— А был еще и третий их товарищ — тот, что учился на разведчика, но так и не выучился — Кирилл Хенкин. Вы к нему хорошо относились?
— К Кириллу — да. Я до сих пор хорошо к нему отношусь.
— А книга его о вашем отце «Охотник вверх ногами» не вызывает никаких эмоций?
— Нет. Местами она меня раздражает, но как буквоеда.
— А Хенкин жив?
— Две недели назад был жив (встречались мы в тот раз с Эвелиной Вильямовной 1 марта 2005-го. — Н. Д.). Если мне 75, значит, ему 88 (Кирилл Хенкин вскоре скончался; наверное, практически все герои этой книги ушли. — Н. Д.).
— Где он сейчас обосновался?
— В Германии, в Мюнхене.
— И что он теперь делает? Или уже ничего не делает?
— Сейчас — уже ничего. Пытается писать какие-то мемуары, но говорит, что пишется плохо. А я в свое время очень дружила и с ним, и, несмотря на огромную разницу в возрасте, с матерью Кирилла, Елизаветой Алексеевной — умная, толковая, очень хорошая женщина. Кирилл часто бывал у нас в доме. Во время войны, когда мы с мамой жили в Куйбышеве, дядя Рудольф и Кирилл Хенкин жили втроем в нашей квартире. Потому что у дяди Рудольфа окна в его доме, по-моему, номер 3 по улице Мархлевского, были выбиты: напротив упала бомба, вставить стекла было невозможно, и он перебрался к папе на Троицкий. А Кириллу, который учился у них в разведшколе, вообще негде было жить. И он тоже приходил к папе на квартиру. Спал вот на этих двух стульях — им лет по 300, вероятно, середина XVIII века. Кирилл связывал их веревочками и спал. Но почему спал на креслах, я не понимаю, кроватей там было достаточно. Может, матрасов не хватало, а кресла — более или менее мягкие. Во всяком случае, эти трое мужчин жили, как умели, вели хозяйство. Завесили окна, так они у них завешанные и оставались, чтобы не возиться. Папа рассказывал, что когда они стали нас ждать и затемнение сняли, то пришли в ужас от того, какого цвета стены. Тогда была как раз клеевая краска, обоев не было, и стены они помыли, дядя Рудольф помогал. А он к тому времени, к марту 1943-го, уже вернулся к себе, на Мархлевского. Там и после его смерти тетя Ася жила, до тех пор, пока на склоне лет, уже когда сама себя никак не могла обслуживать, не перевезли ее в пансионат для престарелых.
Кирилл тоже уехал: в Москву вернулись его родители, и он поселился с ними. Квартиру в Старо-Пименовском им устроил его дядя, знаменитый народный артист Владимир Хенкин. Спустя какое-то время перебрались на Котельническую набережную, где получила квартиру мать Кирилла, Елизавета Алексеевна. Но во время войны я помню в основном их музицирование — и музицировали они регулярно. Очень любили и слушать музыку, включали радиолу. И я так подозреваю, что дядя Рудольф к тому времени уже успевал слегка выпить. Человек он был серьезный, хотя большой любитель пошутить.
Дядя Вилли Мартенс — ну, это предмет поклонения девчонок нашей квартиры. Моя двоюродная сестра Лида и две соседки ее возраста — все они были влюблены в дядю Вилли. Драли друг друга за косы, потому что одна другой доказывала, что именно ей дядя Вилли улыбнулся. Вот так выясняли отношения. А он улыбался, видя, как девицы возраста 13–14 лет устраивали засаду в переулке в ожидании, когда он пойдет к нам в гости с женой. И потом с гиканьем бегали из одной подворотни в другую. Не заметить их было трудно. И улыбался он не кому-то из них, а потому что было ему смешно.
