Танки, самоходки , орудия, грузовики с мотопехотой, двигающиеся после Kурской дуги на юго-запад, между минных полей, которые не успевают разминировать, как прежде не успели убрать хлеба. И тогда, по пути в Тамаровку, казалось, что т а к о й война останется: до конца - регулярной, машинной.
Солнце чуть поднялось, и ледок на деревьях, холмах, колеях дорог растаял . Стеклянный, хрупкий звук ледяной пленки , ломающейся под сапогами, перестал доноситься.
Отовсюду слышалось жирное чавканье разбухшей земли.
Гришин поднял голову. Очень близко, на невысоком бугре, он увидел фигуру в длинной щеголеватой шинели.
Человек на холме не отрываясь смотрел в полевой бинокль. Гришин узнал командующего армией генерала Черняховского.
У подножия холма, одним боком до борта утопая в грязи, стоял «студебекер», груженный семидесятишестимиллиметровыми снарядами .
— Сержант! - опуская бинокль, подозвал генерал маленького сутулого солдата.
Сержант растерянно и суетливо повертел головой -
его ли зовут? - и, по-бабьи подбирая полы шинели, перебрался вброд по дну кювета, полного до краев жидкой грязи, через силу стараясь дать строевой шаг. Когда сержант поднялся на бугор, генерал тихо отдал ему какое-то приказание. Сержант скинул вещмешок, развязал его и присел на корточки. И генерал наклонился над вещмешком.
Гришин и Курка стояли у подножия бугра: они отчетливо видели все малопонятное, что происходило наверху.
И сотни солдат, бредущих мимо по изборожденному колеями и канавами полю, разделенному бугром и сливающемуся за ним в грязевую реку, останавливались, словно по неслышной команде, устремив глаза вверх.
Сержант вынимал вещи из мешка, обычный, однообразный солдатский обиход, и передавал генералу то быстро, решительно, то с видимым трудом, на долю секунды задерживая движение руки. Генерал некоторые вещи отбрасывал, а другие, немногие, протягивал обратно сержанту.
В сторону полетели консервы, белье, кожаные заготовки для сапог.
Люди на поле наблюдали за происходящим. Грязь незаметно затягивала солдат, но они не обращали внимания на то, что ноги уходят в топь.
А те, что стояли дальше и не видели ясно бугор, смотрели на очевидцев, по лицам стараясь угадать происходящее.
Сержант теперь уже сам с азартом отбрасывал вещи.
Тряхнув мешком, напоминающим пустое вымя , он повернулся по-уставному, сбежал вниз по склону, вытащил из ящика на затонувшем грузовике один за другим два снаряда, обернул чистыми портянками, осторожно засунул снаряды в мешок и перебросил тяжелую ношу за спину. Грязь проглатывала консервы, кирпичики пшенного
концентрата, сырое белье, наспех постиранное и подсушенное на последней ночевке.
Курка тоже засунул снаряд среди бинтов и коробок с медикаментами.
Солдаты близ бугра и дальше по всему полю слов нv разом поняли смысл и неизбежность происходящего. Они снимали свои вещмешки, подходили к одной из десятков машин, фур, телег, засосанных грязью, чтобы нагрузиться минами, снарядами, коробками с патронами и пулеметными лентами.
Солдатские вещи, скупой солдатский уют, добытый с таким трудом, падал в грязь, чтобы исчезнуть. Солдатский обиход, где дым и тепло махорки должны заменить тепло дома, а несколько строк письма - все книги, созданные на земле, всю мудрость и доброту, за тысячелетье отданные людям, а смена белья дать хоть надежду, что все это - грязь, пот, смерть за плечами - кончится когда-нибудь, чтобы и не присниться. Солдатский обиход, почти и невидимая ниточка, связывающая военное существование с обычной жизнью.
Грязь безразлично втягивала ненужное ей, и снова все однообразно чернело кругом, мутно поблескивало.
Гришин подумал : «Что же все-таки оставляют люди ? С чем нельзя расстаться даже перед лицом смерти? Письма ?! Письма уж конечно никто не выбросит. Можно умереть отчаявшимся, голодным, но как умирать, оттолкнув руку, протянутую из необозримой дали?»
Люди шли и шли. Снаряды высовывались стальными боеголовками из вещмешков, как младенцы-близнецы, прижавшиеся друг к другу.
Гришин шел молча. Изредка, не оборачиваясь, он спрашивал Курку о чем-либо, больше для того, чтобы среди болотного чавканья услышать человеческий голос, чем по действительной необходимости.
— Карболку забыли, конечно?
— У меня, товарищ майор.
— А кохера, костную пилу, черт бы ее побрал?
— Есть … есть … - монотонно отзывался Курка.
