил крестьян трех остзейских губерний, правда, на таких условиях, при которых положение освобожденных стало несравненно хуже прежнего. Император Александр стыдился перед Европой, что более 10 миллионов его подданных рабы, но непоследовательным своим поведением он смущал только умы, нисколько не подвигая дела вперед. Однажды во время прогулки своей по набережной, он увидел несколько крестьян на коленях и у одного из них бумагу на голове. Он принял от них просьбу, в которой было сказано, что крестьяне Тульской губернии, работая на фабрике своего помещика, не всегда получают заработанную плату. Тотчас отправлен был фельдъегерь к тульскому губернатору Оленину привести это дело в порядок. Оленина я знал, и он сам рассказывал мне про это происшествие; он отправился в имение своего приятеля, приказал управляющему расплатиться с крестьянами, и оказалось, что недоимка за конторою была самая незначительная. Тульский губернатор донес императору, что крестьяне удовлетворены; тем все и кончилось. Но происшествие это ужасно смутило помещиков.
В то же почти время беспрестанно доходили слухи об экзекуциях в разных губерниях. В Костромской, в имении Грибоедовой, матери сочинителя «Горе от ума», крестьяне, выведенные из терпения жестокостью управляющего и поборами выше сил их, вышли из повиновения. По именному повелению к ним была поставлена военная экзекуция и предоставлено было костромскому дворянству определить количество оброка в Костромской губернии, который был бы не отяготителен для крестьян. Костромское дворянство, как и всякое другое, не будучи врагом самому себе, донесло, что в их губернии 70 рублей с души можно полагать оброком самым умеренным. На их донесение не было ни от кого возражений, тогда как всем было известно, что в Костромской губернии ни одно имение не платило такого огромного оброка.
Еще в 15-м году император принялся с страстью за устройство дорог и украшение городов и селений, но дороги эти так были устроены, что в последнее десятилетие его царствования ни по одной из них в скверную погоду не было проезду. В 18-м году, уезжая из Москвы, он назначил князя Хованского витебским генерал-губернатором и приказал ему отправиться в Ярославль поучиться у тамошнего губернатора Безобразова, как устраивать большие дороги. Император остался очень доволен дорогой в Ярославской губернии, проехавши по ней в самую сухую погоду; но Хованскому пришлось ехать по этой дороге в проливные дожди, вязнув во многих местах, он едва дотащился до Ярославля и обратно, а между тем на устройство этой дороги сошло по 10 рублей с ревизской души всей Ярославской губернии. Главнокомандующий 1-ой армии Сакен был принужден оставить свою коляску, не доехав несколько верст до Москвы, и торжественно въехал в древнюю столицу верхом на лошади своего форейтора. Персидский посланник, проезжая Смоленской губернией, уверял, что и в самой Персии не существует таких скверных дорог, как в России.
Проезжая через Черниговскую и Полтавскую губернии и бывши недоволен большими дорогами в этом крае, император объявил строгий выговор генерал-губернатору князю Репнину. Репнин извинялся тем, что в его губерниях неурожай и что он почел необходимым в этом году дать льготу крестьянам, не высылая их на большие дороги. — «Что они дома сосут, то могут сосать и на больших дорогах», — был ответ императора. Он очевидно все более и более ожесточался против России. Между тем устройство больших дорог, по которым не было проезда, было повсеместно разорительно для крестьян; их сгоняли и иногда очень издалека на какой-нибудь месяц времени. Они должны были глубоко взрыть дорогу по бокам, взрытую землю переметать на середину и все утоптать; потом выкопать по сторонам дороги канавы, обложить их дерном и окончательно посадить в два ряда березки, которые впрочем очень часто втыкали в землю без корней перед самым проездом царя. Украшение городов и селений состояло в том, что для приезда царя в городах заставляли хозяев с уличной стороны обивать тесом свои лачуги и красили все крыши как и чем попало. В селениях же городили палисадники из мелкого тына перед избами, а местами, как я видел это в Тульской губернии, избы были вымазаны белой глиной, и все это забавляло императора.