Я и еще одна соседка и мамина ученица были влюблены в Кирилла Хенкина. Он и подозревать об этом не мог. Но когда Кирилл приходил к нам в гости, мы сидели в соседней от взрослых комнате и устраивали такой шум. Дверь к нам была закрыта. Но у нас падали стулья: надо же было обратить на себя внимание. Заканчивалось это тем, что папа открывал к нам в комнату дверь и упрекал: «Господи, мы даже мыслей своих не слышим. Уймитесь». А позже мы с Кириллом тоже были большими друзьями, с ним было всегда интересно: человек он остроумный, очень неглупый. Но, как многие журналисты, верит только в свои собственные идеи. Бежит впереди паровоза или впереди лошади, и кажется ему, что все происходит именно так, как он предсказывает.
Но все-таки давайте о дяде Рудольфе. Во время войны они с папой, когда совпадали в Москве, тоже играли на домре и на гитаре. Может, по очереди бывали в командировках по партизанским всяким делам, а иногда, вероятнее, и вместе. Но в войну мы с дядей Рудольфом общались часто.
Наш дом во Втором Троицком переулке, это около Самотеки, сейчас хорошо виден с Олимпийского проспекта. Если въезжаете на проспект с Садового кольца, то по правой руке на горке стоит церквушка, а сзади — дом, где мы жили. Второй балкон слева, сверху на 4-м этаже — наш. Квартира 48. Иногда, сыграв что-то, папа и дядя Рудольф брали бинокль и смотрели, оборачивались ли люди на той стороне Самотечного бульвара, слышат ли они, насколько хорошо играет музыка. Да, бывали у них такие моменты.
А после встреч у них или у нас дома они все время ходили друг друга провожать: между нами и домом дяди Рудольфа никакого прямого транспорта не было. По Сретенке тогда троллейбусы не ходили, их пустили позже. Можно ехать на трамвае с пересадками, но в этом, с пересадками, не было никакого смысла. Они были молоды, и было им проще по Сретенке пройтись пешочком. Да и к бабушке в гости мы ходили пешком, а жила бабушка на углу улицы Мархлевского и Бобрового переулка.
Подозреваю, что по дороге у папы и дяди Рудольфа бывали какие-то разговоры, которых мы слышать были не должны. Они доходили до дома Абеля, и выяснялось: чего-то не договорили. И тогда дядя Рудольф шел провожать папу. И так они могли провожать друг друга довольно долго.
Да, это была настоящая большая дружба. И, видимо, именно поэтому папа при аресте и назвался именем дяди Рудольфа. Знаете, как тогда в СССР это было поставлено? Никаких людей у нас за границей нет, и на самом деле все это провокация. Ну, а дядя Рудольф, узнав об аресте, мог подтвердить: никто кроме папы его именем назваться не мог. Понимаете?
Никто всего этого не знал, но, говорят, у них была между собой договоренность. Не думаю, потому что не считаю, будто папа заранее строил какие-то планы на случай ареста. Мне кажется, человек не может ехать на работу, рассчитывая, что у него будет провал. Он тогда не сможет работать.
Во всяком случае, уже после, дома, отец сетовал: если бы знал, что Рудольф умер, никогда бы его именем не назвался. А умер Рудольф Абель в 1955-м, и мы боялись написать, что дяди Рудольфа больше нет.
А когда папа уехал, дядя Рудольф бывал у нас все время. Понимаете, постоянно. Ну, очень большую моральную поддержку нам оказывал. И темы для разговора всегда находились.
Он даже модой интересовался. Мог дать совет, какой мне выбрать фасон платья. Папу же эти дела абсолютно не трогали. Мог, правда, глядя на кого-то, сказать красиво — не красиво, не больше.
Дядя Рудольф — он был более земной, что ли. Они друг друга дополняли и прекрасно понимали.
Он 1900 года рождения и умер в 55 лет, внезапно. Пошел проведать своего друга, который вернулся из заключения. Тот жил где-то в начале улицы Мархлевского. Декабрь месяц, мороз. И пока дошел до дома своего друга и поднялся к тому в квартиру, ему стало плохо. Обширный инфаркт.