Бугор давно скрылся с глаз, а перегрузка боеприпасов с фур и машин на солдатские плечи продолжалась.
Некоторые пехотинцы отбрасывали вещмешки, чтобы
удобнее было вместо лошадей впрячься в орудийные передки, взвалить на спину ствол миномета.
На войне обычно властвуют приказы, сейчас всем управляла общая м ы с л ь, неизвестно как - безмолвно - передающаяся от солдата к солдату, общая воля, необходимость, взращенная в солдатском сердце годами войны.
По краям поля плыли татлы. Деревья отсырели, казалось, что и они, усеянные каплями воды, как каплями пота, сверх силы напрягаются каждой угловатой голой веткой, чтобы остаться на земле, не уйти в грязь.
Тощая лошадь, впряженная в фуру, споткнулась, упала в канаву и делала судорожные усилия, чтобы подняться, но все больше валилась на бок. Ездовой, до пилотки заляпанный грязью, тянул лошадь за уздцы и кричал тонким, отчаянным голосом :
— Н-ну, тр-р-р-реклятая!
Лошадь дергала головой.
— Да у нее нога сломана, - сказал Курка.
Ездовой выпрямился. Лошадь тонула в канаве, временами вырывая голову из вязкой жижи, чтобы в следующую секунду снова погрузиться в нее. Видны оставались только темные, обезумевшие глаза.
— Пристрели! - сказал Курка.
— Стрелять не приказано! - тем же тонким, отчаянным голосом крикнул ездовой.
Поток, завихрившийся было вокруг тонувшего коня, двинулся дальше. Справа, на вершине холма, в тумане, возникла белая, теперь казавшаяся прозрачно-серой, церковь - униатская, с вратами, обращенными на запад.
Купола уходили в облака, и от этого церковь напоминала крепость - до самого неба слепая серо-белая стена. За церковью по гряде тянулось село, обращен ное к дороге задворками.
Курка обернулся. Лошади уже не было видно. «Утонула » , - подумал он и поплелся дальше.
Солдатский поток свернул, обходя церковь и деревню.
Это тоже, по-видимому, диктовалось не приказом, а общим сознанием участников похода, понятной всем необходимостью подойти к Збаражу неожиданно для врага.
Почему-то Гришину вспомнился шепот Ядвиги : « И коняка наша не вернется, и тата не вернется…» Люди шли потому, что т а м граница фашистского рейха, чудовищно раздувавшегося за счет земель Польши и Украины, т а м асфальтированные дороги, автострады, до самого конца. Три года топали к Москве и от Москвы , через свою сожженную и разбомбленную страну, а там пойдет счет километров до Берлина.
Шли nотому, что они, те, кто чудом выжил, три года не были дома. Потому, что время другой пахоты и другого сева, о котором они не знали, давно надвинулось. Потому, что за военные годы секунды превратились в вечность для тех, кто рыл окопы и строил укрепления, кто погибал в фашистских лагерях, для солнца, которое тысячу дней поднималось на востоке в крови и тонуло на западе в крови, для каждого человека.
В нескольких шагах, тяжело переставляя ноги, брел молоденький солдатик, увешанный коробками с пулеметными лентами. Тонкая голая шея его высовывалась из воротника шинели. Солдатик споткнулся, странно взмахнул руками и упал ничком. Лицо его сразу ушло в грязь до краев пилотки . Он попробовал подняться - и не смог : коробки с пулеметными лентами впечатывали его в землю, беспощадную от крови. Грязь заливала губы. Оп хрипел и от
плевывался. По грязному лицу стекали слезы, оставляя светлые борозды. Другие солдаты приближались к тонущему, но медленно, точно во сне.
«Чего они, сволочи, не бегут?» - подумал Гришин, но сразу заметил, что ведь и сам он не бежит - ему это только кажется, что он бежит, а в действительности он еле движется, бесконечным усилием вытягивая ноги из грязи.
Грязь все всасывала в свое черное нутро, земля как бы подымалась на дыбы, пенилась от бешенства, не желая больше нести на своей спине войну, истекала грязью, как кровью.
Курка и Гришин добрались первыми. За ними подоспели два артиллериста. Вчетвером они подняли упавшего.
Солдатик стоял и, часто переводя дыхание, покачивался, улыбаясь и плача одновременно. Оп был совсем маленький - на полголовы ниже Курки.
Глядя снизу вверх па окружающих, солдатик судорожно глотнул воздух, невнятно прошептал серыми губами : «Щиро дякую» - и сильно качнулся вперед, - показалось, что он снова падает. Курка даже протянул руки, чтобы поддержать его, - но солдат не упал, а шагнул вперед, так же как прежде, вытягивая топкую шею из воротника шипели, и зашагал, увешанный пулеметным и лентами.