С отбытием гвардии в 18-м году еще осталось в Москве человек 30, большею частью завербованных Александром Муравьевым. Бывши в отставке, мне было необходимо в том же году побывать в С.-Петербурге. Оба — Фонвизин и Михайло Муравьев дали мне письмо к Никите Муравьеву и поручили переговорить с ним и с другими о делах Общества. По приезде моем в Петербург Никита, который в это время был в отставке и усердно занимался делами Тайного Общества, познакомил меня с Пестелем. При первом же знакомстве мы проспорили с ним часа два. Пестель всегда говорил умно и упорно защищал свое мнение, в истину которого он всегда верил, как обыкновенно верят в математическую истину; он никогда и ничем не увлекался. Может быть в этом-то и заключалась причина, почему из всех нас он один в течение почти 10 лет, не ослабевая ни на одну минуту, усердно трудился над делом Тайного Общества. Один раз доказав себе, что Тайное Общество верный способ для достижения желаемой цели, он с ним слил все свое существование. На другой день моего приезда в Петербург Никита стал меня уговаривать, чтобы я присоединился опять к Тайному Обществу, доказывая мне, что теперь не существует более причины, меня от них удалившей, что в Уставе Союза Благоденствия совершенно определен мирный вид Общества, прибавив, что Пестель и другие находят очень странным, что я привожу поручения от московских членов и знаю все, что делается в Тайном Обществе, не принадлежа к нему.
После таких доводов мне оставалось только согласиться на предложение Никиты, и я подписал записку, не читая ее; я знал, что она будет сожжена. После этого я был приглашен на совещание. Князь Лопухин, впоследствии начальник уланской дивизии при гренадерском корпусе, Петр Колошин, князь Шаховской и многие другие собрались у Никиты. Сама формальность этого совещания давала ему вид плохой комедии. В Москве, когда собирались члены Военного Общества, они собирались для того, чтобы познакомиться и сблизиться друг с другом; всякий говорил свободно о предметах, занимавших всех и каждого из них. Тут же в продолжение всего совещания рассуждали о составлении самой заклинательной присяги для вступающих в Союз Благоденствия и о том, как приносить самую присягу, над Евангелием или над шпагой вступающие должны присягать. Все это было до крайности смешно. Но Лопухин, Шаховской и почти все присутствующие были ревностные масоны, они привыкли в ложах разыгрывать бессмыслицу, нисколько этим не смущаясь, и им желалось некоторый порядок масонских лож ввести в Союз Благоденствия.
Менее нежели в два года своего существования Союз Благоденствия достиг полного своего развития, и едва ли 18-й и 19-й годы не были самым цветущим его временем. Число членов значительно увеличилось; многие из принадлежавших Военному Обществу поступили в Союз Благоденствия, в том числе оба Перовских; поступили в него также Ил. Бибиков, теперешний литовский генерал-губернатор, и Кавелин, бывший с. — петербургский военный генерал-губернатор. Во всех полках было много молодежи, принадлежащей к Тайному Обществу. Бурцев, перед отъездом своим в Тульчин, принял Пущина, Оболенского, Нарышкина, Лорера и многих других. В это время главные члены Союза Благоденствия вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно. Влияние их в Петербурге было очевидно. В Семеновском полку палка почти совсем уже была выведена из употребления. В других полках ротные командиры нашли возможность без нее обходиться.
Про жестокости, какие бывали прежде, слышно было очень редко. Прежде похода за границу в Семеновском полку, в котором круг офицеров почитался тогда лучшим во всей гвардии, когда собирались некоторые из батальонных и ротных командиров, между ними бывали прения о том, как полезнее наказывать солдат: понемногу, но часто, или редко, но метко, и я очень помню, что командир 2-го батальона барон Дамас, впоследствии бывший во Франции при Карле X министром иностранных дел, был такого мнения, что должно наказывать редко, но вместе с тем никогда не давать солдату менее 200 палок, и надо заметить, что такие жестокие наказания употреблялись не за одно дурное поведение, но иногда за самый ничтожный проступок по службе и даже за какой-нибудь промах во фрунте. Многие притеснительные постановления правительства, особенно военные поселения, явно порицались членами Союза Благоденствия, чрез что во всех кругах петербургского общества стало проявляться общественное мнение; уж не довольствовались, как прежде, рассказами о выходах во дворце и разводах в манеже. Многие стали рассуждать, что вокруг их делалось.
В 19-м году, поехав из Москвы повидаться с своими, я заехал в смоленское свое имение. Крестьяне, собравшись, стали просить меня, что так как я не служу и ничего не делаю, то мне бы приехать пожить с ними, и уверяли, что я буду им уже тем полезен, что при мне будут менее притеснять их. Я убедился, что в словах их много правды, и переехал на житье в деревню. Соседи тотчас прислали поздравить с приездом, обещая каждый скоро посетить меня; но я через посланных их просил перед ними извинения, что теперь никого из них не могу принять. Меня оставили в покое, но, разумеется, смотрели на меня, как на чудака. Первым моим распоряжением было уменьшить наполовину господскую запашку. Имение было на барщине, и крестьяне были далеко не в удовлетворительном положении; многие поборы, отяготительные для них и приносившие мало пользы помещику, были отменены.