— Он был сердечник?
— Да нет, не жаловался.
— Почему так рано, в 1948-м, ушел на пенсию?
— Спросите его начальников. Я не думаю, что сейчас кто-нибудь вам на этот вопрос смог бы ответить. Даже если бы еще были живы люди, которые знали причину, они бы вам все равно ничего не сказали.
— Может, мешало, что жена его была дворянского происхождения? А на Лубянке заботились о чистоте рядов.
— Он не был никаким дворянином. А что жена… Нет, не думаю. Я полагаю, дядя Рудольф, как и папа, тоже был не очень удобным человеком. А был он очень порядочным, принципиальным, совершенно не любил лизоблюдов. Например, могу вам сказать, что когда в 1948 году началась вся эта эпопея борьбы с «безродными космополитами», то это его, настоящего интернационалиста, интеллигента, страшно возмутило. Помню, как одна женщина пришла к нам и заявила с порога: «Бей жидов, спасай Россию!»… Ой, что было, что было! Дядя Рудольф ей так врезал. Он ее буквально… Очень популярно объяснил все, что он по этому поводу думает.
Мама тогда работала в цирке, в оркестре, ее уволили в 1951-м. А я помню совершенно нелепый эпизод. В стенной газете цирка было написано о популярных тогда артистках — воздушных гимнастках сестрах Кох. Какое безобразие! Надо лишить их звания заслуженных, потому что выступают они в костюмах из страусовых перьев, а ведь всем известно, что в России страусы не водятся. И напечатали на полном серьезе.
Или еще. Вход в оркестр был через помещение, где на втором этаже размещалось Управление цирками. Музыканты вечером приходят на работу, а стулья всегда поломанные. Пора играть, а сидеть не на чем. Они бежали в Управление Госцирка и тащили оттуда в оркестр стулья от письменных столов. Утром эти стулья утаскивали у них обратно. Ну, в конце концов, купили для оркестра венские стулья. Я в шутку: братцы, написать бы статейку о том, что вот, поощряют космополитов. Закупили венские стулья, хотя всем известно, что в России никакой Вены нет — это австрийский город. И что — напечатали в стенгазете. Потом уже было и «дело врачей»…
— Маразм был крепкий.
— Маразм совершенно жуткий.
— Вашему отцу с этим маразмом примириться было сложно.
— Он в это время уже был в Америке, но, наверное, до него какие-то отголоски доходили. Не знаю, я вам говорила — мы эти темы никогда не затрагивали, они были под запретом. Кроме взрыва негодования со стороны отца разговоры на эту тему ничего не вызывали.
— А Рудольф давал гневную отповедь?
— Давал. Но философствовать вместе с тем мы тоже не философствовали. Если мы с дядей Рудольфом вели откровенные беседы, то понимали — человек он очень теплый.
— Правда, что у него были родственники в Польше? Или у жены? Целый помещичий род, оставшийся за границей.
— У него не в Польше, в Латвии жили отец и родственники. Мать жены — в Москве. Пребывала в полном маразме — в совершеннейшем, клиническом. Обычно люди со старческим маразмом быстро погибают, а она — на редкость живучая. И, надо сказать, что у тети Аси, жены дяди Рудольфа, наследственность, видимо, была не особенно. Тяжелый человек. Мы поражались…
— Но это была нормальная супружеская пара?
— Вы знаете что — да. Хотя дядя Рудольф к нам приходил довольно часто один. Не могли они иногда вдвоем выйти из дома: там мать устраивала скандалы, нельзя ее было одну оставить. Но, честно говоря, без тети Аси наши не скучали. С ней сложно было общаться. Об ушедших либо хорошо, либо ничего, так что Бог ей судья. Но жили они вместе и прожили, как ни странно, всю жизнь. Пусть часть ее оставалась где-то за завесой. До чего она была говорлива. И не очень умна. У нее прозвище — «бараний бочок». И прозвали ее так потому, что однажды в какую-то из суббот, когда они собирались, целый вечер рассказывала о том, какой вкусный бараний бочок с кашей. Бесчисленное количество вариантов слов «бараний бочок» и «каша».