Почти сразу его не стало видно в потоке одинаковых серо-черных шинелей, выходивших из тумана, все более плотного от сумерек.
Гришин думал: «Логически прав немец, который подсчитал, что паше наступление обречено па провал, потому что у них на твердой земле отлично подготовленная оборона, и пока мы дотащим один снаряд - они привезут двадцать. Но в этом рассуждении забыт человек» .
Он думал: «Во всех страшных и подлых взрывах фанатизма, как немецкий фашизм, есть одно общее, пожалуй, только о д н о совершенно общее. Убеждение в том, что каждый человек в отдельности ничего пе стоит, а ценность имеет лишь недоказуемая, адресованная инстинктам, а не разуму, идея, все равно как ни называть ее: «раса»,«жизненное пространство», « черт в ступе».
Темнело. Гришин посмотрел вверх и вспомнил, что весь день не слышно было самолетов. В таком тумане не очень-то полетаешь. И немцы, очевидно, настолько уверены в невозможности советского наступления, что даже не ведут разведку.
Армия уходила в темноту , предрассветную, тревожную, прикрывалась ею, как непрочной, тающей по минутам и секундам броней. Даже ритм шагов, протяжный звук которых доносился отовсюду, становился равномернее. Рев грузовиков, пытающихся вырваться из грязи, слабел. Люди не шли, а плыли через грязевое море. Хотя каждый шаг стоил неимоверного труда, казалось, что тебя движет половодье.
И у Гришина возникло чувство, что он плывет. Сам не сознавая того, он делал плавательные движения - рагребая перед собой плотный темный воздух. Он подымал голову вверх как бы для того, чтобы вдохнуть.
Он шел из последних сил, впрочем, и последние силы давно кончились. Изредка он окликал Курку ; голос в темноте звучал хрипло и незнакомо. Курка отзывался то справа, то слева, то впереди , то сзади, и от этого Гришину казалось, что он бредет по кругу.
Иногда он закрывал глаза, как бы засыпал. То есть не совсем засыпал, потому что продолжал слышать происходящее, но одновременно видел сны - длинные, запутанные. Было удивительно, что такие длинные сны вмещаются в считанные мгновения.
Сны сразу забывались, помнилось только, что в каждом из них была река, которую надо переплыть.
И что-то тяжелое, может быть болезнь. Будто эта болезнь притаилась в клеточках тела и теперь от непосильной усталости вновь оживает.
Холмы круто нависали над головой, церкви напоминали черные крепости.
Гришин подумал, что, вероятно , граница рейха, проклятого богом и людьми, уже давно перейдена, а он даже не увидел - какая она, эта граница, к которой несет его три года. Под Москвой не знал, когда она была за тысячи километров, и сейчас не знает, когда она рядом .
— Вася! - крикнул он. - Даешь границу к чертовой матери !
— … ешь границу, - отозвался и з тумана голос Курки.
«да чего мы в ней не видели, в этой границе? - думал Гришин . - Так - столбик, речушка…»
И все-таки странно, что самое главное счастье всегда далеко впереди или далеко позади. А вот чтобы подержать в руке главное счастье - этого не бывает.
Ему захотелось припомнить самый счастливый час жизни, но так и не вспомнилось ничего.
В темноте опять надвинулся полусон : ему показалось, что кого-то хоронят, оп песет неимоверно тяжелый гроб и не может больше.
И опустить гроб па землю - нельзя.
Уже наяву подумалось, что и земля до ужаса устала нести на себе людей, шагающих к собственным могилам с заботливо припасенными саперными лопатками, чтобы вырыть эти могилы, - шагающих час за часом, год за годом со снарядами, минами, гранатами, всем техническим оборудованием смерти за плечами.
Чуть светало. Oт набухших влагой полей поднимался густой пар.
Гришину пришло в голову, что по сравнению с тем, что скоро наступит, к чему они шаг за шагом приближаются, это самое счастливое время. Ни одного самолета над головой, ни выстрела, ни звука, кроме натужного дыхания тысяч людей и хлюпанья вязкой земли.
Он только представил себе сумасшедшую неразбериху: поток раненых, необорудованное помещение и горстку врачей, сестер и санитаров, которые сейчас рассеяны по полю, запахи крови, йода, карболки, крики, глаза умирающих, нечеловеческую усталость. Только представил себе все это и тут же замахал головой, отгоняя то, отчего загодя начинало тошнить и сводило мышцы рук .
Он прикрыл веки, смутно надеясь, что вернутся хотя бы те тягучие, томительные, но тихие сны с ледяной рекой и болезнью.