Вскоре по приезде моем в Жуково я пришел в столкновение с земской полицией. Мне пришли сказать, что в речке, текущей по моей земле и очень вздувшейся от дождей, утонул человек. Я в тот же день велел послать донесение о происшествии в вяземский земский суд и приставить караул к утопленнику. Прошло дня три или четыре, земский суд не сделал никакого распоряжения по этому делу. В это время приехал ко мне из Москвы Фонвизин; мы пошли с ним гулять вдоль реки и были поражены зрелищем истинно ужасным. Утопший, привязанный за ногу к колу, вбитому в берег, плавал на воде; кожа на его лице и руках походила на мокрую сыромятину. Это было в июне, и смрад от мертвого тела далеко распространялся. Кроме караульного на берегу сидели старик и молодая женщина. Старик был отец, женщина жена утопшего; оба они горько плакали и, увидев меня, бросились в ноги, прося позволения похоронить покойника. И Фонвизин и я, мы были сильно взволнованы. Я приказал вытащить усопшего из воды и, взвалив на телегу, отвезти к его помещику Барышникову, живущему верстах 10 от меня. Я написал к нему, что после моего донесения в земский суд о найденном утопленнике у меня в реке, не видя со стороны суда никакого распоряжения по этому делу и опасаясь, чтобы мертвое тело, которое начало уже разлагаться, не причинило заразы, я решился отправить его к нему, с тем, чтобы он приказал его похоронить. Барышников, весьма богатый помещик, перепугался и первоначально без распоряжения земского суда не хотел принимать утопшего своего крестьянина, даже хотел отослать его назад на место, где он был найден; но потом, опасаясь ответственности, если мертвое тело, оставаясь долгое время не похороненным, причинит заразу, как я писал ему, велел наконец похоронить его. Я известил земский суд о моем распоряжении в его отсутствии; написал о том же смоленскому губернатору барону Ашу, пояснив ему, почему я так действовал в этом деле. Барон Аш, не пропускавший никакого случая, где можно было потеребить чиновников, избираемых дворянством, написал строгий выговор в вяземский земский суд.
Чтобы сблизиться сколько возможно скорее с моими крестьянами, я всех их и во всякий час допускал до себя и, по возможности удовлетворял их требования; скоро отучил я их кланяться мне в ноги и стоять передо мной без шапки, когда я сам был в шляпе. За проступки они не иначе наказывались, как по приговору всех домохозяев. Почва вообще в Смоленской губернии неплодотворна; при недостатке скота мои крестьяне не могли достаточно удобрять своих полей. Обыкновенные урожаи бывали очень скудны, так что собираемого хлеба едва доставало крестьянам на продовольствие и посев. Единственные их промыслы были зимою: извоз и добывание извести; и то и другое доставляло незначительную прибыль. С этими средствами они, конечно, не ходили по миру, но и нельзя было надеяться этими средствами улучшить их состояние, тем более, что, привыкнув терпеть нужду и не имея надежды когда-нибудь с нею расстаться, они говорили, что всей работы никогда не переробишь, и потому трудились и на себя и на барина, никогда не напрягая сил своих. Надо было придумать способ возбудить в них деятельность и поставить их в необходимость прилежно трудиться. Способ этот по тогдашним моим понятиям состоял в том, чтобы прежде всего поставить их в совершенно независимое положение от помещика, и я написал прошение к министру внутренних дел, Козодавлеву, в котором изъявил желание освободить своих крестьян и изложил условия, на которых желаю освободить их. Я предоставлял в совершенное и полное владение моим крестьянам их дома, скот, лошадей и все их имущество. Усадьбы и выгоны в том самом виде, как они находились тогда, оставались принадлежностью тех же деревень. За все за это я не требовал от крестьян моих никакого возмездия. Остальную же всю землю я оставлял за собой, предполагая половину обрабатывать вольнонаемными людьми, а другую половину отдавать в наем своим крестьянам. Молодое же поколение, мне казалось, необходимо было прежде всего сколько-нибудь осмыслить и потом доставить им более верные средства добывать пропитание, нежели какие до сих пор имели отцы их. Для этого я на первый раз взял к себе 12 мальчиков и сам стал учить их грамоте, с тем, чтобы после раздать их в Москве в учение разным мастерствам. Но набор мальчиков совершился не совсем с добровольного согласия крестьян; они сперва были уверены, что я беру их детей к себе в дворовые, и тем более это могло им казаться вероятным, что вся моя дворня состояла из одного человека, который был со мной в походе, и наемного отставного унтер-офицера. Скоро однако ж отцы и матери успокоились за своих детей, видя, что они учатся грамоте, всегда веселы и ходят в синих рубашках.