Когда вскоре после войны дядя Рудольф поехал в Латвию повидаться со своими, то тетя Ася не дала ему там как следует побыть, напугала, будто у нее начался рак пищевода и глотать она ничего не может. Заставляла, чтобы папа вызвал дядю Рудольфа из отпуска. Отец был категорически против. А так я знаю, что Абель иногда туда ездил по делам. Но нам об этом — никогда. И мы соответственно не спрашивали.
— А конец лета — осень 1955-го, ваш отец в отпуске, они с Рудольфом общались?
— Да.
— И активно?
— Конечно.
— Ваш отец наверняка же рассказывал другу о работе — там?
— Не знаю.
— Но они вели какие-то разговоры?
— Они вели свои разговоры, и это совершенно естественно. Но не с нами. Это не та работа, о которой можно рассказывать. И потом, даже смешно представить, чтобы отец со мной и с мамой обсуждал какие-то свои рабочие проблемы. Ну как можно! И что мы могли ему сказать? Ничего не могли.
— Рудольф Абель и Вильям Фишер долгое время работали в одном управлении и одном отделе. Верно?
— В одном, в Четвертом управлении. А потом, когда дядя Рудольф ушел в отставку в 1948-м и папа уехал, — я уж не знаю. Не в курсе, что с Рудольфом было перед отъездом, и когда отец был там. Поскольку дядя Рудольф все равно к нам в гости приходил, они общались. На одной ли они работе, на разных, нас это абсолютно не интересовало. На их отношениях это не отражалось, на отношении с нами — тоже, а все остальное нас совершенно не касалось. Их дружба оставалась неизменной.
— А что еще вы бы могли рассказать об Абеле? У вас и самой несколько раз проскальзывало: на этот вопрос вам теперь никто не ответит, этого уже никто не скажет. Так что, Эвелина Вильямовна, приходится все собирать по чайной ложечке…
— Запомнилось мне, как уже совсем взрослым начал дядя Рудольф учиться играть на аккордеоне. После войны привез себе откуда-то из поездок аккордеон — купил небольшой, трехчетвертной, называют такой неполным. И поскольку мама — профессиональный музыкант, а он с нотами, как бы это сказать, не шибко, чего-то там знал, чего-то — нет, приходил к маме. Я в это не вникала: всяких самоучителей терпеть не могла. Они с мамой его учебу обсуждали, дядя Рудольф демонстрировал, что он выучил, и она ему советовала. Он этим очень дотошно, серьезно занимался. С немецкой такой обстоятельностью, со стороны казавшейся даже немножко забавной. Латыши какими-то корнями — славяне, но долго жили под немцами и переняли у тех немало.
Он в документах «Рудольф Иоганович», но отчество себе, так сказать, сфальсифицировал на русский лад. «Иоганович» произносить трудно, «Иванович» гораздо легче. А то бы моего отца звали бы еще и Иогановичем.
Сталин: в ГПУ разводили шпионов
Фишер и Абель — что побратимы. Оба чудом остались живы, не перемолоты в сталинских жерновах, как тысячи других чекистов. Ведь если по большому счету, то, кажется, Иосиф Виссарионович вообще терпеть не мог разведку — и резидент Орлов здесь относительно ни при чем. Недоверие, подозрительность всегда были среди главнейших, пусть и не провозглашаемых, сталинских принципов. А кого было брать на подозрение, как не разведчиков, невольно, по роду своей работы, но общающихся с иностранцами? И ведь не только под неусыпным взором стукачей дома, но и за столь ненавидимым вождем «железным занавесом», где за ними не уследишь. Так что как их не подозревать, по сталинской логике, в предательстве да в измене?