Сны не возвращались. Вместо них припомнилась сама эта болезнь, пережитая в детстве. Вспомнилась гражданская война, местечко, только что разграбленное одной бандой и покорно ожидающее следующую.
А он лежит в жару и не может пошевелиться. Бредит.
Вокруг в душной темноте сменяются встревоженные лица: мать, отец, брат, дядя, бабушка.
Гришин почувствовал такое одиночество, какого не испытывал никогда прежде.
— Курка-аа! Живо-о-ой ! - крикнул он в темноту.
Казалось, что, если Курка не откликнется, - это будет как смерть. Смерть ведь и есть полное одиночество.
Курка не ответил. Отовсюду слышалось хлюпанье сапог, вытягиваемых из грязи.
И вдруг в один миг - это так показалось, что в один миг, - все изменилось. Шаги стали отчетливыми , почти звонкими. Он не сразу сообразил, что теперь онп на самом деле миновали границу рейха и вступил и на одну из немецких военных автострад, протянутых к нашей стране. Понял, что окончилась та, трехлетняя часть войны и начался последний переход.
За спиной поднялся краешек солнца, и вперед, на запад, сквозь туман легли длинные тени, размытые туманом. Гришин еще раз позвал Курку, но тот не отозвался, исчез, как и тысячи других, с кем на жизнь и на смерть война связывала его, чтобы сразу же разлучить. Впереди, в красноватом свете, виднелись холмы и церкви города. А там Тарнополь, еще сотня кидометров - и Польша, а еще дальше, но уже достижимо, немецкая земля, откуда выполз весь этот ужас.
Вдруг ему показалось, что все то, что было в жизни - было, но не должно, н е смело быть, - потонуло в этом последнем грязевом море.
Очень близко послышались редкие, потом все более частые выстрелы. Гришин ускорил шаги. Надо было торопиться, разворачивать госпиталь. Он бежал, и мешок с медикаментами бился о спину.
Операционная разместилась в тесном, низком зальце с заложенными кирпичом сводчатыми окнами. Бодее удобного помещения в этом полуразрушенном Бернардинском монастыре не отыскадось. Тут стояли - тесно, почти вплотную - два дощатых стола, прикрытых клеенкой, с которой стекада кровь. Работая, Гришин то и дело стал кивался спиной с другим хирургом, Шмукликом, здешним жителем, добровольно пришедшим, чтобы помочь немногим госпитальным врачам. Каждый раз при таких столкновениях они оба вежливо извинялись, хотя работа была изнуряюще трудная и нервы взвинчены до предела. Звуки боя почти не доносились - и из-за того, что стены монастыря были очень толсты, и оттого, главное, что сражение откатилось на запад, к Черняховцам. Работать приходилось при свете свечей, горевших в старинной люстре. Иногда расплавленный воск капал на руку и обжигал даже через перчатку . Гришин сквозь зубы чертыхался. На операционное поле ложились серые тени, и Гри шину то казалось, что он слепнет, то - что пролетают гигантские ночные бабочки, он едва удерживался, чтобы не отмахнуться о т них. Пахло горящим воском, йодоформом и еще - сыростью, тлением. Шмуклик снова задел Гришина рукой и вежливо извинился тихим, сдержанным голосом.
— Да прекратите свое бормотанье! - крикнул Гришин и сразу пожалел . Вдруг он понял, что этим - сыростью, землей, даже тлением - пахнет именно от Шмуклика.
Раненный в грудь танкист, которого оперировал Гришин, бредил. Поток раненых ненадолго иссяк, и Гришин сел н а скамеечку под распятием, рядом с о Шмукликом. Тот раскачивался и что-то бормотал .
— Молитесь? - спросил Гришин .
— Вспоминаю, - ответил Шмуклик. - Мне теперь только и осталось вспоминать.
— Что вспоминать? Сидели в яме, в темноте.
— Нет, нет, вы ничего не понимаете, - несмотря на свойственную ему вежливую сдержанность, горячо перебил Шмуклик.
— И как вы можете сразу после этого работать? - продолжал Гришин, сердясь на себя за глупый вопрос, ему-то пора было бы понять, что люди могут все : идти шестьдесят километров, передохнув час - еще сорок, и в бой, бегом - от брошенного окопчика до бомбовой воронки, от бомбовой воронки до смерти, перед которой еще успеешь пустить автоматную очередь в немцев. Идти в бой с пепелища избы, где несколько часов назад сожгли твою семью. Двери в одерационную были распахнуты, в монастырском коридоре гудел ветер, и чем неуловимее становились запахи йодоформа и крови, тем сильнее пахло другим - пе землей, а скорее плесенью, тлением, телом , разъеденным сыростью и голодом.