В это время заехал ко мне мой сосед Лимохин, чтобы поговорить об устройстве мельницы на реке, разделяющей наши владения. Не видя у меня никакой прислуги и заметя стоявших вдали мальчиков, он спросил: «Что они тут делают?» Я отвечал, что они учатся у меня грамоте. «И прекрасно, возразил он, поучите их петь и музыке, и вы, продавши их, выручите хорошие деньги». Такие понятия моего соседа, сами по себе отвратительные, между тогдашними помещиками были не диковинка. В нашем семействе был тогда пример. Покойный дядя мой, после которого досталось мне Жуково, был моим опекуном; при небольшом состоянии были у него разные полубарские затеи, в том числе музыка и певчие. В то время, когда я был заграницей, сблизившись в Орле с графом Каменским, сыном фельдмаршала, он ему продал 20 музыкантов из своего оркестра за 40 000; в числе этих музыкантов были два человека, принадлежавшие мне. Когда я был в 14-м году в Орле и в первый раз увиделся с Каменским, граф очень любезно сказал мне, что он мой должник, что он заплатит мне 4000 за моих людей, и просил без замедления совершить на них купчую. Я отвечал его сиятельству, что он мне ничего не должен, потому что людей моих ни за что и никому не продам. На другой день оба они получили от меня отпускную.
Мальчики мои понемногу начали читать и писать, что очень забавляло их родителей. Желая привести в совершенную известность всю мою дачу, я каждый день с моими учениками ходил на съемку; они таскали за мной все нужные для этого принадлежности; скоро научились они таскать цепь и ставить колья по прямому направлению. Я показывал им, как наводить диоптр и насекать углы на планшете; все это их очень забавляло, и они с каждым днем становились смышленей.
Наконец вяземский дворянский предводитель получил предписание из министерства внутренних дел потребовать от меня показание, на каких условиях я хочу сделать своих крестьян вольными хлебопашцами, и означить, сколько передаю я земли каждому из них; потом допросить крестьян моих, согласны ли они поступить в вольные хлебопашцы на предлагаемых мною условиях, словом поступить совершенно по учреждению для крестьян, поступающих в вольные хлебопашцы, обнародованному в 1805 году, февраля 20. Из этого было очевидно, что в министерстве не обратили ни малейшего внимания на смысл моей просьбы. Оставалось только мне ехать самому в Петербург и изустно объясниться с министром, но прежде мне хотелось знать, оценят ли мои крестьяне выгоду для себя условий, на которых я предполагал освободить их. Я собрал их и долго с ними толковал; они слушали меня со вниманием и наконец спросили: «Земля, которою мы теперь владеем, будет принадлежать нам или нет?» Я им отвечал, что земля будет принадлежать мне, но что они будут властны ее нанимать у меня, — «Ну так, батюшка, оставайся все по-старому; мы ваши, а земля наша». Напрасно я старался им объяснить всю выгоду независимости, которую им доставит освобождение. Русский крестьянин не допускает возможности, чтоб у него не было хоть клока земли, которую он пахал бы для себя собственно. Надеясь, что мои крестьяне со временем примирятся с условиями, на которых я предположил освободить их в начале 20 года, я отправился в Петербург.
В два года моего отсутствия число членов Союза Благоденствия очень возросло; правда, что многие из прежних членов охладели, почти совсем отдалились от Общества; зато другие жаловались, что Тайное Общество ничего не делает; по их понятиям создать в Петербурге общественное мнение и руководить им была вещь ничтожная; им хотелось бы от Общества теперь уже более решительных приготовительных мер для будущих действий. Словом, Союз Благоденствия в прежнем своем виде более уже не существовал. По нескольку раз в неделю собирались члены Тайного Общества к Никите Муравьеву. В это время я познакомился со многими из них; самые из них значительные и ревностные по делу Общества, кроме Никиты и Николая Тургенева, Ф. Н. Глинка, два брата Шиповы (старший впоследствии командир Новосеменовского полка), граф Толстой, известный наш медальер, Ил. Долгорукий и многие другие. Вместе с Никитою мы заезжали к Ил. Долгорукому, который был болен и не выходил из комнаты. Он был блюстителем Союза Благоденствия. Служа при Аракчееве и имея возможность знать многие тайные распоряжения правительства и извещать о них своих товарищей, он тем самым был полезен Тайному Обществу. В это время вообще он служил ему усердно. Во всех членах Союза Благоденствия проявлялось какое-то ожесточение против царствующего императора; и в самом деле он с каждым днем становился мрачнее и все более и более отчуждался от России. Граф Аракчеев уже явно управлял государством. Члены государственного совета и министры относились к нему по повелению императора в большей части случаев, где требовалось высочайшее разрешение. Аракчеев жил иногда в своем знаменитом Грузине, в Новгородской губернии, и члены совета, и министры, и все сановники отправлялись к нему туда.