Неправленая стенограмма выступления Иосифа Сталина на расширенном заседании Военного совета при Наркомате обороны 2 июня 1937 года посвящена в основном раскрытому заговору маршалов. Тут розданы безжалостные оценки «политическим руководителям», как их называет выступающий, — Троцкому, Рыкову, Бухарину, Карахану, Енукидзе, Рудзутаку. Последний «всего-навсего оказался немецким шпионом». А «дальше идут: Ягода, Тухачевский, по военной линии Якир, Уборевич, Корк, Эйдеман, Гамарник — 13 человек». Герои Октября, полководцы Гражданской войны, прославленные орденоносцы? Нет, по Сталину, «это — ядро военно-политического заговора, которое имело систематические сношения с германскими фашистами, особенно с германским рейхсвером, и которое приспосабливало всю свою работу к вкусам и заказам со стороны германских фашистов».
Сталин клеймит военных «патентованными шпионами», что и является «подоплекой заговора». Во время пламенного выступления свои «голоса», поддерживающие сталинскую линию, верно и в нужный момент подают Ворошилов, Буденный, а также расстрелянные немногим позже кровавый палач Ежов и, что особенно неприятно, герой Блюхер, которого вскоре постигнет трагическая судьба Тухачевского.
Но особо поражают в неправленом сталинском издевательстве и явные нападки на Дзержинского. Мой давний знакомый, старейший чекист Борис Игнатьевич Гудзь, ушедший от нас уже в этом, ХХI веке, на 104-м году жизни, предлагал написать книгу о, как он говорил, «настоящем Дзержинском». Гудзь был уверен: протяни тяжелобольной основатель ЧК еще несколько лет — и ему бы не миновать сталинского молоха.
Впрочем, и при жизни к Железному Феликсу уже подбирались. Витали в воздухе некие обвинения. Сначала приспешники Ягоды пытались записать его в «двойные агенты», а чуть позже — и в шпионы. Какой же державы? Учитывая корни — в польские. Гудзь показывал мне кое-какие «обвинительные документы», приводил высказывания соратников Сталина. Эту полную туфту мы и собирались разоблачить. Но успели лишь написать книгу о самом Борисе Игнатьевиче…
И вот подтверждение слов бригадного комиссара, счастливо избежавшего расстрела и «лишь» уволенного, как Вильям Фишер и Рудольф Абель, из разведки. Привожу отрывок из тов. Сталина полностью и без всякой редактуры.
«Дзержинский голосовал за Троцкого, не только голосовал, но открыто Троцкого поддерживал при Ленине против Ленина. Вы это знаете? Он не был человеком, который мог бы оставаться пассивным в чем-либо. Это был очень активный троцкист, и все ГПУ он хотел поднять на защиту Троцкого. Это ему не удалось».
Ну что? Прав был Гудзь? Что ждало всех, хоть в какой-то мере с Троцким связанных, хорошо известно.
И здесь же, поразительное дело, на этой же строке идет пассаж о старом коммунисте-ленинце Андрееве, которому — вот же стечение обстоятельств! — отправил послание с просьбой о помощи сидевший без работы Вильям Фишер. Итак, без абзаца сталинское: «Андреев был очень активным троцкистом в 1921 году.
Голос с места: Какой Андреев?
Сталин: Секретарь ЦК, Андрей Андреевич Андреев».
Правда, потом Сталин несколько смягчает тон, говоря, «что такие люди, как Дзержинский, Андреев, и десятка два-три бывших троцкистов, разобрались, увидели, что линия партии правильна, и перешли на нашу сторону».
А я и не подозревал, что Феликс Эдмундович был на другой стороне.
Далее Сталин переходит к Ягоде, а уж через него и к разведке. «Ягода шпион и у себя в ГПУ разводил шпионов. Он сообщал немцам, кто из работников ГПУ имеет такие-то пороки. Чекистов таких он посылал за границу для отдыха. За эти пороки хватала этих людей немецкая разведка и завербовывала, возвращались они завербованными. Ягода говорил им: я знаю, что вас немцы завербовали, как хотите, либо вы мои люди, личные, и работаете так, как я хочу, слепо, либо я передаю в ЦК, что вы — германские шпионы. Те завербовывались и подчинялись Ягоде, как его личные люди. Так он поступил с Гаем — немецко-японским шпионом. Он сам это признал. Так он поступил с Воловичем — шпион немецкий, сам признался. Так он поступил с Паукером — шпион немецкий, давнишний, с 1923 года».
И эта полуграмотная болтовня радостно воспринималась высшими чинами Красной армии. Анонимные «голоса» с мест выкрикивали слова поддержки, осуждения, восхищения сталинской бдительностью. Даже дирижера не требовалось — оркестр играл по сталинским нотам не только самостоятельно, но и внешне охотно.
Неужели сам Сталин не понимал всего убогого примитивизма сказанного? Неужто сам верил в тупость толп чекистов, послушно вербуемых немцами или японцами? Ну а уж о том, как ведутся допросы и выколачиваются признания, он не мог не знать, поэтому исправно повторяемые «сам признался» выглядят дурацким рефреном.
А в конце выступления Иосифа Виссарионовича прорвало. Его ненависть к разведке сравнима разве с патологическим неприятием Троцкого. Обливал грязью и без всяких доказательств — случалось ли хоть нечто похожее в мировой истории? «Во всех областях разбили мы буржуазию. Только в области разведки оказались битыми, как мальчишки, как ребята. Вот наша основная слабость. Разведки нет, настоящей разведки… Наша разведка по военной линии плоха, слаба, она засорена шпионажем. Наша разведка по линии ГПУ возглавлялась шпионом Гаем, и внутри чекистской разведки у нас нашлась целая группа хозяев этого дела, работавшая на Германию, на Японию, на Польшу сколько угодно, только не для нас. Разведка — это та область, где мы впервые за 20 лет потерпели жесточайшее поражение. И вот задача состоит в том, чтобы разведку поставить на ноги. Это наши глаза, это наши уши».
Да это же прямой призыв к уничтожению всей разведывательной службы! И он был услышан, воспринят как призыв к действию. Вслед за Ягодой положил голову палач Ежов. Но сколько же людей преданных, невинных были обречены на смерть этой сталинской подозрительностью. Выбиты целые подразделения и отделы. Заменены на новичков опытнейшие, отправленные на тот свет кадры. Вызываемые из-за границы резиденты шли под расстрел. Закордонные резидентуры пустели, закрывались на год-два после массовых чисток, по существу убийств, своих же разведчиков, прекращали в 1939–1940 годах работу.
Так что судьба Фишера и Абеля в какой-то степени была предопределена отношением Сталина к чекистам. Грешно писать, будто Вильяму Генриховичу повезло. Но отстранение в определенной степени вывело из-под смертельного удара.
Дочь навсегда ушла с отцом в разведку
Рассказы о полковнике-нелегале Фишере его дочери Эвелины Вильямовны я считаю если не истиной в последней инстанции, то наиболее достоверными свидетельствами о Вильяме Генриховиче.
Иногда Эвелина была резковата, частенько язвительна, зато всегда правдива. В последние перед кончиной годы она слегка оттаяла, сделалась более откровенной. Чувствовала себя единственной хранительницей непростой, иногда даже волею судьбы и разведки намеренно запутанной семейной истории.
Жизнь таких людей, как ее отец, неизбежно окружена недомолвками, тайнами, легендами, домыслами. Эвелина Фишер была способна развеять их, а иногда, наоборот, — подтвердить, добавить свежий факт к, кажется, уже хорошо известному.
В том-то и суть нелегальной разведки, что многое в ней скрыто навсегда. Потому можно часами спорить о достоверности того или иного эпизода в судьбе разведчика-нелегала Фишера, но я больше всего верю Эвелине. И позвольте в этой главе именовать мою собеседницу именно так — с некоторой фамильярностью, которой в наших долгих беседах не допускал.
Она не скрывала своих лет, чувствовалось, что ее одолевали недуги. Страдала тяжелейшим заболеванием кожи, и, кажется, поэтому иногда ее словно жгли изнутри раскаленные угли, жар которых доходил и до меня.
Мы впервые встретились еще летом 1993-го на их фамильной даче. Потом она заезжала ко мне в редакцию. Тяжелые и ломкие годы, когда жизнь складывалась иногда непредсказуемо и неизбежно трудно для таких, как Эвелина. Служба, по обычаю своему, ее не оставляла, но все равно, жить-то как тяжко! Уходило старое — годное и негодное. Нарождалось нечто новое, отыскать свое место в котором для людей ее возраста казалось непосильным. Она, до чего же это было видно, нуждалась, но оставалась сама собой. Получила скромные гонорары за публикацию наших с ней газетных бесед, аккуратно пересчитала деньги. И тотчас потратила их в киоске на фолиант о французской живописи. Я попытался отговорить, что-то бурчал, но в ответ получил такой взгляд…
Бывала довольна и недовольна моими статьями. Любой уход от ее и только ее трактовки событий виделся Эвелине неуважением к памяти отца. Дулась, обижалась, случалось, корила меня сурово и незаслуженно.
Но нас тянуло друг к другу. Я вгрызся в тему, и Эвелина поняла: быть может, мне удастся сделать то, чего не успеет она, — смогу когда-нибудь рассказать о ее отце настоящей книгой.
Мы изредка виделись на каких-то мероприятиях, посвященных Абелю — Фишеру. Кстати, всегда и везде Эвелину сопровождала очень милая и приятная женщина приблизительно ее же возраста. Незнакомка, которую никогда не представляли, излучала дружелюбие, хотя всегда была и скромна, и молчалива. Чувствовалось, что в этом дуэте Эвелина если не старшая, то уж точно — главная. Потом, уже после смерти Эвелины Вильямовны, мы познакомились с этой женщиной — ее двоюродной сестрой, приемной дочерью Фишера Лидией Борисовной Боярской, также очень много давшей мне для работы над книгой.
Отмечая 100-летие со дня рождения Фишера, мы сидели за столом с соратниками по его родному управлению, где Вильяма Генриховича ценят, отлично помнят, но уже не знают лично. По-моему, тогда и пришло к нам с Эвелиной Вильямовной понимание: надо встречаться. И наша работа возобновилась.
Она согласилась на мои приходы в отцовскую, а теперь ее, квартиру на проспекте Мира. На утомлявшие беседы. На то, что появлялся я только по субботам-воскресеньям. Эвелина подстраивалась под мое жесткое рабочее расписание. Надо было передавать кому-то свои знания об отце.
Больше всего, это уж точно, Эвелину мучила безысходная, как она полагала, несправедливость. Когда я нечаянно называл Вильяма Генриховича фамилией «Абель», разговор мог и оборваться. И сам Фишер, и семья переживали: до конца дней не мог разведчик освободиться от чужого имени, потому как… не разрешало начальство.
Эвелина считала, что из ее квартиры «постепенно исчезал дух отца». Странно, но мне так не казалось. Было в ней нечто от него, из той эпохи, и это скромное жилище представлялось мне именно обиталищем нелегала.
Понятно, что картины, рисунки, открытки, сделанные в Штатах, подписаны по-английски — Abel. Но так же, только на русском, подписаны и некоторые литографии, рисунки, полотна Вильяма Генриховича, сделанные уже в Москве, после возвращения. Он щедро дарил их друзьям и знакомым, подписываясь — Абель. И под этим же именем согласился сняться в фильме «Мертвый сезон». Если б уж очень не хотел, то вряд ли бы уговорили. Как Абель выступал он перед доверенными людьми, встречаясь с самыми разными, большей частью все же специфическими, аудиториями. Другое дело, что две свои книги и пьесу он подписал совсем другими именами. Таковы были законы жанра — совсем не писательского, а его, нелегального, разведывательного. И Абель, и все прочие имена были данностью, которой не избежать. Но Эвелина с мамой, Еленой Степановной, воспринимали все это несколько по-иному.
— Ну запомните, мой отец — Фишер Вильям Генрихович, полковник Фишер, — эмоциональность Эвелины Вильямовны порой перехлестывала через край. — Рудольф Абель, дядя Рудольф — это ближайший папин товарищ. Больше всего в конце жизни отец переживал, что чужое имя так и прилепилось к нему до конца дней. Начальство никак не разрешало с ним расстаться. Народу он должен был быть известен только как Абель. И лишь за день до похорон мы с мамой подняли восстание: хороним на Донском под собственным именем.
Это было единственное поднятое ею восстание. Эвелина ни дня не служила в разведке, но жизнь сложилась так, что она беспрекословно подчинялась ее суровым правилам. Отец в 1930-х впервые вывез ее с матерью в Норвегию, затем на собственную родину, в Англию, где маленькая девчушка служила нелегалу-радисту отличным прикрытием. Кстати, даже когда места боевых заданий лейтенанта госбезопасности Фишера были частично рассекречены, Эвелина Вильямовна все-таки не слишком охотно раскрывала подробности жизни в Англии и Норвегии.
А времени нам на беседы, как оказалось, было отпущено совсем мало. Эвелина Вильямовна Фишер скончалась на 78-м году жизни.
И нет уже той крошечной, 27-метровой, как она говорила, квартирки на проспекте Мира. Перешла в иные руки. Вряд ли новый хозяин даже догадывается, что здесь, в двух комнатках и кухоньке, с 1962 по 1971 год жил с женой и дочерью человек, ставший легендой мировой разведки.
Та комната, что поближе к входной двери, напоминала о Вильяме Генриховиче его развешанными на стенах картинами. Были они разные. Русская наша природа мирно соседствовала с чисто американскими пейзажами и портретами. Мне почему-то больше всего запомнился здоровенный черный-пречерный негр, тщательно выписанный масляными красками. В цвете он выглядел особенно впечатляюще.
Показывала мне Эвелина и несколько книг, от отца оставшихся. Разговоры об устройстве здесь какого-то музея, мемориальной комнаты хозяйка пресекала: папа ненавидел помпезность. И потому многое она отдала в Кабинет истории внешней разведки. Тот самый, что, как и должно быть, открыт не для многих. Там, искренне считала дочка, им и место.
Детей у Эвелины Вильямовны, вышедшей замуж в 1956-м и через два года разошедшейся с первым и последним мужем, не было. Она души не чаяла в племяннике Андрюше. Впервые увидел я его в этой маленькой квартирке. Вот кто ухаживал за теткой трогательно и прямо с сыновьей заботой. Продукты, лекарства, даже уборка — все было на нем. Я удивился, узнав уже после ее ухода, что Андрею Боярскому за 50. Моложавый, подтянутый, светловолосый, сделан он из несколько иного теста, нежели род Фишеров. Похож на маму — двоюродную сестру Эвелины и приемную дочь Вильяма и Эли Фишер — Лидию Борисовну Боярскую.
Теперь Андрей — единственный славный продолжатель рода Фишеров по мужской линии. Правда, остались родственники в Рыбинске. Они даже выставки устраивают, чтят Вильяма Генриховича, но это, как говорят Боярские, все-таки иное ответвление. Андрей же тянул и вытягивал тетю Эвелину, как только мог.
Управление, где работал Фишер, тоже помогало. Консультации врачей, лекарства…